комаров на поселок, они летят целыми тучами и облепляют белые стены домиков таким слоем, что те перестают быть белыми. Такое нашествие бывает три-четыре раза в лето; люди приходят в бессильное бешенство и разводят вокруг домиков дымокуры. Для дымокура годится любой дырявый таз или ведро, куда сперва кладут сухую кору и щепки, поджигают, а когда хорошо занимается огонь, подкладывают мох, а еще лучше — сырые смолистые еловые ветви. Огонь притухает, а вместо него идет едкий, тяжелый дым, который поддерживают весь день, а главное, всю ночь. Двери тогда оставляют открытыми настежь, чтобы дать возможность комарам улететь; или наоборот — при первом появлении комаров закрывают все щели и отсиживаются дома. Обычно это могут делать только старики и дети.
Позднее, к осени, примерно в августе, появляются слепни и оводы, но с ними борьба легче. А потом короткие дни начальных заморозков по ночам, когда днем снова можно жить.
В годы раскулачивания из разных мест прибыли в Туруханск две пожилые женщины — Зубарева и Терещук, которые к нашему приезду в Туруханск, то есть к осени 1949 года, уже были старухами. Вот о них-то в дальнейшем и пойдет разговор.
Марфа Зубарева, по-местному Зубариха, высокая старуха, с сильными жилистыми руками, злая и невероятно работящая. Приехала она с партией раскулаченных со своей дочерью Наташей, молодой, молчаливой и не очень привлекательной девушкой. Зубариха была несловоохотлива и на всякие расспросы отвечала уклончиво, с недоверием и подозрительностью поглядывая на собеседника. Попала она сперва еще дальше на север, в поселок Янов Стан, где тогда находилась какая-то геолого-разведывательная экспедиция. Пристроилась бабка в уборщицы и прачкой и, оглядевшись, поняла, что жить ей с дочерью негде, так как экспедиция была засекреченной и бабку жить пустить не могли, а кругом были низкие, наскоро построенные халупы охотников, мало интересующихся благоустройством своего жилья. Было бы где ночевать…
Репутацию честного человека Зубариха заработала почти сразу же, получив в стирку ворох грязного белья и заношенных до блеска брюк. В кармане одних она обнаружила перевязанную пачку крупных купюр. В хате никого не было, и, перестирав белье, она заставила первого пришедшего пересчитать деньги и расписаться в получении и тем заслужила полное доверие всех и разрешение пользоваться в их отсутствие ездовыми собаками и лесорубным инвентарем. Очевидно, время было зимнее, и бабка повалила и свезла на собаках достаточное количество стволов, чтобы построить хатенку, и даже ухитрилась, набрав по поселку кирпичей и обломков, сложить подобие печки. Но сложить ее с внутренними ходами не сумела, и топилась печь навылет, обогревая хатенку только во время топки и промерзая к утру.
Как и когда попала Зубариха в Туруханск, где она снова своими руками построила за один сезон избенку, которая также топилась навылет, — мы не знали, но избенку она эту продала каким-то приезжим и построила третью по счету избу, с просторными сенями, тремя оконцами, тесовой крышей и завалинкой. Печника не было, и снова, уже из хорошего кирпича, бабка сложила печь, которая обогревала только во время топки. И вот в эту-то избу бабка пустила меня жить по приезде, пока одна, а потом и Алю[54], которая в это время была послана с ссыльной немкой и двумя мужчинами-поселенцами на другой берег Енисея для заготовки сена на зимний прокорм школьной лошади. Накануне нашего приезда население было предупреждено, что прибывает партия политических преступников, с которыми нельзя общаться и тем более пускать жить. Мое устройство у Зубарихи объяснялось тем, что бабка сама была ссыльной, а хатенка была за пределами границы самого Туруханска, в так называемом «рабочем поселке», где все было много проще.
На работу я, после долгих поисков, устроилась судомойкой в столовой аэропорта, откуда меня, при первой же проверке кадров, уволили, так как столовая обслуживала летчиков да еще геологов и репрессированным вход в нее был запрещен. Бабка же пустила меня жить, будучи твердо уверенной, что я буду подворовывать продукты и приносить их домой. Дала она мне пустую жестяную банку из-под американских консервов, приделав к ней ручку, чтобы приносить домой остатки супов для нашей собаки Розы. Она, конечно, надеялась, что еда будет перепадать ей самой.
Когда Зубариха поняла свой просчет, отношение ее ко мне резко изменилось, и стала бабка с интересом и надеждой ждать с покоса Алю.
Уборщицей школы, со ставкой в 30 рублей, Алю приняла на работу заведующая школой по договоренности с МГБ. На такой низкий оклад, да еще с обязательной поездкой на другой берег Енисея, где надо было в туче комаров косить траву на болотах и кочках, живя впроголодь, местные не соглашались.
Зубариха поставила мне топчан с матрасом, набитым сеном, прямо у входной двери, где очень дуло и к утру одеяло примерзало к стенке, а Але такой же топчан — подальше от входа. Бабкина же кровать упиралась в стенку печки, о которой я уже писала. Но повсюду было к утру одинаково холодно.
Судьба Оксаны Терещук была схожей с судьбой Зубарихи. Живя где-то в глуши Полтавской губернии, вышла замуж за местного хорошего парня, через год родила дочку Марию и вскоре рассталась с ним: он был мобилизован в войну 1914 года. Погиб Терещук в первый год войны, и осталась у Оксаны в память о муже выцветшая фотография, где они снялись втроем с маленькой Марией, да еще вскоре присланные из воинской части два ордена Терещука… Погоревав положенное время, Оксана решила больше замуж не выходить, без устали работала и заботливо растила дочку. Политикой она никогда не интересовалась. Началась Гражданская война, многие в их селе погибли, но она уцелела вместе с дочерью, которая как-то незаметно росла, росла, ходила в школу и к 1929 году превратилась в ладную рослую девушку, легко завоевывающую на всех посиделках и встречах сердца парней. Была работящей и веселой и даже попала в местную газету с уложенными для такого случая длинными косами вокруг головы. Конечно, бывало и трудно и голодно, но не в моих планах внедряться в те подробности. Когда пришла Марии пора выходить замуж, оказалось у нее два серьезных претендента: в лице скромного и очень доброго Остапа и ловкого, неглупого, разбиравшегося в политике активиста. Мария выбрала Остапа, чем вызвала плохо скрываемую недоброжелательность у соперника, который к тому же, на свою беду, не мог справиться со своей влюбленностью в Марию.
Остап привел в порядок хату, старательно обрабатывал свой земельный надел, пользуясь при этом помощью молодого парня, не то родственника, не то просто дружка, приходившего в страдное время батрачить в семью Терещуков.
Остап привязался к теще и даже сделал ей сундучок для хранения одежды и всяких мелочей, оковал его жестью и раскрасил по бокам цветами и фигурами молодых парней в вышитых рубахах и с обязательным чубом на голове. Конечно, этот сундук стал гордостью Оксаны, тем более что он еще был снабжен запором с нехитрой мелодией. Сундук этот был знаком всему селу, и держала в нем Оксана помимо всяких мелочей плюшевую шубейку со сбором по дореволюционной моде да еще суконный полушалок, вышитый шелком.
Гром, перевернувший всю жизнь семьи Терещуков, разразился внезапно во время коллективизации, о которой ходили самые разные и часто жестокие слухи. Слухам этим верили и не верили.
Видной фигурой на селе стал бывший ухажер Марии, он был членом сельсовета, вступил в партию и сделался одним из руководителей по перестройке обычной жизни. Постепенно стали исчезать зажиточные семьи, о которых после их вывоза никто ничего больше не слыхал. Когда же внезапно к хате Терещуков подъехал грузовик с сидевшими в нем заплаканными знакомыми односельчанами с узлами и какими-то вещами, Оксана как-то сразу отупела, перестала понимать окружающих, смутно поняла текст прочитанной бумаги о том, что семья Терещуков в числе других подлежит выселению за посредничество и помощь кулакам, поняла свою обреченность, даже не сопротивляясь, и начала утешать Марию и Остапа, что ведь не на смерть едем, да еще, слава богу, вместе, и не надо отчаиваться.
На сборы давали один час, а вещей разрешили взять столько, сколько смогут унести сами, и бросилась вся семья трясущимися руками собирать то, самое необходимое, что могло пригодиться для будущей жизни. Смутно догадывались: повезут на Север, а спросить было не у кого — сопровождающие грузовик люди были незнакомы, молчаливы и угрюмы. Помимо всякого самого необходимого для хозяйства, Оксана в свой узел еще запихала, вместе с плюшевой шубой, сапожками с ушками по бокам, и свой знаменитый расшитый полушалок.
Все было как в дурном долгом сне и кончилось тем, что, слава богу, вместе и со своими узлами и мешками они с последним пароходом, уже под осень, попали в Туруханск…
Силясь понять все, происшедшее с семьей, Оксана чувствовала, что, пожалуй, во многом виноват тот жених-комсомолец, которому отказала Мария, но о своих догадках молчала и не хотела растравлять и без того впавшую в отчаяние дочь.
Как случилось, что Остап остался при жене и бабке, — было непонятно. Кроме раскулаченных, репрессированных и верующих, были в Туруханске и высланные с родных южных мест, жены караимов, грузин, получившие общую кличку «гречек», то есть гречанок. «Гречки» рассказывали, как к ним приезжали на грузовиках, сообщали об их судьбе, ничего толком не разъясняя, забирали целые семьи и отвозили на ближайшую станцию, где стояли уже подготовленные составы из теплушек. Тут семьи разбивали и, для «удобства» переселяемых, всех мужчин помещали в одни вагоны, а женщин, детей и домашние вещи оставляли в других. То, что все вещи оставались при женщинах, их успокаивало, к тому же были слухи, что все это происходит на малых станциях и что впереди, в крупных городах, их ждут спецпоезда. Женщины надеялись, что в этих спецпоездах их вновь объединят с мужьями и отцами, и довольно спокойно простились при посадке в разные вагоны.
На деле оказалось, что ни одна семья больше не видела своих мужчин, и, куда и на что их увезли, осталось неизвестным. При бабушках и матерях остались только дети и подростки школьного возраста. Как-то по прибытии помогли устроиться с жильем, а детей определили в школы.