{732} Кто бы сомневался, подумала Анна, знавшая доподлинно, что там же, на водах в эти дни находится и Люси Мерсер. Она же её, Люси, лично туда и призвала{733}.
На следующий день, не успела Анна пробыть в военно-морском госпитале в Бетесде и двадцати минут, как в палату её сына вошел главный врач и хмуро сказал: «Миссис Бёттигер, внизу ждёт моя машина, проедемте в Белый дом»{734}. Рузвельт рухнул. Она ехала по Висконсин-авеню, а в голове бешено кружился целый водоворот мыслей. Это то же самое, что случилось с президентом Вудро Вильсоном после инсульта? Отец утратил дееспособность и не сможет и далее служить? Он всегда боялся чего-то подобного{735}. Как только машина остановилась у Белого дома, Анна опрометью метнулась наверх, в гостиную матери. Элеонора уже успела надеть траур{736}.
Её отец умер. Умер за две недели до начала конференции в Сан-Франциско, учредившей Организацию Объединённых Наций, так и не дожив до осуществления своей великой и славной мечты – вопреки всей решимости лично там присутствовать.
В два часа ночи 13 апреля Кэти с удивлением услышала трезвонящий на весь Спасо-Хаус телефон. Его пронзительно-весёлые трели по неуместности были сравнимы с вторжением незваного гостя на тайное собрание.
Дни по возвращении были насыщены событиями. Гарриманы принимали и развлекали Клементину Черчилль, которая, наконец, поборов аэрофобию, отважилась прибыть в Советский Союз с визитом доброй воли в качестве председателя Фонда помощи России Британского общества Красного Креста. Не успела она отбыть в Ленинград, как на смену ей прибыл в Москву на переговоры югославский лидер Иосип Броз Тито. Аверелл и Кэти, само собой, были приглашены на все подобающие подобной встрече на высшем уровне празднества{737}. Этой же ночью Гарриманы принимали гостей, собравшихся на проводы из Москвы на родину их коллеги-дипломата Джона Мелби – того самого, который вместе с Кэти ездил в Катынский лес. Вашингтон его отозвал для участия в подготовке Сан-Франциской конференции Объединённых Наций. А отходную ему устроили не только в знак уважения к коллеге, но и чтобы выпустить пар, скопившийся за восемь крайне напряжённых недель{738}.
«Медовый месяц после Ялты был недолог, – писала Кэти Памеле из Москвы, – даже короче, чем смели надеяться самые отъявленные пессимисты»{739}. За два месяца после Ялты дух доброй воли из отношений между Востоком и Западом испарился чуть ли не полностью, хотя с фронтов и шли исключительно сводки об успехах. К концу марта западные союзники вымели нацистов за Рейн и приступили к зачистке промышленного сердца Германии, одержав решающую победу при Ремагене на две недели раньше срока, предусмотренного планом-графиком наступления. На Востоке тем временем Красная армия отразила последнюю отчаянную попытку немцев перейти в контрнаступление в Венгрии. И даже на Тихом океане всё выглядело многообещающе. Морская пехота США одержала победу при Иводзиме, обеспечив отличный плацдарм для вторжения на Японские острова.
Но в Москве вместо оправданного, казалось бы, ликования по случаю военных успехов Кэти видела нечто иное: прежде «галантные» по выражению её отца{740} советские союзники «вконец озверели» и нагло попирают одно ялтинское соглашение за другим. Этак можно было и вовсе не проводить с ними никаких конференций. И вообще, американцам, пожалуй, следовало прислушаться к совету Джорджа Кеннана и сидеть дома, а не лезть в Европу. «Бог знает, как я вообще могла клюнуть на весь этот ялтинский дух, – призналась Кэти Памеле, – товарищество, братья по оружию и т. д. и т. п., – это же всё была наживка на крючке с грузилом»{741}.
Осложнения начались сразу же по завершении конференции. Их провозвестником стал, вероятно, котёл системы отопления Спасо-Хауса, взорвавшийся в день возвращения из Ялты посла в сопровождении госсекретаря США{742}. В субботу 17 февраля в посольство на Новинском бульваре доставили трёх первых американских офицеров, вызволенных из немецкого плена на северо-западе Польши{743}. К понедельнику их там было уже восемь, и в последующие дни приток пленных американцев продолжился «со скоростью по нескольку человек в день».{744} А следом стали доставлять и рядовой состав, и американские военнопленные теперь находились в ожидании отправки на родину на территории посольства и резиденции в таком количестве, что персоналу пришлось срочно переоборудовать бильярдную Спасо-Хауса под ночлежку. Пленные спасались бегством не только от нацистов, но и от Красной армии{745}. Каждый вновь прибывший чуть ли не дословно повторял рассказ о зверской жестокости предполагаемых освободителей и о том, как они чудом улизнули от рыскающих по всей Польше советских органов под крыло американских военных властей; о том, как красноармейцы насильно закатывают вызволенных из немецких лагерей американцев в «пункты сбора репатриантов» за сотни миль от места «освобождения»; о том, как они их там обирают до нитки под дулами пистолетов и винтовок. И лишь милостью польских крестьян многие военнопленные не умерли там с голоду{746}.
Покончив с отправкой на родину американцев, Советы занялись устройством бучи в соседней Румынии. Они сфабриковали якобы «народное» восстание, свергли через него премьер-министра Николае Радеску и посадили в Бухаресте новое коммунистическое правительство, нагло поправ «Декларацию об освобождённой Европе»[85], подписанную ими же тремя неделями ранее в Ялте.
Ну и конечно, как и предсказывала Кэти, новое польское правительство стало для Аверелла истинным кошмаром. Люблинское правительство Советами «реорганизовано» не было. Вместо выполнения этого пункта соглашения они не только включили всех его ключевых членов в ядро якобы нового правительства, но ещё и отказались включить хоть кого-то из польского руководства в Лондоне и предложенных британцами и американцами кандидатов от польского сопротивления в это «Правительство национального единства». «Люблинское правительство с каждым днём становится всё более Варшавским и единственным владыкой Польши», – предупреждал Аверелл Вашингтон 7 марта{747}. Обещанных Сталиным самое позднее через месяц свободных выборов не предвиделось. К концу марта пошли слухи, что шестнадцать лидеров польского подполья, которых ранее пригласили в Москву на обсуждение состава нового правительства, бесследно исчезли{748}. И, на фоне растущей напряжённости в советско-американских отношениях, у советских сотрудников посольства без всякого предупреждения внезапно отобрали продуктовые карточки{749}.
В Лондоне тем временем Черчилль всё никак не мог смириться с падением британского могущества вкупе с ускользающей перспективой свободы и самоопределения Польши. Не имея рычагов принуждения Советов к сотрудничеству, премьер-министр ранее призвал вмешаться Рузвельта. «Мы присутствуем при великом провале и полном крушении того, о чём договорились в Ялте, – писал он президенту США 13 марта, всего через месяц по завершении конференции. – У нас, британцев, не хватает сил вести это дело дальше. <…> Мы достигли предела возможностей. С того момента, как Молотов увидит, что он от нас отбился и целиком отставил нас от процесса консультаций поляков между собой по вопросу формирования нового правительства, он будет твёрдо знать, что мы теперь смиримся с чем угодно». В который уже раз Черчилль списывал все беды на Молотова, а не на Сталина, но он хотя бы остро чувствовал, что время не ждёт, ибо окно возможностей закрывается{750}.
Однако Рузвельт, обратившись к Сталину от лица западных союзников с вопросами, вызывающими их озабоченность, предпочёл эту проблему сгладить и минимизировать. Боясь поставить под угрозу будущее сотрудничество, президент решил обойтись без прямого обвинения Советского Союза в злонамеренном нарушении буквы и духа ялтинских соглашений. «Пока что мы видим обескураживающе малый прогресс в деле исполнения <…> политических решений, которых мы достигли на конференции, – писал он советскому вождю 1 апреля в послании, преданном тому Гарриманом. – Я искренне озадачен, почему всё так складывается»{751}. Советы же косвенные возражения Рузвельта проигнорировали.
Гарриман доподлинно знал, что слабо сформулированные президентом риторические вопросы на Советы эффекта не произведут. Глядя на падение Румынии и Польши и выслушивая жалобы американских военнопленных на подлости со стороны Красной армии, он понял, что ничто, кроме жестких встречных мер, не остановит Советы от исполнения ими заветного желания подмять пол-Европы под себя. «Если мы не предпримем ничего действенного, – предупреждал он Рузвельта 2 апреля, – <…> Советское правительство придёт к убеждению, что они могут принудить нас к принятию любого из их решений. <…> Мы можем получить кое-какие временные трудности, но, если мы будем твёрдо стоять на своём, я останусь доволен, поскольку это единственный путь к сохранению нами надежды прийти к согласию с этими людьми на разумной основе взаимных уступок.