Сегодня пришел первый пароход. Среди пассажиров, как мне рассказывали девушки, совсем не было молодых и интересных. Один, правда, сошел молодой и хорошо одетый, но поскольку он оказался инструктором крайкома, приехавшим проверять результаты политучебы в первичных комсомольских организациях, то интерес к нему угас, уступив место священному трепету.
День у нас уже круглосуточный, но от этого не легче.
Крепко целую тебя, будь здоров!
Твоя Аля
3 июня 1954Дорогой друг Борис
, прости, что так долго не писала тебе. Получив твое письмо, я почему-то сразу очень обиделась на него, и хотела выбрать свободный час, чтобы наговорить тебе уйму любящих дерзостей. И я это непременно сделаю со временем, когда и если приду в себя. Дело в том, что я узнала о гибели С. Д.[56] О болезни его я узнала в прошлом году, но надеялась на выздоровление. Теперь уж надеяться не на что. Знаешь, милый, мне уж давно трудно живется, я никогда не могла, не могу и не смогу свыкнуться с этими потерями, каждый раз от меня будто кусок отрубают, и никакие протезы тут не помогут. Живу, как будто четвертованная, теперь осталось только голову снести, тогда все!А впрочем, я, кажется, уж давно без нее обхожусь…
6 ноября 1954Дорогая Адочка
, все удалось еще лучше, чем было задумано, т. к. села на поезд Владивосток — Москва вечером того же дня, как вылетела из Туруханска, т. е. 5-го[57]. Получилось благодаря добрым людям, а самой бы мне не добиться билета и за неделю, такое творится на вокзале в Красноярске… У билетных касс — не очередь, а компактная, привычная, многодневная толпа ожидающих.8 ноября 1954Дорогая Адочка
, ты не сердись на меня, что не отправила тебе телеграмму сразу — в Красноярске не успела, а в Новосибирске вокзал оказался чуть ли не за километр от перрона, на котором остановился поезд, и я не рискнула, т. к. боялась запутаться в «культурном», со всякими подземными ходами и переходами, вокзале и отстать от поезда. Поезд запаздывает, и поэтому время стоянок сокращается. Еду поездом Владивосток — Москва, как ты когда-то с Колымы, и все время не то что думаю о тебе, но чувствую тебя с собою.Ни один из городов, которые проезжали и могла что-то рассмотреть, не прельстил моего сердца — города большие, разлапые, с мрачными окраинами. Придирчиво рассматривала ноябрьские украшения, ничуть не лучше пишут лозунги, чем в Туруханске, а кое-где и хуже. Только в одном месте написано было замечательно, видно, там приземлился самый настоящий художник, не мне чета…
15 ноября 1954Дорогая моя Адочка!
Я уже начинаю беспокоиться, что от тебя нет весточки, не знаю, получаешь ли ты все мои, как твои дела, как живешь без меня, как себя чувствуешь, не болеешь ли, как хозяйство, как звери? Надеюсь, что на днях получу письмо от тебя. Была по твоим делам в прокуратуре, как тебе известно, в первый день не смогла туда попасть, т. к. было много народа, на следующий день пришла рано утром и была четвертой или пятой. Меня принял какой-то подполковник юстиции, я рассказала, по какому я делу, он спросил, кто я тебе, и ответил, что посторонним справки не выдаются. Я сказала, что проделала 8000 километров, и для вящей убедительности добавила «на собаках и оленях», специально, чтобы узнать, в каком состоянии дело, и «собачий» аргумент сразил его, он попросил обождать, потом вызвал и сказал, что дело разбирается и находится «в активной стадии». На вопрос о возможном сроке пересмотра затруднился ответить точно, но считает, что это — вопрос максимально 3–4 месяцев. По некоторым вопросам, к-ые он мне задал, я убедилась в том, что он в курсе твоего дела, хотя разбирает его не он, но действительно вполне вероятно, что дело это включено в группу разбираемых. Заявление принял, посоветовал на всякий случай прислать еще одно, содержащее просьбу ускорить пересмотр. Будем посылать каждый месяц. Фамилия его — п/п Соловьев. Была в своей прокуратуре — там убедилась в том, что к моему делу еще не приступали, чего, кстати, и не скрывают. Опять из-за «собак и оленей» назначили мне прийти 16-го, т. е. завтра, когда меня должен принять прокурор, у к-го там же будет мое дело и он будет меня спрашивать о том, что ему будет нужно для пересмотра. Т. ч. скорых результатов не жду, но хоть, м. б., сдвинется с мертвой точки, и то хлеб…12 июля 1955Дорогая Адочка!
…Между твоими делами все время разыскивала, с кого же мне причитается зарплата после исчезнувшей Ревю[58]. Облазила и обзвонила неимоверное количество инстанций — Мин. Внешн. торговли, Иноиздат, Внешторгиздат, и наконец приземлилась в «Международной книге».На бумажке у меня записано 19 телефонов, по к-ым звонила, пока дошла до сути. Все отделы и подотделы, начальники и замначальника, юристы и секретари, и просто сочувствующие. Наконец, после длительной процедуры с пропусками («Межкнига» находится в высотном доме, там же, где Мин. Внешторг, — сплошные пропуска, вахтеры и лифтеры!) — очутилась в отделе кадров, чей зав. долго тряс мне руку и говорил, что все полагающееся получу. Будем надеяться. Сегодня сняла нотариальные копии с моей справки[59], должна написать заявление на имя заведующего «Межкниги», и тогда, по теории вероятности, получу гроши — немного, т. к. зарплата тогда была в плане 360 р. — но и то деньги, что и говорить! В нотариальной конторе пожилая машинистка, снимавшая копии, сказала мне: «16 лет! Какое безобразие! Как хорошо, что это кончилось! Желаю вам много, много счастья…» Я была ошеломлена и очень тронута. А старый-престарый сухарь нотариус, заверяя копии, сказал: «Вам надо 10 копий снять, а не две, и разослать тем, кто вас посадил!» Успокоила его тем, что адресаты на том свете. Когда шла от нотариуса (на Кропоткинской), увидела, что в Академии художеств еще открыта выставка индийского искусства, зашла. Получила массу удовольствия от миниатюр и особенно от ярких, смелых и, как сказали бы у нас, формалистических лубков 19-го века. На выставке много Верещагина — ослепительное небо и на фоне его ослепительные сказочные дворцы и ослепительные нищие в лохмотьях. И позднейшие работы русских художников, в частности Климашина…
В Москве, тьфу-тьфу не сглазить, все время хорошая погода, и я почти во все концы бегаю пешком, зеваю по сторонам — с детства любимейшее мое развлечение, даже увлечение. Когда слишком жарко — охлаждаюсь мороженым и газированной водой, но не очень, т. к. всю жизнь пью мало, как верблюд. И почти так же вынослива! Москва очень-очень изменилась в разных отношениях. Красная площадь стала так же демократична, как во времена моего детства. Все кремлевские ворота открыты настежь, и все прохожие туда заглядывают, и никто никого не останавливает и не гонит прочь. Приезжие зачастую рассаживаются прямо на тротуаре Василия Блаженного и часами смотрят на машины, выезжающие и въезжающие в ворота. Площадь всегда запружена пестрой толпой, мавзолей всегда окружен народом. Молодежь сидит прямо на барьерах мест для гостей — на одном барьерчике девушки, на другом — юноши, на третьем — вместе все, и так подряд. Сегодня приехал Хо-Ши-Мин (Вьетнам), народ встретил его очень горячо, а уж какой затор машин образовался в центре!
Толпа же по внешнему виду обуржуазела сверх всякой меры. Масса ломучих девушек в вычурных, декадентских туалетах и прическах и таких же, но еще более противных, развинченных юношей. И папы с мамами не лучше. Ну, да Бог с ними. Не тем сильна Москва!
Бориса еще не видела, он звонил мне два раза — в последний раз сказал, что есть шанс на постановку пьесы Шекспира в его переводе — это было бы чудесно, и материально, и в смысле признания — хоть переводческого! Его вызывали в Военную прокуратуру (и его тоже, бедненького!) по делу Мейерхольда, которое посмертно пересматривается. Умер он в 1940 г. Рассказывая об этом, Борис заплакал. Они были большими друзьями…
28 августа 1957Дорогой мой Боренька!
Тысячу лет не писала тебе, но знала основное — что ты чувствуешь себя лучше. Слава Богу. Еще в один из коротких приездов в Москву узнала в Гослите, что твоя книга стихов непременно выйдет в этом году. А вот что хотелось бы узнать: сильно ли изменился ее состав, и что с предисловием? Напиши мне хоть две строчки о своих делах. Очень мило по сибирской инерции продолжать держать тебя в душе — и только, но там ведь к этому меня обязывали расстояния и еще всякие другие непреодолимости, а сейчас ведь по-другому («Так — никогда, тысячу раз иначе!»), и, пожалуй, нет никакой нужды совсем не видеться и даже не переписываться!Милый друг мой, как ты живешь, как твоя поясница, как колено? Что ты делаешь? Что, помимо слухов, на самом деле, с книгой стихов и с предисловием? Как «Доктор»?[60] И еще: что говорят доктора? И еще: как ты выглядишь? Ходишь ли гулять?
Я в Тарусе, видимо, недалеко от того имения, о котором ты упоминаешь в своем предисловии, в той самой Тарусе, где прошло детство и отрочество маленьких Цветаевых, где все прошло, кроме, вопреки пословице, окской воды. Собор, где кто-то из цветаевских прадедов моих был священнослужителем, теперь превращен в клуб, в прадедовском доме артель «вышивалок», в бабкином — детские ясли, вместо старого кладбища — городской сад. Домик, в котором росли мама и Ася, — уцелел почти неизмененный, там живет прислуга и «обслуга» дома отдыха. До Цветаевых там жил — и умер — Борисов-Мусатов, мама рассказывала, что в комнате, отданной детям, долго еще выступали после всех побелок и окрасок следы кисти Борисова-Мусатова: последнее время своей жизни он работал лежа, стены и потолок комнатки в мезонине служили ему палитрой. Но в чем же дело? Почему именно река остается неизменной! Почему уже давно не та вода остается той самой рекой? Нет больше никого из живших здесь — никого больше! Ни Вульфов, ни Цветаевых, ни Поленова и Борисова-Мусатова, ни милого Бальмонта, ни милого Балтрушайтиса, ни многих-многих единственных! А река остается — и теперь я смотрю на нее и, благодаря ее неизменности, вижу, осязаю, пью из того источника, который оказался творческим для мамы. Вот это все она видела впервые и на всю жизнь, здесь родились ее стихи, родились, чтобы не умереть. Вот они, рябина и бузина всей ее жизни, горькие ягоды, ярки