Утром я проснулась от боли в животе (я после операции всегда пугалась, если болел живот) и побежала в уборную. Но живот все равно болел. Так как было еще рано, я снова легла в постель и вдруг почувствовала, что из меня что-то течет. Я встала и увидела, что по ногам у меня течет кровь. Что кровь у меня на рубахе и на простыне. Я страшно испугалась. Помню, что посмотрела на Егорку и обрадовалась, что он спит. Зачем еще его пугать? Я снова легла, закрылась до подбородка и позвала Ольгу Андреевну. Ей я сказала, что надо срочно звонить маме, потому что я заболела. На все расспросы, что со мной, отвечать я отказывалась и только сказала, что у меня, наверное, осложнение после операции. Ольга Андреевна пощупала мой лоб — он показался ей горячим, потом сказала, что я очень бледная, и пошла звонить маме. Это было близко. За забором был коминтерновский пионерский лагерь, и там был телефон.
Мама приехала часа через два, и до ее приезда я лежала, не шевелясь, с ужасом чувствуя, что из меня продолжает что-то течь, и не решаясь откинуть одеяло и посмотреть. Когда мама вошла в комнату и стала около кровати, рядом стояли Ольга Андреевна и Егорка. Я попросила, чтобы осталась только мама. Ей я сказала, что теперь, наверное, умру, потому что у меня кровь течет прямо изнутри, и показала ей свои ноги и белье. А мама, до этого встревоженная, села на Егоркину кроватку и стала смеяться. Я ничего не поняла. В первый момент мне показалось, что она не смеется, а рыдает, а потом — что это она, может, с ума сошла. Я где-то читала, что сумасшедшие смеются, когда нормальные люди плачут. И я стала ее успокаивать и говорить: «Ну что ты, ну что ты, у тебя еще Егорка останется, не плачь». Тогда мама успокоилась и стала говорить, что вообще все со мной правильно, и я здорова и могу встать, только мне надо в трусики что-то положить и тогда я буду ходить. Но я снова ничего из ее объяснений не поняла, хотя успокоилась, правда, вставать не хотела, потому что было на мне все какое-то грязное, противное, и себя я чувствовала грязной и противной.
Мама вышла в соседнюю комнату, дверь она не закрыла. Я слышала, как она сказала Ольге Андреевне, что у меня «мензес». Слово было как будто незнакомое, но одновременно казалось, что я его раньше слышала где-то или читала. Во всяком случае, оно сразу запомнилось. А Ольга Андреевна стала ругать маму. Она говорила, что ей и в голову не могло прийти, что у мамы «ребенок не подготовлен», что «ее девочки» всегда были подготовлены, что с ними даже шереметевский врач всегда «имел серьезную беседу», и что это маме непростительно, и если мама не может, то она сама мне все объяснит. Потом Ольга Андреевна принесла таз, воду, чистое белье и велела мне вымыться и положить в трусы полоски ткани, которые она сложила, как длинные подушечки. Потом она ушла. Я все сделала, как она велела, но испытывала к себе чувство брезгливости, и мне было стыдно выходить из комнаты. Я не знала, что делать с этой грязной водой и грязным бельем. Я так и стояла посреди комнаты — уже чистая и одетая, но все равно противная самой себе.
Снова пришла Ольга Андреевна. Она сказала, что мама с Егоркой пошли на пристанционный базарчик, а ей надо со мной поговорить. Она долго говорила, что я уже почти взрослая и теперь должна всегда помнить, что «соприкосновение с мужчиной» приведет к тому, что у меня будет ребеночек. Она несколько раз повторяла про «соприкосновение» так, что я спросила, а как же в трамвае или поезде, когда все толкаются. Тогда она сказала, что я все-таки чересчур глупая и что я сама со временем пойму, о каком соприкосновении она говорит, а пока я должна запомнить сегодняшнее число и каждый месяц около этого числа быть готовой, что у меня начнется «мензес», то есть надеть плотные трусы и приготовить бинты, а она мне сошьет специальный поясок. Кроме того, я должна сама стирать свои испачканные трусики, и бинтики носить так, чтобы постельное белье никогда не пачкалось, потому что это неопрятно. Даже у девочек Шереметевых не разрешалось, чтобы трусики после «мензес» стирали горничные, «только сами», — очень строго закончила Ольга Андреевна.
И как ни странно, но после ее объяснений чувство брезгливости к самой себе у меня прошло. Раз уж у «девочек» были эти «мензес» — то, значит, и со мной все в порядке — поверила я. И оставалась только некоторая неясность насчет «соприкосновений».
Я запомнила число, но в сентябре это случилось на пять дней раньше. Я почувствовала, что «оно» началось на последнем уроке, а когда чуть привстала, то увидела на скамейке мокрое пятно. После звонка я попросила девочек — Любу и Полю — принести мне пальто из раздевалки. «Что, просидела?» — как-то беспечно и обыкновенно спросили они, так что я поняла, что они давно все знают. Они принесли мне пальто, и тогда я решила спросить у них про соприкосновение. Разговор был долгий и неприятный. Я была рада, что вели мы его уже на улице, по дороге домой, в сумерки — мы тогда занимались во вторую смену — и мне не очень были видны их лица. Я поняла, что для того, чтобы родился ребеночек, нужно совпадение трех вещей — чтобы была ночь, лежать на кровати и чтобы была любовь. Именно в таком порядке — ночь, кровать, любовь. И он может походить и на мать, и на отца.
Мне до сих пор странно, что я много читала, много общалась в это время со сверстницами и девочками старше, жила несколько месяцев в лесной школе и в пионерских лагерях и ничего не знала о том, что раньше или позже, но у девочек происходит физиологическое взросление. Однако факт — будучи девочкой бойкой, шустрой, неглупой и в общем контактной, в чем-то я действительно в то время оказалась менее подготовленной, чем мои сверстницы.
Этот учебный год мы начали в новой школе. Трехэтажное просторное новое здание. Тогда оно казалось верхом возможностей для школы. Теперь эти здания (типовые проекты их почти не изменены) стоят повсюду. И во всех городах и весях выстроены (там, где выстроены!) такие школы. Егорка тоже пошел в эту школу, в первый класс. В этой школе встретились все ребята, с которыми я когда-либо училась. И Сева, Гога и Рафка. Но в разных классах. Было несколько параллельных шестых. В одном из классов училась Надя Суворова — девочка из «Люкса». Она дружила с Елкой Доленко. И я тоже скоро с ними сошлась, вначале просто потому, что мы вместе ходили домой. Потом стали вместе готовить уроки. Надя училась хорошо, всегда была в числе лучших. Елка совсем наоборот. Я — ближе к Наде, но мне не хватало ее аккуратности, хорошего почерка, хотя по «говорильным» предметам (география, история, ботаника) у меня отметки бывали выше.
Когда Елка появилась у нас в доме, она не понравилась всем домашним. Вначале я не понимала, почему. Потом до меня дошло, что маме и всем не нравится, что она отличалась от других девочек взрослостью. Она была высокая, физически развитая, полногрудая девушка. Очень хорошенькая, броская, яркая. Такая, что ее всегда замечали взрослые парни, когда на нас — ее окружение — еще смотрели, как на мелюзгу. Она любила хвастаться перед нами таинственными знакомствами, вечеринками, на которых бывает, подарками. Я никогда не знала, врет она или нет. Однажды она ненадолго попала в больницу. И девочки шепотом говорили, что какой-то парень во дворе их дома на улице Станкевича пырнул ее ножом. Сама Елка мне об этом не говорила, и только года через два в бане она, смеясь, показала мне шрам на бедре, высоко, там, где нога уже переходит в попку. «Так, значит, это было?» — «А ты что думаешь?» Я-то думала, что все байки. У Елки был красивый низкий голос, она пела украинские и всякие современные песни дома и в школе
— на школьных утренниках. Вечеров в шестых — седьмых классах не было. Считалось, что мы не доросли. Дома у них был рояль. В младших классах ее учили музыке, но она это забросила. Как и уроки. Книг она почти не читала, стихи считала «мурой». Из-за дружбы с ней я выдерживала натиск мамы, Батани и даже папы. Но не сдавалась. Я ее любила. За красоту, за голос, за взрослость, за таинственность, за веселость и доброту. Любила!
В новом классе мне понравился один мальчик. Я даже решила, что влюбилась. Очень уж много все девочки вокруг говорили «про любовь». Давно, еще глядя на Леночку и Виктора Ивановича Прохорова и их любовь, я решила, что любовь не надо скрывать, что это так хорошо. Красиво! И пусть все знают! Когда мы ехали в Кунцево (я сидела рядом с шофером Исаковым, а мама с папой и Егоркой сзади), я сказала им, что я влюбилась. Егорка на это сразу выдал: «Дура». Исаков что-то хмыкнул. А папа спросил: «Ну, и что ты делаешь?» — «Ничего.» — «Когда начнешь целоваться, тогда скажешь, а пока ничего не делаешь, можешь и не говорить». Мама молчала, и я даже не поняла, сердится она или нет. Но продолжать этот разговор мне не захотелось. Через несколько дней я рассказала про мою «любовь» Елке. Она спросила, какой это мальчик. Я показала, зайдя с ней в класс, потому что он сидел на своей задней парте и почему-то в зал на переменку не выходил. Елка сказала, что он «ничего». А потом спросила: «Он что, один сидит?». — «Да». — «А ты пересядь к нему». На следующем уроке я так и сделала, чем вызвала его недоуменный взгляд и неодобрительный шепот половины девчонок. На другой день я уже с утра сидела рядом с ним. Я заметила, что девочки стали о чем-то шушукаться за моей спиной. Прозвучало слово «мальчишница». Я видела, что мой сосед тяготится моим соседством, и вообще мне это стало скучно, и я подумывала о том, чтобы куда-нибудь пересесть от него. Но не успела это сделать.
Выбрав вечер, когда я вышла из школы одна, на меня напали человек шесть или семь девчонок из нашего класса. Они повалили меня и стали бить портфелями, и кричали, что нечего мне сидеть с Шуркой, что они все тоже в него влюблены, только «не навязываются к нему», как я.
В это время из школы вышли Севка, Гога и Рафка и мгновенно разбросали кучу вокруг меня, так что все девочки разбежались. Я встала. Мальчишки меня отряхивали. Я вытирала лицо, мокрое от дождя и, может, слез. И мы пошли втроем нашим старым маршрутом. По дороге Севка спросил: «За что они тебя?». Я сказала; «Не знаю». Мне было стыдно. Никакой влюбленности в Шуру я не ощущала. Но вдруг поняла, что без этих троих в школе всегда чего-то не хватало. У Глинищевского переулка Рафка пошел дальше, а Севка сказал Гоге, что надо меня проводить до дому, потому что вдруг