Дочки-матери — страница 36 из 69

онки засмеялись, а я прямо зашлась и от оскорбления, и от стеснения, и от омерзения. Ничего сексуального в моем ощущении не было — только противно. И я побежала домой сразу в душ. И все с себя переодела. Но мне еще долго казалось, что на мне грязь от чужих ладоней.

В 1968 году ночью я шла по длинному безлюдному переходу в парижском метро и внезапно почувствовала, что кто-то провел рукой, погладил, что ли, меня по ягодицам. Я резко обернулась и, даже не разглядев толком лица парня, шедшего сзади, влепила ему увесистую пощечину. Он тихо вскрикнул и побежал от меня. А я, придя на Рю Буало в Руфину квартиру, сразу сорвала с себя всю одежду и полезла под душ. Когда я рассказала Маше и Леночке об этом эпизоде, они очень смеялись, но одновременно пугали меня, что мне могло достаться от этого «ухажера». А Леля сказал: «Он сразу понял, что ты иностранка, француженка бы только мило улыбнулась». Я как-то не поняла, чего было больше в его замечании о француженках — любования или неодобрения.

Экзамены-испытания я сдала очень хорошо. И меня отправили в пионерский лагерь, впервые в папин — «коминтерновский». До этого я все паслась в детских учреждениях, как-то связанных с МК, т.е. с мамой.

Лагерь был в Пушкине, в сосновом лесу, почти на берегу реки Москвы, небольшой, всего на пятьдесят — шестьдесят детей. Жили в большом трехэтажном доме с мезонинами и множеством больших веранд. Эти веранды и были спальнями — в каждой десять — пятнадцать кроватей. Веранды мальчишечьи и веранды девчачьи.

Но меня, Лену Кребс и еще одну девочку, которую я совсем не помню, поместили на первом этаже почти вне общей лагерной жизни: линеек, походов, купаний и прочих атрибутов. Мы были выделены как больные-сердечницы. Нас так и называли — «сердечницы». Чужая девочка жила как-то сама по себе. Мы с Леной — почти всегда вместе. Но иногда я все же вовлекалась в общую жизнь, ходила купаться — мне разрешали, а Лене и другой девочке — нет. Вечерами ходила к костру. Лена не ходила, потому что от дыма начинала кашлять. Там пели, но чаще танцевали под патефон. Я там никогда не танцевала, хотя хотелось, но слушала всякие шушуканья девчонок о том, кто в кого влюблен и что там у них происходит в «общем котле» (в основном происходило именно по любовной части), где верховодили девчонки. В общем, это был какой-то очень домашний лагерь — продолжение двора или даже, скорей, «люксовского» коридора с «люксовскими» же «авторитетами». Почему-то в лагере не было тех, с кем я в «Люксе» больше общалась — не помню там ни Магды Фурботен, ни Розы Искровой, ни Миреллы.

С Леной мы жили книгами. Два-три раза в неделю приезжала Биночка и привозила связку книг. И тем, что часами бродили по лесу недалеко от дачи, лежали на спине, вместе смотря в небо. И я учила ее смотреть «до розовых облаков». Или на животе, подолгу разглядывая вместе божью коровку, муравья или другую маленькую живность. Не так уж много мы разговаривали во время этих прогулок. Обычно, уже когда мы были в постелях, я передавала Лене все сплетни, которые услышала у костра о том, что происходит там, «на верандах», кто к кому ночью вылезал из окна на свидание и прочее такое, и занимало это нас только полчаса-час перед сном. А целые дни мы проводили почти молча, очень созерцательно и при этом в совершенном общении, вместе. Режим был до того свободен, что даже подъем для нас был необязателен, и еду нам часто приносили в комнату. В общем — «сердечницы». Лена-то и та девочка всерьез, а я больше за компанию, так как мой миокардит, видимо, постепенно компенсировался. Думаю, если бы я проявила желание, то могла бы жить со всеми и как все. Но я не проявляла. Мне нравилось быть свободной от всех. Так же, как позже будет нравиться быть освобожденной от физкультуры все на том же основании. Захочу я только после 37-го года — обязательно быть здоровой, обязательно сильной, смочь проплыть, пробежать, протанцевать, ударить.

Командовала всей этой детской, а вернее, подростковой вольницей молодая женщина Люся Веникас. Все ребята ее так и называли — или просто по имени, или по фамилии. Невысокого роста, коротко стриженая, некрасивая, но чем-то очень славная, одетая, как и все мы, — в темные шаровары и блузку с пионерским галстуком — она внешне мало отличалась от остального лагерного населения. Были и еще какие-то вожатые, но я их не помню. Мне кажется, что Люся и они не очень знали, что делать с так называемыми детьми. А многие дети были уже глубоко поражены собственным величием, особостью, психологией наследников — у половины родители были вожди польской, итальянской, австрийской, испанской или еще какой-нибудь компартии, члены ЦК или ИККИ, или еще чего-то, и эту должностно-родительскую исключительность они переносили на себя. Они как-то до срока чувствовали и себя вождями. Им — этим детям — за редчайшим исключением срок так никогда и не пришел, чтобы выйти в вожди, но чувство исключительности у некоторых сохранилось. Хотя судьба им выпала такая, что не приведи Бог. Самовольные и капризные, они легко становились «вождями» в этом вольном лагере, где были дети и технических, и других служащих аппарата Коминтерна. Пожалуй, Люся Веникас и сама подпала под влияние этих маленьких «вождей», у которых были такие громкие фамилии.

Лагерь жил шумно, внешне весело, постоянно запаздывая — то на завтрак, то на обед, то без зарядки, то без мертвого часа, но всегда с купанием, с костром и танцами. И где-то кого-то в нем угнетали или унижали — не очень, а так, чуток, но чувствительно. И кто-то иногда плакал. А кто-то был доволен, что настоял на своем. Люся никогда никому ни в чем не отказывала, отпускала в город или на станцию, умоляя «вернуться к ужину». Отпускала потому, что, наверное, знала: не отпустишь — уйдут сами. И родителей, особенно «имена», пускала в любое время. И была довольна, что никто не потерялся, не утонул. И все сыты. Кормили в этом лагере очень хорошо, даже как-то чересчур — с закусками, сладостями, фруктами. Это, правда, не мешало всем верандам за ужином запасаться хлебом. чтобы вечером частично жевать его, лежа в постелях, а главное — бросаться им друг в друга.

Предыдущим летом я была совсем в другом лагере — в лагере ОГПУ. Какое это отношение имело к МК и почему мама меня туда отправила — не знаю. Может, потому, что Ежов был ее приятель, и братья Берманы тоже.

Лагерь был в нескольких километрах от станции Отдых. Нас привезли туда на автобусах — человек триста детей от десяти до четырнадцати лет. Автобусы остановились на невероятно большой, без единого дерева поляне, огороженной колючей проволокой, за которой со всех сторон стоял лес. Дети строем прошли мимо молодого военного через открывшиеся вовнутрь половинки деревянных ворот. Потом строем всех повели к какому-то сараю. Там девочек и мальчиков разделили, одни пошли в левую дверь, другие — в правую. Нам велели раздеться и каждому выдали трусики, майку, защитную рубашку, такие же штанишки, защитного цвета панамки. Свои. домашние, у нас остались только носочки и сандалии. На рубашках, над кармашком у всех были крупно нашитые номера — от одного до десяти. Нам объяснили, что это номера отрядов — по возрасту. 10, 9 и 8 — у младших, потом четыре средних и 3, 2, 1 — у старших. Я была в десятом отряде. Когда мы все оделись — удивительно быстро — нам показали большой навес в центре поляны и сказали, что по горну мы все должны быть там, а пока можем походить — погулять сами и посмотреть наш лагерь. Еще не знакомые друг с другом, ставшие в форме похожими, все, как на одно лицо, мы, младшие, стояли кучей у сарая и глазели на выходящих оттуда более старших ребят. И по горну кучей же побежали к навесу. Я тогда впервые поняла внезапно, что сама я ничего не знаю и не могу. И бегу, как все. И все буду делать — как все!

Под навесом стояли длинные столы и около них лавки, а на столах кружки, ложки и высокими стопками миски. У каждого стола был шест с флажком и номером на нем. Рядом стояли вожатые в таких же, как мы, рубашках, но девушки в юбках, а парни в брюках. У каждого стола — девушка и парень. Они нас рассадили. Все как-то быстро и без слов. Женщины в белом принесли на каждый стол большую кастрюлю с супом и хлеб. Вожатые разливали и раздавали. Потом так же принесли второе, потом кисель. Все было очень вкусно. И вожатые все время спрашивали, кто хочет еще, и сказали, что за столом можно есть сколько хочешь, но еду из столовой выносить нельзя. Потом нам сказали, что начальник лагеря нам все объяснит, а мы должны сидеть тихо. Под навес вошли три или четыре военных. Один из них (он и был начальник) стал говорить. Он сказал, что мы батальон, что наши номера отрядов — это номера взводов, что первые три отряда — первая рота, следующие четыре — вторая, а мы — третья. Что каждый взвод будет жить в своих двух палатках — мальчиков и девочек, со своими командирами — вожатыми. Ротами будем ходить в походы, купаться, жечь костры и играть. А кто самовольно уйдет из лагеря, того отправят в город, и его родителям будет неприятно; что в трусах и майках можно ходить только, когда разрешит вожатый, а в столовую и на вечернюю линейку приходить в форме и никогда не опаздывать. Потом он сказал, что у нас не будет никаких родительских дней. но раз в неделю нам будут показывать кино, нас научат плавать, а первую роту еще стрелять и ездить верхом. Потом он сказал, что остальное нам покажут и скажут наши командиры. Он сказал: «Пионеры! Будьте готовы!» Все закричали: «Всегда готовы!» — и он ушел. А нас вожатые повели к палаткам.

В трех концах поляны стояли по несколько больших и высоких армейских палаток. Там же было место для линейки и своя вышка с флагом и костровая площадка для каждой роты, вокруг которой были расположены бревна для сиденья. И нигде нисколько тени. Внутри палаток был настелен деревянный пол и стояли двенадцать или немного больше железных кроватей. На каждые две кровати была одна тумбочка. Дверь в палатку, откидная, была откинута, и были открыты окошки, одно — напротив входа и по два — на боковых стенках. Все было очень чисто, и в палатке, и вокруг. Вот такой был л