Дочки-матери. Мемуары — страница 19 из 69

ей. Когда я начала вставать, то в окно увидела Батаню. Мамы не было.

Однажды Рая привела мужчину, как-то нелепо закутанного в медицинский халат. Я его сразу узнала, хотя теперь он был без усов, без палочки и почти не хромал. Привела и ушла, оставив нас вдвоем. Мы оба стеснялись — он меня, я его. Я ощущала, что, разговаривая с ним, как-то предаю папу. Но что я могла сделать? Молчать? Выгнать его? Мне было его жалко. Он принес мне какие-то игрушки, роскошную куклу и еще что-то. Вот про куклу мы и говорили, про ее платье. Я чувствовала себя полной дурой и, чтобы как-то выйти из этого положения, придуривалась маленькой. Это было противно и томительно. Я обрадовалась, когда пришла Рая, чтобы «вывести» его из больницы. Рая вывела его и вернулась ко мне. Мне хотелось сказать ей, чтобы она больше его ко мне не приводила, но я не смогла. Мы обе понимали, что все было плохо, но ничего про это не говорили, как будто этого не было. И я до сих пор не знаю, сказала ли Рая маме об этом визите или нет, знала ли о нем Батаня, хотя подозреваю, что Рая приводила его ко мне по ее просьбе.

Наконец шелушение, осложнения и вся скарлатина кончились. Меня выписали. Никаких игрушек, книги и куклу не отдали. Я была рада, что я не беру ее домой, потому что эта кукла была как бы свидетелем моего предательства или платой за него. За мной приехала Батаня, и мы на извозчике поехали домой. Она по дороге сказала, что мы поживем с ней вдвоем, так как Нюра с Егоркой уехали в Москву, чтобы он не заразился (он, конечно, как всегда не заразился), а когда я совсем приду в себя, то тоже поеду в Москву. Еще она сказала, что в школу я пока ходить не буду.

Дома было очень хорошо и непривычно пусто. Я вставала и завтракала вместе с Батаней, потом она уходила на работу, я с удовольствием «гладко» стелила свою постель, даже подметала и потом могла делать, что хочу. Я читала, ползала по карте. Батаня нашла мне учебник географии Баранского. На нем была дарственная надпись от автора, потому что он был ей какой-то родственник, через свою жену, которая жила в сумасшедшем доме. Я тогда очень долго думала, что сумасшедший дом — это что-то вроде нашей квартиры в то время, когда она заполнена папиными друзьями, потому что Батаня ее так называла. И однажды именно в связи с моим вопросом о Баранском и его жене Батаня объяснила мне, что я заблуждаюсь и наша квартира вообще-то совсем не сумасшедший дом, вполне дом «в своем уме». Теперь бы сказали «нормальный», но, кажется, тогда слово «нормальная» относилось только к температуре.

Когда мне разрешили выходить на улицу, я начала бесконечно бродить по зимнему Ленинграду, доходила до Казанского и шла по каналу до Христа — так я про себя называла «Спас на крови» — или по Мойке до «Голландии», или до самой Мариинки. Я очень полюбила сумерки, в феврале — марте они были такие лиловые и синие. Эта любовь к сумеркам сохранилась. Но только в Ленинграде они такие. В своих прогулках я без конца спрашивала у прохожих, который час, но мало кто отвечал точно, обычно говорили: «Наверное, пятый» или: «Думаю, что начало шестого» — тогда мало у кого были часы.

Днем без Батани меня кормила Таня в комнате Бафени. Именно тогда началась у меня дружба с дедой, до этого как-то на нее не было времени, и я мало бывала у них в комнате. Вечером мы обедали с Батаней, потом обычно приходила Рая. Входя, она говорила: «Тетя Таня, можно с вами поболтать?» — и оставалась надолго, часто уходила, когда я была в постели. Больше всего она «болтала» про свой роман. Батаня говорила: «Да, сложный у тебя роман, и лучше бы его не было, потому что у тебя бессмысленно идут годы». Но она не ругала Раю, а вроде как вместе с ней переживала. Наверное, именно поэтому Рая приходила по вечерам к нам, а не «болтала» с Бафеней и дедой. Ведь Бафеня (я сама это не раз слышала) говорила про этот роман: «Он форменный мерзавец, мерзавец». А это было самое ругательное слово и у нее, и у Батани.

Роман звали Георгий Александрович (я вдруг засомневалась в отчестве) Ржанов. Раньше, когда мы жили «сумасшедшим домом», папа говорил про него: «Ты, Раиса, давай кончай эту муру, или хочешь, я ему морду набью?» Я никогда не видела, чтобы папа «бил морду», но он был высокий и казался мне сильней всех вокруг, так что эта угроза, наверное, была серьезной.

Роман был долгий, еще с Раиных студенческих лет, а она поступила в университет почти девочкой, в 16 лет. Из-за этого романа она уехала из Иркутска в Ленинград, потому что он (Ржанов) сюда переехал. У него была семья, и поэтому, наверное, бабушки его и называли «мерзавец». Я сомневаюсь, что Рая все еще любила его в те годы, когда приходила «поболтать», потому что я два-три раза, гуляя с ней по воскресеньям, видела Ржанова, когда мы заходили в «Квиссиану» (так тогда называли будущий «Норд», а теперешний «Север»). Он был большой, полноватый, с пышными седыми волосами, в костюме с галстуком. Чем-то он походил на «бывших» и казался «барином», но «бывшим» не был, а был каким-то главным в каком-то издательстве. Мне он не нравился манерой говорить со мной с улыбочкой, снисходительно-презрительно, но еще больше тем, что он так же говорил с Раинькой, и я видела, что Рая его боится. Я знала, что когда-то раньше он был «меньшевик» (они тоже были «партийные», но не наши, а другие) и жил у Бафени в ее «меблирашках с пансионом» (выражение Батани), потому что был сослан в Иркутск. Я считала, что это тогда еще девочкой Раинька стала его бояться, но почему она продолжает это делать теперь — не понимала.

Когда уже взрослой девчонкой я стала большой театралкой и пересмотрела весь репертуар Ленинградского театра комедии — тогда это был мой любимый театр, — я у ведущего артиста этого театра Тенина увидела сходство с Ржановым и оттого невзлюбила его. И когда впервые читала Салтыкова-Щедрина, то решила, что у Ржанова есть что-то общее с Иудушкой.

Осенью 37-го года, когда Матвей еще не был арестован, он однажды поднял меня ночью и велел быстрей бежать в аптеку за льдом, потому что «Райке очень плохо, а врача вызывать нельзя». Хотя никто мне ничего не объяснил, я поняла, что она сделала аборт. А тогда аборты делать было нельзя, за них судили. Кроме того, аборт этот надо было скрывать и от Бафени. Потом у Раи были еще «романы», но абортов уже, кажется, никогда не было. Я очень жалела, что Рая так и не завела себе ребеночка. А Бафеня до конца своих дней все хотела выдать ее замуж и находила ей где-то женихов, с которыми Рая не хотела даже встречаться. И часто повторяла: «Этот мерзавец сломал ей жизнь». Все понимали, что это она про Ржанова, хотя после войны, кажется, ни Рая и никто другой о нем ничего не слышали. Я думаю, Бафеня была права — наверное, из-за него и какой-то зависимости от него в молодости Рая на всю жизнь осталась одна.

Была тогда Рая высокой, стройной, большеротой. У нее были красивые крупные, ослепительно блестящие белые зубы, за которые Бронич прозвал ее «королева жемчугов». В компании папиных друзей она бывала очень раскованной, любила рассказывать анекдоты, много смеялась, пила с ними водку (папа водки никогда не пил, а только вино, мама никогда ничего не пила), хвасталась, что может пить спирт и делать жженку, но я никогда этого не видела. Я замечала, что многие из молодых холостых мужчин, бывавших у нас, ухаживают за ней. В то же время она уже тогда очень много работала.

Приехав из Иркутска, она поступила в интернатуру в Онкологический институт к знаменитому онкологу Николаю Николаевичу Петрову. Окончив ее, там же проработала всю жизнь до выхода на пенсию. Правда, с перерывами: так как у нее не было детей и специальность была вполне «военной» — рентгенолог, то ее мобилизовывали на все войны — «малые» и «большие»: на Хасан в 1938 году, в Польшу и на финскую в 1939 и, конечно, на Великую Отечественную. У нее всегда было по два, а иногда по три совместительства, и хватало сил на них и на то, чтобы успевать развлекаться, а позже очень много времени уделять мне, Егорке, Наташке. И не только времени — думаю, что в 37–41-м годах заработок от одного из ее совместительств она целиком отдавала Батане, чтобы помочь прокормить нас. В это время всем сослуживцам, которые бывали у Раиньки, Бафеня говорила, что мама нас бросила. Никто, я думаю, не верил, но это уже было их дело.

Когда я стала жить в Москве, и особенно в 70-е годы и в годы горьковской изоляции, полностью завязанная Андреевыми делами, я все меньше имела сил и времени, а потом и возможности быть с нею. А она была уже безнадежно больной и нуждающейся в помощи. Я ощущала себя «без вины виноватой». Раи уже нет, а чувство вины не прошло. Это именно тот случай, когда жизнь лишает права выбора, и ты не можешь делать то, что следует, исходя из всей твоей предыдущей жизни. Дилемма морального долга, о котором помнишь все больше по мере того, как прибавляется седых волос, и они уже не лежат красиво, а, как пакля, свисают вдоль неизвестно когда появившихся удлиненных висков. Кто должен нам? Кому должны мы? Или — никто никому не должен?

Батаня теперь спала в наших «детских» двух маленьких комнатах. В первой, где раньше стояла кушетка, поставили ее кровать, а кушетку отправили в ее комнату. Она «переехала», чтобы не оставлять меня одну на ночь, но всегда по вечерам сама проверяла или посылала меня проверить — не забыла ли она запереть ту, свою комнату. Запирание — это было нечто новое, это было следствие уже полностью «коммунальной» жизни. Она стала волноваться, как бы ее комнату «не забрали». Батаня говорила, что комнату необходимо сохранить потому, что она хочет, чтобы в Ленинград переехал из Владивостока или Сретенска (кажется?) Матвей со своей женой Калей, а она к тому же не знает, сумеет ли их прописать и закрепить за ними «жилплощадь». «Забирание», «прописание», «жилплощадь» — все было не очень понятно, но я по тому, как Батаня была озабочена, понимала, что это очень важно. Она почему-то ругала папу, что он неизвестно кем заселил квартиру, и заодно ругала Мотину жену.

Вообще-то Батаня была не больно любящей тещей и свекровью — со временем я это вполне осознала, и если с внуками она была строгой, но справедливой, то в отношении к невестке и зятьям от ее справедливости не оставалось и следа. С папой она разговаривала очень мало, всегда скорей холодно, чем радушно, но похоже, что уважала, хотя он был ей совсем чужим человеком. Лева, кажется, чужим и чуждым не был, но она не терпела его замечаний Ане, всегда прерывала долгие Левины рассуждения о чем бы то ни было, бывала с ним резка, за глаза презрительно называла его «вечный студент», хотя вообще к образованию относилась очень уважительно. Позже у них возник серьезный денежный конфликт, существование которого Лева после ее смерти отрицал, сам пытаясь что-то объяснить маме. Но мама, когда вернулась из лагеря, подчеркнуто не хотела вступать с ним в какие-либо материальные объяснения не только по Батаниным делам, но и по своим собственным.