Дочки-матери. Мемуары — страница 24 из 69

Еще мама говорила Нюре, что она обязательно должна съездить к «своим». «Свои» — это были Нюрины мама и папа и два брата. Я знала, что они «на поселении» или «в ссылке», но эти слова мама и Нюра в своих разговорах не употребляли. Их еще раньше говорила Батаня. Нюре, похоже, в ссылку ехать не хотелось, я не понимала, зачем мама ее туда хочет отправить, когда ясно, что на даче нам всем было бы лучше. Но Нюра уже собирала сахар и крупу, соль и спички и это ужасное хозяйственное мыло. Много мыла, потому что Нюра больше всего любила чистоту. Она как будто забыла свои слова про «сваренных детей».

А нас увезла мама в какое-то место, где посадили в автобус и привезли в Барвиху. Я совсем не помню, как мы там жили и какое это было место. Но мы не заболели и не набрались вшей. Я только помню, что там была река, тоже, как Сестра, красивая, но только по-другому, больше и без сосен на берегу. В этой реке я тонула, а меня вытащили. Так как я ничего не помнила, то постепенно мой рассказ о том, как я тонула, становился все длинней, и на следующую зиму я своим подружкам, да и взрослым, насочиняла столько подробностей, что сама в них запуталась.

Нюра приехала от своих еще до того, как мы с Егоркой вернулись из Барвихи. Когда я пыталась расспрашивать ее, как там, она молчала. Но иногда вдруг сама начинала рассказывать, коротко, резко, как-то отдельными словами. Так я узнала, что ее младший братик утонул. Он был чуть старше меня. Пытался ловить рыбу из-под льда, потому что никакой еды не было. Он целыми днями этим занимался, но как это случилось — Нюра не говорила. Потом говорила, что мама стала совсем плохая, у нее пухнут ноги, и она не может ходить. «Так вот и ползает еле-еле. А вообще ужас, Люсенька, полный ужас, ничего нет, землю хоть ногтями ковыряй. И ни одежки, ни еды — ничего», — потом она вдруг отворачивалась от меня и замолкала. А однажды сказала: «Вот Руфа и Алиханов не верят, что так худо, и говорить не велят, так ты смотри, молчи у меня», — закончила она строго. Потом я два или три раза видела, что она собирает посылки и ходит их отправлять. Но письма она получала только от сестры Тани из Ленинграда. Я однажды спросила ее, почему они ей не пишут, ведь она, наверное, скучает без их писем, и она просто ответила: «А я им не велела писать. Нельзя это, вред мне может быть. Да и ни к чему. Что в них скажешь, в письмах-то?»

* * *

Лето прошло, как не было, потому что, кроме моего вранья, о нем нечего было рассказывать. Мы приехали домой, но оказалось, что мы переехали. На том же втором этаже большой угловой номер до лета занимала контора, а теперь стали жить мы. Там были две комнаты, ванная с уборной и большая передняя. Номер «люкс» в «Люксе». Одна из двух комнат была такая же большая, как вестибюль второго этажа. В ней было целых три окна. Ее перегородили книжными шкафами, и получалось так, что там, где одно окно, будем жить мы с Егоркой, а там, где два — столовая. Нюра устроила себе свою комнату в передней, отгородив ее часть занавеской. В ванной тоже было окно. А в мамы-папиной — и окно, и эркер. Мне все очень нравилось, особенно то, что у меня снова была кровать и появился свой письменный стол. И что у нас появилась красивая мебель — зеленый бархатный диван и такие же кресла, и какие-то столики и шкафчики. А на окнах были зеленые бархатные (плюшевые) занавески на шелковой светло-зеленой подкладке. Меня, совсем как маму и папу, не волновало то, что вообще-то эта мебель не наша, а казенная и на каждой вещи прибита двумя маленькими гвоздиками золотая овальная, как яичко, пластиночка с номером.

Окна большой комнаты и эркер смотрели на улицу. Второе мамино окно и окно ванной выходили в переулок. Он назывался Глинищевский. К этому времени я побывала у многих детей, живущих в «Люксе», и, когда мы переехали, стала сопоставлять: получалось, что у нас «жилплощади» больше, чем у других. Возникал вопрос «почему»? И я вспомнила «гранд-отелевского» швейцара, который говорил, что папа «начальник». Я уже знала, что теперь папа работает в Коминтерне (все говорили «Коминтерн», и никто не говорил «Исполком Коминтерна»), но я ни разу у него там не была и решила, что мне самой надо там побывать и самой увидеть: начальник папа или нет.

В первый же вечер жизни на новом месте, когда Нюра уложила меня и Егорку в чистые (Егорка говорил «хрумтящие») постели и дала нам наше всегдашнее «в кроватку» (нам всегда давали яблоко или конфету в кровать, завел этот обычай папа, а Батаня называла его «армянские нежности», но сама тоже давала), я услышала музыку. Музыка была такая, что напоминала и дядю Саню, и ресторан в Сестрорецке, и потому она мне нравилась. Потом я узнала, что мы спим как раз над оркестром ресторана, который тогда по странному совпадению назывался «Астория» и был в первом этаже нашего «Люкса». После войны ресторан переименовали в «Центральный», но тогда и сам «Люкс» стал называться гостиницей «Центральная». Кажется, переименование было произведено в пору борьбы с космополитизмом. Я никогда в жизни — ни при старом, но и при новом названии — не была в этом ресторане. Сегодня мне кажется, что надо бы сходить. Вот приедут дети — и схожу.

Под эту музыку я спала до последнего дня жизни в «Люксе» — до лета 37-го года.

* * *

Осенью 1931 года я пошла во второй класс школы № 27 на Большой Дмитровке. Было время разных экспериментов со школьным образованием. Нас то соединяли в бригады, то разделяли, то подвергали различным тестам. И, видимо, из-за того, что катастрофически не хватало школьных помещений, без конца переводили целыми классами или частью класса из одной школы в другую. Через полгода часть нашего класса перевели в переделанное из жилого помещение на четвертом этаже большого серого дома в начале Страстного бульвара. В третьем классе я снова оказалась в 27-й школе. В четвертом — на Страстной площади, во дворе газеты «Известия», в пятом — в Настасьинском переулке. И только в шестом и седьмом мы учились в нормальной новой школе, в глубине квартала на Большой Дмитровке. И тогда школа получила новый номер — 36.

Не помню, почему, может, из-за очередной болезни, мама привела меня в школу не первого сентября, а на несколько дней позже. Внизу около раздевалки она передала меня учительнице. Та за руку ввела меня в класс и, поставив около своего стола, сказала, что подумает, где меня посадить. Дети смотрели на меня. Я на них. И чувствовала себя так, как всегда чувствует новенький — чужак, то есть плохо. Свободных мест в классе не было. За некоторыми партами сидели по три ученика вместо двух. В Ленинграде я такого не видела. И даже при своем малом школьном опыте понимала, что это непорядок.

Неожиданно со второй парты среднего ряда встал мальчик, подошел ко мне, взял за руку, подвел к своей парте и подтолкнул на свое место, а потом сел сам. Учительница сказала что-то вроде: «Ну, вот и хорошо, что место нашлось». На задней парте кто-то засмеялся. Мой новый сосед погрозил кулаком куда-то вглубь комнаты. А я почувствовала, что мне не надо бороться за свое будущее место в этом классе, и вообще ощутила себя под защитой. Страх «новенькой» прошел. Мой «покровитель» сидел справа от меня. А слева был смешной мальчик, худенький, с торчащими волосами, торчащими ушами и весь какой-то топорщащийся. Он не отпихивал меня со своей половины скамейки, а сел так, чтобы честно поделить ее на троих. На переменке мой сосед справа достал из портфеля яблоко и перочинным ножом, который сам по себе вызвал мое восхищение, разрезал его на четыре части. Потом он дал кусок мне, кусок нашему соседу, кусок мальчику с задней парты. И последний взял себе. У меня тоже было яблоко и еще бутерброд с сыром. Я достала их из портфельчика и положила перед ним. Он проделал с ними то же, что со своим яблоком. Но еще сказал, что сыр это хорошо, но он больше любит брынзу. Что такое брынза, я не знала, но решила, что завтра попрошу у Нюры брынзу. К концу переменки мы уже были очень хорошо знакомы. Мальчиков звали — правого Сева Багрицкий, левого — Гога Рогачевский, а заднего — Рафка Френкель. После уроков в толкотне раздевалки какой-то мальчик сказал, глядя на Севу и меня, «тили-тили-тесто, жених и невеста». Сева сразу стукнул его портфелем. Первый урок, а вернее, первая переменка определили мою школьную жизнь, друзей, круг общения. Во втором и третьем классе ни с кем, кроме этих трех мальчиков, я почти не общалась. И никого из детей не помню. Даже забыла, как звали учительницу.

Мы вышли из школы вчетвером. И разошлись на углу Глинищевского переулка, который шел к «Люксу». Я пошла домой, а мальчики вниз по Дмитровке. Тогда я решила, что они все живут где-то там. Но скоро узнала, что Гога живет совсем в другой стороне — в том самом доме, куда переведут наш класс после зимних каникул, и тогда место, где мы будем учиться, станет называться «филиал», — просто он всегда после школы ходит к Севе. Дома я рассказала Нюре про своих новых друзей. А еще через несколько дней привела Севу и Гогу к себе. Рафка не пошел, потому что ему надо дома предупреждать, если он решит куда-нибудь пойти. Но потом он тоже будет ко мне ходить.

Всю дорогу, пока мы шли, я волновалась, вдруг будут какие-нибудь осложнения со швейцаром и мне придется бегать за Нюрой, чтобы их пустили. Мальчикам понравился наш дом, а они понравились Нюре. Она нас всех накормила. А потом Гога предложил играть в «подкидного дурака». У нас в доме карт никогда не было, хотя в Ленинграде Батаня иногда ходила к своим друзьям «на преферанс». И я обиделась на Гогу, потому что он не поверил, что никаких «игр», кроме детского лото и папиных шахмат, в доме нет. Тогда я принесла папины же нарды. Вообще-то их нам с Егоркой брать не полагалось, да и сам папа доставал их со шкафа, только когда приезжали его армянские друзья. Нарды мальчиков заинтересовали, хотя объяснить толком, как в них играют, я не смогла. И тогда меня выручила Нюра. Она позвала меня к себе за занавеску и сказала, что вообще-то у нее есть карты, она на них гадает. «Как Светлана?» — «Ну вроде. Только ты Руфе, пожалуйста, не говори». — «Честное ленинское», — поклялась я. И мы на полу расселись играть в карты. Собственно, я еще не играть, а только учиться, потому что я впервые держала карты в руках. С нами села четвертой Нюра, а Егорка примостился у нее на коленях. Было очень весело, и я сразу научилась, потому что учиться тут особенно нечему. Но с тех пор я так никуда