Дочки-матери — страница 17 из 69

Когда мы с Егоркой вернулись в Ленинград уже «сирота  37-го», Таня очень хорошо к нам относилась, хотя вообще для всех соседей в «коммуналке» стала сущей мегерой. Тайком отБафени она подкармливала нас (особенно Егорку) и всегда надни рождения и на пасху дарила нам что-нибудь из одежды.  Она приходила в подвальную прачечную, где я по ночам стирала белье, помочь мне. Иногда она за меня мыла лестницу, говоря при этом: «Иди уж погуляй, вон женихи ждут у парадной».  «Женихами» она называла братьев-близнецов Фиму и Яшу Фуксов, которые действительно часто ждали меня у парадной.

Она жила в кладовке в конце коридора, за «страшным» сундуком, и прожила там до самой смерти в ленинградскую блокаду в феврале 1942 года.

Предыдущие зимы сразу после Нового года я начинала собирать деньги на «масляную неделю». Она бывала на всем пространстве вокруг Исакия. Там ставились балаганы, где шли всякие представления — «кукольные» и «человеческие», там играла гармошка и крутилась карусель, там продавали разноцветные «петушки на палочках», семечки, большие леденцы и еще всякие вкусные вещи, про которые Батаня говорила: «Какая невероятная гадость». И, конечно, там продавались блины. Но это было самое неинтересное. Блины в эти дни делала Батаня, делала Бафеня, и мы всегда ходили «на блины» к Ирине Семеновне, Батаниной любимой подруге.

Они дружили еще с Читы. Она тоже была, как я тогда понимала, «бывшая», но не «барыня», а что-то другое. В отличие от других «Батаниных» друзей, у нее не было никакой красивой мебели и посуды, и жила она где-то далеко за Финляндским вокзалом, в небольшом деревянном доме — вроде двухэтажного барака. Все вокруг этого дома было некрасивым и воспринималось как «уже не Ленинград». Но я любила саму Ирину Семеновну и любила к ней ходить, хотя никаких подарков, шоколадок или конфет от нее не получала. Я находила в ней, когда они с Батаней уже после чая разговаривали, сходство с дядей Мосей, братом Батани. Как определить это сходство, я тогда не знала, а позже поняла, что это интеллигентность.

Батаня и Ирина Семеновна были дружны до конца своих дней. Бывая у нее уже после 37-го, я понимала, что она, ее дочь, внуки, ее сестры и племянницы живут все трудней и все бедней, но тогда и мы жили так же. В начале войны она с дочерью и двумя маленькими внуками уехала в какую-то псковскую деревню (она звала и Батаню пересидеть там войну, но Батаня почему-то не поехала). Оттуда они были депортированы немцами. Дочь и внуки погибли в немецкой душегубке. А Ирина Семеновна прошла через пытки и избиения у немцев в тюрьме города Митава, была освобождена Советской Армией и снова попала в тюрьму, как многие, кто был в оккупации. И умерла в 1947 году. Теперь одна из ее племянниц, пережившая блокаду и всю жизнь проработавшая в Эрмитаже, живет с сыном в Штатах. Я не знаю, остался ли там,  «за финляндским вокзалом», кто-либо из родных Ирины Семеновны Дрекслер (урож.. Шохор-Троцкая).

Меня «масляная» привлекала тем, что там продавали «уйди-уйди», мячики-расстегаи, китайские фонарики и бумажные веера. Вот на них я и собирала деньги. Мне иногда давали их Батаня, деда, Рая, до своего отъезда во Францию больше всех Моисей Леонтьевич. Кроме того, я «невинно» говорила о том, что коплю деньги, всем, кто приходил в дом, и такой способ был почти беспроигрышным — я получала, что хотела. Батаня потом ругала меня за «ужасные манеры», но так как она не делала этого при посторонних, то я, рискуя снова получить выговор и снова услышать про «манеры» и попрошайничество, упорно продолжала информировать о своих сбережениях всех приходящих.

Начала я собирать деньги и в эту зиму. Но в феврале, перед моим днем рождения (день, который праздновался всегда вне зависимости от того, кто уехал или приехал, сослан, арестован или болен), Нюра и Таня, придя из церкви, куда они ходили регулярно, хотя и не очень часто (что они идут в церковь, я знала по тому, что тогда Нюра надевала белый платок, а обычно ходила в шапочке), сказали, что теперь «масляной» не будет. Я поразилась, так как уже что-то понимала в календаре и думала, что неделю нельзя никуда деть. Оказалось, что я права — неделя осталась, только праздник «запретили».

Я, разложив свои деньги на кушетке, стала их считать. Мне было обидно, что теперь они вроде как не нужны. Я стала плакать, а Батаня сказала: «Ну, скажи спасибо своим папочке и мамочке». Она никогда не говорила «папочка» или «мамочка», никто у нас не говорил так. Эти «папочка» и «мамочка» были такие же без любви к ним, как много раз повторяющееся слово «они». «Папочка» и «мамочка» я после ареста мамы и папы услышу еще раз, но об этом потом. Не знаю, на кого я больше рассердилась — на Батаню или на маму-папу, только я собрала все деньги и, когда никто не видел, выбросила их в помойное ведро на кухне.

Вечером, когда Егорка уже спал, Батаня писала что-то в большой бухгалтерской книге — она часто по вечерам писала в этих книгах, которые приносила из таможни, и что-то считала на счетах, в комнату вошла рассерженная Нюра. Глядя на меня, но обращаясь к Батане, она сказала; «Вот, полюбуйтесь, Татьяна Матвеевна, барышня наша деньгами швыряется», и протянула ковшик, в котором были мои монетки. «Еле отмыла, и сама еле отмылась, из помойки их выскребая. Додумалась — в помойное ведро выкидывать». Батаня подняла очки на лоб и посмотрела на меня так, что я подумала: сейчас будет бить. Только она меня иногда больно шлепала, больше никто никогда. Я не обижалась, так как каждое «битье» было справедливым, поступки тянули на него. Зато она никогда долго не ругалась. Батаня не встала с места, не сказала «иди в угол», только закричала: «Ну чего ты молчишь, чего молчишь?» Я молчала, и после небольшой паузы она сказала с раздражением, даже злостью и каким-то новым оттенком, вроде одобрения: «Армянский характер!» И потом — Нюре спокойно и как-то равнодушно: «Положи их куда-нибудь». С тех пор «армянский характер» стал вроде как высшей мерой наказания и одновременно признанием моего права делать что-то, как я хочу. «Масляной» больше никогда не было.

Лето 30-го года было таким же скучным, как предыдущее. Мы жили в Тарховке. Это была большая дача — двухэтажный дом, где на каждом этаже жили три или четыре семьи — партийные «ответственные» работники Ленинграда. У каждой семьи была своя комната (у некоторых — две) и своя верандоч-ка, а кухня на каждом этаже была общая — в общем, это была дачная «коммуналка». Вокруг не было забора, росли какие-то кусты, бурая полувытоптанная трава. На даче было много детей — часть их была мне давно знакома по детскому (асторийскому) саду или по группе с Миллионной в доме Оцупов. Была там и девочка Оцупов. Я, конечно, играла с детьми во дворе, бегала в «салки», пряталась, прыгала через веревочку. Но все это как-то не очень меня затрагивало, и близости с детьми не было — я даже имен ничьих не помню.

Хорошей была только неделя или полторы, когда приезжали папа-мама и мы с ними куда-то ездили: то в город, в кукольный театр, то в гости. Я запомнила, что по вечерам взрослые играли в волейбол, и лучше всех играли папа и Бронич. который в это время тоже приехал в Ленинград из своего Николаева. Еще Тарховка запомнилась тем, что я впервые там каталась на лодке. Катал нас все дни, что был в Тарховке, ежедневно Бронич (про папу я не знаю, греб ли он когда-либо — я его в лодке не помню), и тогда Егорка заявил, что будет моряком. Почему-то никто этого заявления всерьез не принял, а все сюсюкали, как всегда с маленькими, и особенно тогда, когда они (дети) пытаются всерьез думать о своем будущем. Через несколько часов после этого Игорь свалился с лестницы — мы жили на втором этаже. Он сильно плакал. И папа, утешая его, говорил: «Ну все, Егорка-джан, ты же моряк — не реви». В те дни Игорю купили матросскую шапочку. Вообще-то тогда почти все дети ходили в бескозырках и матросских костюмчиках, но у нас с Игорем почему-то их до этого не было.

Мама-папа уехали очень скоро. Батаня опять, как в прошлое лето, была в Ессентуках, и когда она вернулась, как раз кончились лето и дача. Мама опять приехала в командировку из «Средазбюро», и она перевозила нас с дачи.

Переезд запомнился тем, что я впервые ехала на грузовике. Нюра с Егоркой ехали в кабине шофера, а мы с мамой сидели на матрасе в кузове. Мне казалось, что нас очень качает и что ветер может сдуть весь грузовик вместе с нами, со всеми нашими вещами, но ехать так мне очень нравилось.

В этом сентябре я пошла в школу. По возрасту меня определили в «нулевку». Утром мама отвела меня туда. Вечером того же дня они уезжали. Естественно, когда я пришла из школы, меня расспрашивали, как и что там было. Но я сказала, что там ничего не было, кроме одних глупостей. Мы ничего не писали, не читали, нам показали, где уборная, рассадили по партам. Меня посадили далеко, почти в конце ряда, потому что я высокая. Потом мы несколько раз по звонку выходили в коридор. Потом все побежали вниз по лестнице и так толкались, что я чуть не упала. Мама рассердилась на мой рассказ, сказала, что я вру. Батаня очень расстроилась и говорила, неужели она опять все выдумывает. Но я в этот раз ничего не наврала и не выдумала. Еще недели две или три я ходила в эту «нулевку». Мне это казалось никчемным занятием, так как не то что ручек, даже и карандашей мы там в руках не держали, и у нас не было ни тетрадок, ни книг, только учительница что-то говорила и иногда рисовала на доске.

Однажды она стала объяснять, что такое сти-хо-тво-ре-ние, и прочла какие-то совсем «для маленьких» строчки. Потом спросила, кто может сам прочесть наизусть сти-хо-тво-ре-ние. Поднялось несколько рук, и две или три девочки прочли что-то тоже «для маленьких», а потом один мальчик сказал, что он тоже знает, но только то, что не читается, а поется, и сразу, не дождавшись разрешения, запел «позабыт, позаброшен с молодых юных лет...» Все начали смеяться, хотя эта песня очень грустная, и я любила, когда Нюра ее пела.

Дошла очередь до меня, и я стала читать «Светлану». Я прочла, наверное, только три или четыре строфы. Лицо у учительницы становилось все более и более строгим. Она сказала: «Хватит, не надо это читать». — «Там еще много», — слабо возразила я. Но она сказала: «Знаю. Не надо». Я подумала, что она не любит Жуковского, а она в это время еще строже спросила: «Ты что, и читать умеешь?» Я начала понимать, что пропадаю, непонятно за что, но все же сказала: «Да». — «Читай», — и она протянула мне газету. Вообще-то я тогда газет не любила, но стала читать — не все ли равно, что з