Дочери Ялты. Черчилли, Рузвельты и Гарриманы: история любви и войны — страница 68 из 79

<…> Мы добьёмся от них признания ими нашей точки зрения лишь в том случае, если покажем им конкретно, что [иначе] пострадают их собственные интересы»{752}.

Отношения между Востоком и Западом вступили в фазу острого кризиса на той неделе, когда Сталиным овладела параноидальная мысль, будто американцы пытаются вести тайные переговоры с нацистами о заключении сепаратного мира. Связано это было с событиями конца февраля, когда высокопоставленный командующий частями СС в северной Италии изъявил желание сдаться американцам. Те отнеслись к такой возможности скептически, сомневаясь в её легитимности, но согласились провести с ним переговоры на нейтральной территории в швейцарском Берне с целью прозондировать истинные намерения мятежного командира. Из-за ложных донесений советской разведки Сталин ошибочно решил, что нацисты ведут в Берне переговоры о капитуляции на Западном фронте сугубо на милость американцев, – и обвинил Рузвельта в предательстве советского доверия. После обмена серией резких нот мозги у маршала Сталина встали на место, и кризис благополучно разрешился.

И Рузвельт снова ступил на скользкий путь высокого доверия и протянул Советам руку дружбы. Рано утром 12 апреля – ровно через восемь недель по возвращении Гарриманов из Ялты в Москву – посол получил от президента текст послания Сталину. Рузвельт отправил его накануне днём по местному времени из Уорм-Спрингс, Джорджия. Ознакомившись с этой телеграммой в кабинете при спальне, Гарриман ясно увидел, что президент хочет сообщить адресату, что считает бернский инцидент исчерпанным. Было, однако, в этом послании Сталину одно предложение, стоявшее вовсе особняком. «Не должно быть, ни при каких обстоятельствах, взаимного недоверия между нами, – написал Рузвельт, – но и мелким недоразумениям подобного рода места в будущем не будет»{753}.

Гарриман с этой формулировкой был несогласен настолько, что вместо того, чтобы передать послание Сталину, как есть, отбил ответную телеграмму Рузвельту, вежливо предложив убрать из текста слово «мелким» применительно к «недоразумениям» между союзниками. «Признаюсь, что мне такие недоразумения видятся очень крупными», – сообщил он{754}.

Больше Гарриман ничего в тот день от Рузвельта не получал почти до полуночи. «Не желаю удалять слово “мелкие”, поскольку именно таковым и хочу считать бернский инцидент», – передал Рузвельт{755}. Послу больше нечего было сказать. Утром он передаст послание Сталину таким, как оно есть.


В два часа ночи проводы Мелби были в самом разгаре, а джаз из «Виктролы» играл как заведенный, и телефонный звонок ничуть Кэти не встревожил. К звонкам в неурочные часы в посольстве привыкли, учитывая как разницу во времени между Вашингтоном и Москвой, так и советскую привычку работать ночи напролёт. Но, заскочив в соседний кабинет и поспешив снять трубку, пока трезвонящий телефон не испортил праздничную атмосферу, она обнаружила, что на линии на этот раз не Белый дом, не Госдеп и даже не Кремль. Телефонистка механическим голосом сообщила Кэти, что соединяет её с одной знакомой ей сотрудницей вашингтонского Бюро военной информации (БВИ). Это было странно. БВИ отвечало за распространение антинацистской пропаганды, но никак не срочных известий. Кэти дождалась соединения.

До крайности экстренное сообщение, сказала женщина. Сквозь шум и музыку вечеринки из-за двери Кэти едва разбирала, что говорит вашингтонская знакомая: ей только что передали ужасающую новость. Наверняка кто-нибудь уже успел поставить посольство в известность, но она решила подстраховаться и на всякий случай позвонила.

От следующего предложения звонившей Кэти потеряла дар речи. Что угодно, но только не это ожидала услышать посольская дочь в два часа ночи в разгар вечеринки. «Боже праведный, – подумала она. – Нужно срочно найти Аверелла и немедленно свернуть веселье!» Смягчить полученное известие при передаче его отцу Кэти никакой возможности не имела, поскольку оно звучало так: Франклин Делано Рузвельт, человек, проведший США через четыре года войны к вот-вот грядущей победе в Европе, умер. И скончался он накануне ещё до того, как Авереллу успели вручить последнюю в жизни покойного телеграмму.

В чём-то этот момент напоминал столь же шокирующий эпизод с получением известия о нападении японцев на Перл-Харбор. У рушащих устоявшийся миропорядок новостей, видимо, свойство такое – поступать среди ночи в разгар празднества. Вероятно, Кэти следовало быть готовой к такому повороту событий, но он всё равно застал её врасплох. В Ялте Рузвельт предстал с осунувшимся, пепельно-серым лицом, остановившимся взглядом и отвисшей челюстью. От отца в разговорах между ними Кэти не раз слышала, что Рузвельт, по мнению Аверелла, до конца срока едва ли дотянет, но теперь ей всё равно сделалось не по себе. Рузвельт стал президентом, когда Кэти было пятнадцать лет, а до этого ещё четыре года был губернатором Нью-Йорка. Он был для неё явлением непреходящим и довлеющим над окружающей действительностью как манхэттенский небоскрёб. Его лицо пристально взирало на неё с фотографии на полке из зелёного мрамора над камином гостиной Спасо-Хауса. «Что-то теперь станется с Большой тройкой? – подумалось Кэти. – Ведь само её название отныне лишается смысла».

Даже на второй день после получения известия о смерти Рузвельта, дописывая письмо Памеле о том, что испытывает, Кэти пребывала в растерянности: «Как-то так вышло, что я ни разу не верила в саму возможность того, что государственный муж, служивший мотором нашей машины, может вдруг взять и умереть». Ну а если уж медовый месяц после ялтинского венчания союзников оказался столь мимолётен, то смерть Рузвельта, верно, и вовсе повлечёт за собою развод. «Понятия не имею, что теперь будет, – написала она Пэм, – в том числе, и с нашими планами»{756}.

Через два дня после шокирующего известия Рузвельты вывезли тело Франклина из Уорм-Спрингс в Вашингтон президентским поездом. Элеонора решила обойтись без аутопсии вопреки даже настоянию Сталина, доведенному до её сведения окольными путями из Москвы. Сталин был уверен, что президента отравили{757}. Рузвельт завещал похоронить его в Гайд-Парке, прямо в приусадебном розовом саду, но прежде надо было дать нации проститься с ним. После того, как похоронная процессия прошествовала по улицам Вашингтона от вокзала Юнион-Стейшн до Белого дома, Элеонора позвала Анну к себе. Зайдя в спальню матери, Анна тут же отметила, что лицо её «насуплено так, как бывает, когда она зла до крайности»{758}.

Оказывается, последним, с кем виделся Рузвельт в Уорм-Спрингс в день своей смерти, была Люси Мерсер, сообщила Элеонора. Она что, и в Белый дом заявится? Уж не Анна ли всё это подстроила? Отпираться бессмысленно, Элеонора всю правду знает! Да, смиренно ответствовала Анна. Как-то вечером, когда она помогала отцу делать кое-какие записи, он спросил, не будет ли она возражать против приглашения Люси на ужин. Так всё и началось. «Там всё было за открытым столом, – оправдывалась Анна, – и всегда в присутствии других». Но дело-то было не в этом! Глядя на мать, Анна и сама понимала, что предала её. Она боялась, что Элеонора её теперь в жизни не простит. Но Элеонора скрыла свои истинные чувства под маской холодного равнодушия, и две дамы в траурных одеяниях прошествовали вниз, к собравшимся на панихиду по Рузвельту, которую тут же, на лужайке при Белом доме, и предстояло отслужить. Анне выдали красно-белую карточку с тисненым изображением Белого дома и подчеркнутой надписью ПЕРЕДАЧЕ НЕ ПОДЛЕЖИТ, служившую пропуском на похороны её отца{759}.


Той ночью Анна, Элеонора и Эллиот Рузвельт, сумевший оперативно выбраться в Вашингтон из Англии, сели в президентский поезд и отправились сопровождать тело Франклина домой, в Гайд-Парк. Туда же теперь должен был прилететь из Манилы и старший сын покойного Джеймс{760}. А вот Франклину-младшему и Джону проститься с отцом было не суждено, поскольку оба оказались в те дни в открытом океане. Эта железнодорожная поездка стала последней дорогой домой не только для Франклина Рузвельта, но и для всей его семьи. Дело в том, что Элеонора уже пообещала Трумэнам оставить Белый дом к началу следующей недели, а имение Гайд-Парк было завещано Франклином правительству под музей-библиотеку в память о себе. Все те места, которые Анна привыкла называть «домом», отныне домом для неё служить не могли.

Анна путешествовала этим поездом по всей стране бессчётное число раз, сопровождая отца в ходе избирательных кампаний и агитационных поездок, выслушивая его речи и присутствуя при его встречах с «обыкновенными людьми», интересы которых призван был представлять президент. В последний путь её отец впервые отправлялся не в прицепном вагоне «Фердинанд Магеллан», построенном по его спецзаказу компанией «Пульман», поскольку гроб с его телом в его узкие бронированные двери не проходил{761}. Похоже, в этой последней поездке президентскому купе суждено было пустовать. Но нет: ознакомившись с составленным Секретной службой именным списком пассажиров с указанием выделенных им спальных мест, она с удивлением обнаружила, что кто-то додумался выделить президентское купе лично для неё. Так что, провожая отца в последний путь, она оказалась в статусе его заместительницы.

Тяжёлый поезд тащился к северу, к долине Гудзона, а в президентском купе Анне никак не спалось. Всю ночь просидела она в изножье того, что некогда являлось спальным местом её отца, и глядела в окно. Вдоль всего железнодорожного перегона Вашингтон – Нью-Йорк стояли люди. Только это бы