Дочки-матери — страница 57 из 69

шивать было не надо. Я была уверена. Папа не ответил на мой вопрос, а сказал: «Иди спать», и, сев в кресло, закурил вторую папиросу прямо от той, что была у него в руке.

Утром из разговоров ребят и нянь на общей кухне и в коридорах весь дом уже знал, что стрелял немецкий коммунист Айзенберг (думаю, что фамилию не путаю), живущий на третьем или четвертом (теперь забыла) этаже. Что он убил двух эн-каведешников и ранил кого-то и самого себя. (Или они его?) Я не знала этого человека. Может, видела з коридорах. Но он не был «моим». Я не представляла, как он выглядит. Я расспрашивала ребят и пыталась спросить у каких-то нянь с верхних этажей. Но никто не хотел говорить со мной о нем. А для меня он стал героем.

И был какой-то разрыв, какая-то пропасть в моем сознании. Я никак не могла соединить мысль о том, что он герой, что хорошо бы все начали стрелять, когда приходят арестовывать, с уверенностью в том, что наша страна самая лучшая в мире и что всему миру необходима м-и-р-о-в-а-я революция. С уверенностью, что «мы наш, мы лучший мир построим».

Я была уверена, что, если придут за папой, он тоже будет стрелять. Обязательно. Но я отгоняла от себя эту мысль с каждым днем слабеющей надеждой, что за ним не придут. Я и теперь уверена, что если бы папу арестовывали дома, а не вызвали бы с работы, то он бы стрелял. На чем основана эта уверенность? На детской, смешной вере в то, что папа самый сильный и самый смелый? Как мама самая красивая и самая добрая? Не знаю. Но уверена.

За столом папа внезапно спросил меня: «Ты что, без Севы жить не можешь?» Я почувствовала, что краснею, и опустила глаза в тарелку. «Ясно, — сказал папа. — А он без тебя?» Я собрала в себе все силы и ответила: «Тоже!», и папа сказал по-армянски: «Сирта ворканот шуша э чи сохана», и потом перевел: «Сердце как стеклянное, разобьешь, не починишь». Мама сказала:«Геворк...» Я перевела глаза на нее, ожидая, что сейчас она заведет свое: «Что ты говоришь при ребенке...» Но она, чуть улыбаясь, переводила взгляд с меня на папу и потом снова на него. А в глазах у нее, похоже, стояли слезы.

К вечеру я надела новую блузку. И наша неулыбчивая Монаха была довольна тем, как она на мне сидит, и своей вышивкой. Вышивка, действительно, была удивительно красивая, поразительно симметричная, очень нежных тонов. И оказалось, что мне идет голубой цвет. Только меня немного смущала ее прозрачность. Ребята собирались рано, и уже с восьми вечера в двух отданных нам комнатах — моей и столовой — было столпотворение, и все требовали скорее садиться за стол. В этом шуме терялся голос Елки. Она уверяла, что в Новый год праздник до одиннадцати начинать нельзя. Но он давно шел. Крутилась пластинка на Лидином патефоне, кто-то танцевал. А в моей комнате часть гостей играла во флирт. Я впервые видела эту игру и собиралась тоже взять в руки карточки. Но кто-то из девочек позвал меня, чтобы я дала какую-нибудь большую тарелку. Я пошла в кухню. Потом я заглянула в комнату Егорки. Мама лежала на его кроватке в красном, нарядном, только что сшитом платье. Оно ей удивительно не шло. Папа в костюме и при галстуке и оттого какой-то официальный сидел рядом, гладил ее по плечу и уговаривал ехать куда-то в гости. Кажется, ехать надо было к Анастасу и Ашхен. А мама, чуть не плача, просила его ехать одного. «Я не могу, не могу, — повторяла она жалобно. — Лучше я побуду с детьми. И нельзя же их оставлять одних». — «Да можно, можно. И они уже не дети. От двух бутылок «напареули» и бутылки шампанского с ними ничего не случится. И ахчик нашу одну оставлять можно. Я, Руфа-джан, понимаю в этом лучше тебя. И она же не одна, а со своим Ромео. Верно, Джульетта?» Он повернул лицо ко мне. Ужас. Я уже читала «Отелло», до того, как была несколько дней назад в Малом театре и смотрела Остужева в главной роли. Но больше ничего Шекспира не читала. Однако я утвердительно кивнула. Опять соврала!

А Севки, Мики и Игоря почему-то все не было. Я уже волновалась, не случилось ли с ними что-нибудь. И хотела звонить. И не хотела. Потому что злилась на них, что они не идут. Портят праздник.

Папа все же уговорил маму. Перед уходом они зашли в столовую, и мама пожелала всем нам счастья. Ребята ужасно громко стали в ответ кричать: «С Новым годом!» В передней мама поцеловала меня. Я огорчилась, что она такая бледная, худенькая, с красными припухшими глазами. И даже как будто некрасивая. Они уехали. А Севка все не шел. Я позвонила, и Маша сказала, что он пошел ко мне уже часа три назад. Где он? Я не находила себе места. Они — Севка, Мика и Игорь — пришли, когда было без нескольких минут двенадцать и кто-то раскупоривал шампанское. Все кричали, чокались с соседями и через стол. Я хотела чокнуться с Севкой, но он смотрел в другую сторону. Я выпила два или три глотка шампанского. Щипет. Вкусно. А когда я поднялась со стула, у меня закружилась голова. Но кружение быстро прошло. За столом все бросались мандариновыми корками, птичками из фантиков, корками хлеба. Они попадали в тарелку с винегретом и в селедку. И то, и другое было с луком, от запаха которого меня подташнивало, Севка сидел далеко и на меня не смотрел. Мика тоже. А Игорь сидел в углу столовой и смотрел в окно. Потом стол задвинули к стенке. Я думала, чтобы танцевать. Но патефон утащили в мою комнату и кто-то танцевал там в темноте. Кто-то ушел в мамину комнату, и когда я туда заглянула, то увидела, что на диване в эркере и на маминой кровати сидят, обнявшись, две парочки. А в столовой стали играть в бутылочку. Севка играл азартней всех. И чаще всех уходил целоваться в переднюю. И чаще всех с Елкой.

Я ушла в комнату Егорки. Стояла там, прижавшись лбом к стеклу. Пошла в кухню. Стала мыть холодной водой из-под крана противные селедочные тарелки. Пришел Игорь. Я спросила его, где они были. Он сказал, что больше никогда никуда не пойдет с Микой. Что они были у каких-то взрослых девушек. Одну зовут Тамара. Имя другой я забыла. Что Мика хотел то же, что раньше папа Игоря, Миша Российский, когда оставил его и Севу с теми «профессиональными» девицами. Что Игорь собирался сразу, как понял, уйти, но Мика заперся с одной из девушек в другой комнате. А Сева не соглашался без него уходить. И вообще не хотел уходить. Игорь его почти силой заставил. Во время этого рассказа Игорь чуть не плакал. Я тоже.

Потом в кухне появились девчонки и стали таскать тарелки и еду. Ее осталось неимоверно много. Оказалось, мама была права. Ели основном пирожки нашей Монахи и сладкое. И папа тоже был прав. Мандарины и яблоки съели до последнего. Ребята хотели идти гулять, потом раздумали, и парочки стали заполнять не только мамину, но Егоркину и мою комнаты. Потом все сразу стали уходить. Мика, кривляясь, накинул пальто на голову и стал целовать мне руку. Было неприятно. Севка потоптался в прихожей и ушел со всеми. Праздник кончился. Да, собственно, его и не было.

Я надела халат и стала выметать из всех углов мандариновые корки, фантики и растоптанную еду. Мне хотелось успеть сделать это, пока не пришли мама и папа. И Монаха. Я стыдилась того, что они могут увидеть квартиру в таком виде. Когда в комнатах было чисто и проветрено и никакого лукового запаха, надо было браться за кухню. И тут я вспомнила, что мы забыли зажечь свечи. Я зажгла их и потушила верхний свет. Было свежо, тихо, пламя на свечках танцевало. От елки снова стал идти снежно-лесной запах. Зазвонил телефон. Противным, чужим басом Севка сказал: «С Новым годом». Я молчала, обрадованная, но еще немножко злая. Тогда он сказал: «Мама тебя целует». Помолчал и добавил: «Я тоже». И положил трубку. Мы никогда не целовались. Ни на словах, ни на деле. Это были странные слова. Я думала о них и не больно жгла ладонь на огне свечи.

Вернулись мама и папа. Мама спросила: «Как твой праздник?» — «Хорошо, хорошо, очень хорошо». В эту минуту это было правдой, потому что я забыла все, что было до Севкиного звонка.

Зимой 39-го мы шли с Севкой куда-то мимо «Люкса». Он поднял голову, посмотрел на наши бывшие окна и спросил, помню ли я тот новогодний вечер. Я ответила: «Еще как». Тогда он сказал, что тогда сочинил частушку. И прочел четверостишие, из которого я помню только две последние строчки: «...Девы Мику не помиловали. Сняли брюки, изнасиловали». Тогда я ему напомнила, что у него были еще другие стихи про тот вечер. И прочла: «Были ночи отыграны на гитаре. И рассвет мы встречали отраженьем в вине. Дай тебя поцелую, сказал я Тамаре. И она согласилась. Это было во сне». «Да? Ты уверена, что это я написал и что это про тот вечер?» — спросил Сева. — «Уверена!»

После Нового года мама все-таки отправила меня в Кунцево. Я много гуляла одна и только вечерами сидела в гостиной с другими. Там были те же ребята, что всегда. Был один новый мальчик с очень красивыми глазами, зелеными, похожими на кошачьи. Я не помню его имени, но он мне понравился, настолько, что я садилась с ним играть в домино, которое всегда терпеть не могла. В один из дней после обеда он исчез. А вечером одна из девочек сказала, что ночью арестован его отец и он уехал в город, И здесь было то же самое: опять кто-то попал «между прочими».

А в лесу было хорошо. Я ходила на лыжах или просто бродила, проваливаясь в глубокий снег, так что он набивался в валенки. Спали мы с Егоркой вдвоем в той комнате, которую всегда занимали, когда приезжали в Кунцево с мамой и папой. Только при них мы оба спали на диванчиках. А сейчас я барствовала в непривычно широкой кровати. И могла читать хоть до утра. С вечера Егорка грозил, что он расскажет маме, что я целую ночь читаю. Потом засыпал. А я блаженствовала. В последнюю субботу каникул приехали мама и папа. А в воскресенье пришли на лыжах Севка и Елка. Я еще с прошлого года звала их приехать как-нибудь в Кунцево. Правда, не вдвоем! Каждого по отдельности! Оказалось, что мы не можем взять их с собой в столовую. Что все эти блестящие приборы, крахмальные салфетки, закуски, официантки в наколках не для моих друзей. Нам сказали, что мы сами виноваты, что обед для гостей надо заранее оплатить в Москве. Когда папа после каких-то переговоров вернулся в комнату, он морщился, как от зубной боли. Хорошо, что Егорка с Севкой и Елкой в это время были в гостиной.