Дочки-матери. Мемуары — страница 54 из 69

Вскоре Батаня взяла меня в Торгсин, где продавали одежду. До этого я много раз бывала с ней в Торгсине, где продавали еду, чаще в Ленинграде, чем в Москве. Они размещались в нынешних (и прошлых) Елисеевских магазинах. И каждый раз она покупала мне там миндальное пирожное. Круглое, свежайшее, душистое. Одно, только мне — оно стоило там пять копеек. Любимая внучка.

В «вещевом» Торгсине было много всего. И Батаня вдруг начала покупать разные вещи. Я смотрела на нее почти с ужасом, потому что мне казалось, что на все это никаких денег хватить не может. Она купила два кожаных пальто — маме и Ане, им же по отрезу на костюмы, себе и им по вязаной кофточке и еще какие-то материи. Потом она сказала, что теперь она займется мной, и стала на меня мерить разные прекрасные вещи. И купила мне бежевый вязаный костюм и темно-красную вязаную кофточку, а Зорьке — такую же, только зеленую. Я спросила, почему Зорьке только одна кофточка. «Она еще маленькая для таких дорогих вещей», — по-обычному строго ответила Батаня. Этот ответ означал также, что я уже достаточно большая.

Костюм и кофточка стали «парадными» на всю мою предвоенную юность. И еще в институте, спустя два года после войны, я ходила в них. И, штопая вечерами, вспоминала Эмму Давыдовну. А потом мама их распускала и вязала платьица годовалой Таньке. У кожаного пальто тоже была долгая жизнь: мама ушла в нем в тюрьму и в нем же вернулась из лагеря. А потом первые годы института я его еще донашивала. Покупайте дорогие вещи!

Когда мы, нагруженные покупками, вышли из магазина, я спросила Батаню, откуда у нее столько денег. Она сказала, что по глупости недавно отнесла в Торгсин почти все свое столовое серебро, а Торгсин теперь навсегда закрывается. И что она не может простить себе такой недальновидности, потому что «серебро было надежней», чем все эти тряпки. Я не поняла, при чем здесь слово «надежней». А она еще добавила, что на этом все кончено, больше она своих взрослых детей одевать не сможет. Из материалов, купленных тогда Батаней, маме перед Новым, 37-м годом сшили красное нарядное платье, а мне голубую маркизетовую кофточку, которую Монаха вышила крестиком.

На этом закончилась мамина экипировка на долгие годы вперед. И моя тоже. Я так и приехала в Ленинград в своем якобы драповом пальто, а зимнее у меня завелось на следующий год. Зинка сшила себе новое, а мне отдала свое старое, которое я очень полюбила. Потому что после моего «железного» оно казалось неимоверно теплым и легким, как пух. А денег или хотя бы намека на какие-нибудь сбережения у мамы и папы так никогда и не завелось.

* * *

Севка приехал в конце августа. Он позвонил. Я так разволновалась, услышав его голос, что он почувствовал мое волнение и спросил, что со мной. Потом я надела свое желтое платье. Мне очень хотелось вколоть в волосы цветок, как я делала, когда ходила с папой. Но я постеснялась. Мы встретились у аптеки и оба растерялись от радости и еще чего-то, что раньше так явно не присутствовало в нас. Я спросила, как Митя Шмит, охота и прочая рыбалка, но Севка как будто не заметил моего вопроса. И предложил пойти в школу. «Зачем?» Ответил, что так надо.

По дороге он хвалил почему-то мою классную руководительницу — нашу математичку Александру Васильевну. Она и вправду была очень славной. А кроме нее и физика Николая Семеновича, у нас как-то не было учителей, которых есть чем вспомнить. Около школы Севка неожиданно сказал, чтобы я подождала его во дворе, потому что у него там дело, которое меня не касается. Я даже немного обиделась. Севка скоро вернулся чем-то довольный. Сказал, что видел Александру Васильевну, что она его спросила, приехала ли уже «коллегия адвокатов». Это она меня так прозвала за то, что я вечно ходила к ней канючить за кого-нибудь проштрафившегося. Иногда я делала это по собственному почину, иногда меня просил кто-нибудь из ребят, которым грозило наказание. Считалось, что я у нее «хожу в любимчиках». Может, так оно и было. Я сама замечала, что она как-то тепло ко мне относится и что это отношение не зависит от того, кто мои родители. Вообще-то у нас в школе было много ребят с родителями поважней моих.

До ленинградской школы мне было почти все равно, замечает ли меня учитель. Но, став «странной сиротой», я стала очень ценить тех, кто проявляет хоть каплю неформального внимания. Поэтому я очень любила учителя истории Мануса Моисеевича Нудельмана. Конечно, и потому, что в моей школьной жизни не было уроков интересней, чем его. И любила, уважала нашего директора Клавдию Васильевну Алексееву, хотя она вела самый пустой предмет из всех возможных — «Конституцию СССР и обществоведение». В 1938 году ввели плату за обучение в средней школе — 400 рублей в год. Я на полставки уборщицы зарабатывала 120 в месяц. Платить было не с чего. Я пришла к Клавдии Васильевне с заявлением об отчислении — собиралась идти в вечернюю школу. Их тогда стали кое-где открывать взамен упраздненных рабфаков. Клавдия Васильевна взяла у меня листок, посмотрела, встала из-за стола, плотно закрыла дверь своего кабинета и тихо сказала: «Неужели ты думаешь, что я собираюсь брать с тебя плату за обучение? Иди!»

Чтобы освободиться от платы, надо было подавать заявление, которое рассматривал педсовет с участием комсорга. Теперь как-то забылось, что в 36-м году в школах ввели такую должность. Это всегда был взрослый человек, коммунист-комсомолец, который наблюдал за политико-моральным состоянием учеников и учителей. Отменили эту должность незадолго до войны, но в те годы это был самый страшный человек для всех в школе — явный представитель НКВД. Я заявления не подавала. Кто же платил за меня? Я думаю, что сама Клавдия Васильевна.

Потом мы гуляли, и Севка сказал, что в школе меня ожидает сюрприз. «Какой?» — спрашивала я. Но он дурачился и не отвечал. А когда мы прощались у колонны нашего мраморного подъезда и говорили о чем-то совсем другом, сказал: «Мы снова будем сидеть на одной парте. Как в третьем классе». — «Откуда ты знаешь?» — «Я просил Александру Васильевну перевести меня в ваш класс». — «И ты ей сказал, почему?» — «Да». — «Что ты ей сказал?» — «Какая разница. Ведь уже перевели». — «А Гога?» Севка грустно ответил: «С Гогой ничего не вышло. Он теперь вообще будет учиться далеко, на Каляевской. У них какое-то новое районирование школ. Александра Васильевна хотела его оставить в нашей, но ничего не вышло, потому что комсорг был против». Я снова ощутила, как несправедливо «о-н-и» (кто «они», я сказать не умела) относятся к Гоге. Но эти «о-н-и» было сродни Батаниным местоимениям — «они», «их», «вам», — которые она в сердцах употребляла в адрес мамы, папы и всех их партийных друзей-товарищей.

Начался какой-то странный учебный год. Просыпаясь утром, я как будто окуналась в праздник, который был постоянен и прерывался только на сон.

Умывание, одевание, завтрак — все летело мимо меня как молния. А потом летела я, зная, что на углу Горького и Глинищевского ждет Севка. А если его не было на этом углу, значит, он будет на углу Глинищевского и Пушкинской. Мы налетали друг на друга. А потом вихрем летел день: за партой рядом, уроки делать — у него или у меня — рядом, гулять со всеми ребятами и рядом, стихи, кружки, книги — рядом, рядом, рядом. Потом ночь — заснула — проснулась — одно мгновенье. И опять такой же день. Даже в гости к тете Роне, Ане, дяде Мосе я ходила с Батаней или без нее, но всегда с Севкой. И в его гости тоже. В театр, кино, на каток. Мне казалось, что я ничего не вижу и не слышу, кроме него. Сижу на уроке и только чувствую его рядом. А оказалось, от слова до слова запомнила, что говорил учитель. Или диктовка. Голос учителя как будто где-то в другом мире. А ошибок нет. Просто чудо какое-то! И я все успеваю. Читать. Запомнить все сегодня услышанные стихи. Получить «оч. хор.» по любимому предмету. Выслушать Елкины и Надины (мы теперь в одном классе) секреты. Помочь Розе Искровой сделать урок по русскому языку. «Пожалуйста», «спасибо», «до свидания». Я не взрываюсь. Я не кричу на Егорку. Я добрая. Все добрые. Почему-то мне все улыбаются. У нас дома. У Севы. На улице. В школе. Вот улыбнулась нянечка в гардеробе. И продавщица в Филипповской. И люксовский швейцар.

Когда я пришла к Севе после лета, смеющаяся Лида сказала, что ей надо встать на цыпочки, чтобы меня поцеловать. А мне надо больше не расти, иначе я перерасту Севку. Днем у нее в комнате работали Нарбут, Харджиев, Поступальский, еще кто-то. Постоянно была Сима. Вечерами собиралось много гостей, так что становилось тесно. Чай пили, сидя не только за столом, но около тумбочки, под зеркалом и на подоконниках.

Но нам было не до взрослых. У Севки в комнате тоже было столпотворение. Мы собрались издавать журнал. Начались горячие споры из-за названия, потом выбирали, что печатать. «Портфель» нашей «редакции» очень быстро оказался переполненным. Мне сейчас не вспомнить тех, кто приходил в те месяцы, спорил, писал, правил рукописи. Когда у Лиды бывала свободной машинка, она давала ее мне и я одним пальцем пыталась что-то напечатать. Иногда Лида ужасалась моей грязной работой и, улучив минутку между своими гостями и другими делами, печатала нам сама. Журнал назвали «Спутник». Было два редактора — Всеволод Багрицкий и Марк Обуховский. Я была при них помощником. Севка острил — «нетворческий» помощник. Это была правда, потому что я была единственной ничего не пишущей, даже не пытавшейся. Авторов было много. Георгий Рогачевский писал героико-романтические стихи. Так больно, что я все забыла! Только одно четверостишье осталось в памяти: «Пусть недолго прожить, но чтоб ярче сгореть, чтобы полюс и льды растопить и согреть». Я считала Гогу законченным, настоящим, большим (и еще много, много эпитетов) поэтом.

Когда Гога, откинув голову на тонкой, как у младенца, шее, читал свои стихи, в комнате становилось тихо. Так внимательно, как Гогу, мы не слушали никого. Мне казалось, что Сева немного ему завидует. Но читал Сева стихи — и свои, и чужие — лучше Гоги. Теперь я уже любила авторское чтение и всякое «актерское» считала пошлостью. А Гога постепенно стал реже бывать с нами. Действительно, его новая школа была далеко. Он много занимался. Начал где-то подрабатывать. И влюбился. Надолго. На всю свою короткую жизнь. Девочка из новой его школы, удивительно стройная, рыжая, с розовым лицом и зелеными глазами, была победительно красива. И имя у н