— С вещами!
Обрадованно вскакиваю с табуретки, хватаю узел, выхожу с замирающим сердцем: что-то будет?..
Надзиратель ведет меня по коридору, поднимаемся по лестнице, снова коридор, снова лестница — на этот раз вниз, еще коридор, мы останавливаемся перед какой-то дверью с глазком, надзиратель ее распахивает, в волнении шагаю через порог… это все тот же бокс!
…Кем-то уже было замечено, что в тюрьмах и лагерях в вопросах гигиены первое место отводилось чистоте полов. У заключенных острословов эта неустанная забота администрации носила название «половой вопрос»…
Позже я поняла: вывели на несколько минут для того, чтобы сделать уборку — пол в боксе влажно блестел.
Но тогда… То, что меня — с моим нелепым узлом да в сползающих чулках — заставили ходить вверх-вниз по лестнице только для того, чтобы привести туда же, я восприняла как явное и к тому же утонченное издевательство.
За спиной хлопнула дверь — я разревелась.
Швырнув узел на тумбочку, уткнулась в него лицом…
Наревевшись всласть, сидела, тупо глядя в стену. Спать не хотелось, но бессонная ночь давала себя знать звонким гудением в голове.
Неожиданно — настолько неожиданно, что я не поверила ушам, — послышался голос Гайры. И тут же — чье-то шипение:
— Тш-ш-ш…
Я вскочила, припала к двери.
— Тут у вас моя сестра, ее увезли ночью… — очень громко говорила Гайра (на то и рассчитывала: я услышу и, по крайней мере, буду знать, что ее тоже забрали).
— Тш-ш-ш…
— Она забыла взять с собой мыло! Можно ей передать?
— Тш-ш-ш…
Я заколотила в дверь кулаками:
— Гарка, я тут! Гарка!
— Зайка! Зайка!
Хлопнула какая-то дверь — и все стихло.
Минуту спустя — я еще прижималась к двери — ко мне влетел разъяренный толстяк с лычками на погонах. Оттеснив меня от двери и закрыв ее за собою плотно, он все равно приглушал голос:
— Ты чего разоралась?
— Там моя сестра!
— Тш-ш-ш… Нет там никого.
— Я же слышала!
— Тш-ш-ш… Будешь кричать — посажу в другое место, там ты у меня живо зажаришься (точно не помню, возможно, он сказал замерзнешь, но угроза была связана именно с температурой этого другого места, видимо карцера).
Я вообще не храброго десятка и тут малость струхнула, но чтобы он об этом не догадался, набычилась, сжала зубы и, не мигая, смотрела ему прямо в глаза. Бросив на меня еще один грозный взгляд, толстяк ушел.
Все кончено! Раз Гайру тоже арестовали, надеяться на то, что разберутся и отпустят, — глупо.
Но каково коварство красивого майора! Выходит, он явился к нам с двумя ордерами на обыск и арест, почему бы не сказать об этом сразу? То-то он остался, когда меня увезли: значит, обыск все-таки был… Как здорово получилось, что мы с Гайрой услыхали друг друга! Они хотели нас одурачить (вернее, меня, чтоб я тут сидела и думала, что Гайра на свободе) — не вышло! Недаром этот толстяк обозлился, возможно, ему за нас попадет…
Я даже немного развеселилась. Но потом подумала о маме: теперь — без нашей поддержки — она обречена: говорят, без посылок в лагере выжить трудно…
Вскоре надзиратель принес еду — пайку черного хлеба, пару кусков сахара, кружку с чем-то горячим. Ни есть ни пить не хотелось, сахар сгрызла.
Мне вспомнилось: Гайра сказала, что меня увезли ночью. Наверное, уже утро, а еда — завтрак. Ага, начинаются тюремные будни. Надолго ли? На восемь лет? На десять?
Должно быть, я все-таки сильно устала за эту ночь — на меня нашло какое-то странное — веселое и злое — безразличие: ну и пусть!
Дверь отворилась.
— С вещами!
Стянула с тумбочки свой узел, без прежнего ожидания перемен поплелась к двери.
— Хлеб возьми, — напомнил надзиратель.
Вернулась, сунула пайку в наволочку, вышла в коридор.
Меня снова повели какими-то коридорами и лестницами, потом мы прошли через двор (был белый день, и, вдохнув свежего воздуха, я сразу взбодрилась), поднялись на второй этаж, подошли к решетке, перегораживающей довольно широкий коридор.
В нос ударил резкий запах дезинфекции (так иногда пахнут пропитанные каким-то составом железнодорожные шпалы), к нему примешивалось зловоние общественной уборной, я поняла, что за дверями по обе стороны перегороженного решеткой коридора — камеры.
У решетки меня передали другому — коридорному — надзирателю, он подвел меня к двери № 10, приказал:
— Лицом к стене!
Пока он возился со связкой ключей, я старалась вообразить, чтó там, за дверью. Наверное, огромная камера с каменным полом и темным сводчатым потолком, на нарах — наголо обритые арестанты в полосатых штанах и куртках (почему-то мне не пришло в голову, что в тюрьме женщины сидят отдельно от мужчин).
В камеру вошла, внутренне съежившись от страха, но подбородок вздернула — как только могла.
Сравнительно небольшая — метров двадцать — комната с навощенным паркетным полом (позже я узнала, что в этом здании когда-то помещались меблированные комнаты «Империаль»). Никаких нар: железные — наподобие больничных — кровати, у стены — обитый кухонной клеенкой стол. В углу возле двери — параша — цинковый бак под крышкой, в таких кипятят белье. В передней стене окно, снаружи загороженное щитом (по тюремной терминологии — намордником), укрепленным наклонно: вплотную к подоконнику, немного отступя сверху, так что воздух через открытую форточку, а также дневной свет, хоть и скудно, но все же проникали в камеру, что после бокса показалось мне особенно отрадным. Батарея центрального отопления в стене забрана мелкой металлической сеткой.
Все это в подробностях я разглядела чуть позже, а тогда прежде всего с огромным облегчением увидела не толпу полосатых арестантов, а пять интеллигентного вида женщин.
Когда за приведшим меня надзирателем закрылась дверь, ко мне подошла самая из них молодая.
— Ты, наверное, из университета? — спросила она.
— Нет, из педагогического, — ответила я и, подумав, что она не случайно спросила про университет, должно быть, сама студентка МГУ, добавила: — Из университета — моя сестра.
— Как ее фамилия?
— Веселая.
— Гайра?
Чуть не бросилась ей на шею:
— Да!
— Я тоже училась на истфаке. Она ведь сейчас на пятом курсе?
— Она сейчас в тюрьме…
— Господи!.. Как тебя зовут? Я — Наташа Запорожец.
Никогда не слышала я от сестры о Наташе, но она знала Гайру — этого было достаточно, чтобы ощутить спокойную уверенность: я больше не один на один с тюрьмой, меня взяли под крыло…
Лампа под потолком горела и днем и ночью. Перед сном женщины прилаживали на глаза повязки (наилучшим образом этой цели служил черный бюстгальтер). Но мне в первый вечер свет ничуть не мешал: заснула, как только коснулась головой подушки. Не слышала, как открылась дверь (а открывалась она всегда с каким-то тюремным лязгом), проснулась только тогда, когда потрясли мою кровать.
Рядом стояла надзирательница.
— Фамилия? — спросила она.
Я сказала.
— Инициалы полностью?
— Что-о?
— Инициалы полностью! — нетерпеливо повторила она.
Я не могла понять, чего ей от меня надо.
— Имя-отчество, — подсказала с соседней койки Наташа.
— Заяра Артемовна.
— На допрос.
…Существовал такой порядок: надзиратель, обращаясь к заключенному, никогда не называл его по фамилии — тот сам должен был себя назвать. Мне объяснили это следующим образом: вдруг надзиратель ошибется дверью и назовет Иванова Петровым, тогда Иванов догадывается, что в одной из соседних камер сидит Петров, возможно его знакомый, а может, и подельщик. Ночью, когда все спят, вопросом о фамилии будили лишь требуемого человека. Днем ритуал был более сложным. Надзиратель спрашивал, ни к кому не обращаясь:
— Кто на Кы?
— Я.
— Фамилия?
— Кузнецова.
— Инициалы полностью?
Если фамилий на «Кы» было несколько, надзиратель тыкал пальцем в каждого, пока не услышит той, что нужна в данный момент.
Кроме того, ведь могут быть однофамильцы и даже с совпадающими инициалами — отсюда эти немыслимые инициалы полностью…
У решетки надзирательница передала меня конвойному, и тот повел меня — «руки назад» — бесконечно длинными коридорами. Приближаясь к очередному повороту и на лестничных маршах он принимался звонко цокать языком.
Смысл такого цоканья — сигнал: веду заключенного (дабы не произошло нежелательной встречи с другой подобной парой)…
— Ты что же это, Заяра, нарушаешь режим? — не строго, а скорее, добродушно стал выговаривать мне следователь, едва я переступила порог его кабинета и мы оглядели друг друга (был он в штатском и по виду мог бы сойти за обыкновенного служащего в каком-нибудь обыкновенном учреждении). — Колотишь в дверь, кричишь… У нас, — короткая пауза, — так себя вести не положено. У тебя что, мыла нет? Вот будет ларек — купишь. Садись. — Он указал на стул, стоявший у стены напротив его стола.
Представившись (не помню, какой у него был чин, кажется, старший лейтенант), Мельников предупредил, что, обращаясь к нему, я должна называть его не товарищ следователь, а гражданин следователь. После чего перешел с места в карьер:
— Ну?.. Признавайся в своих преступлениях.
Меня удивили не сами слова (я ждала чего-нибудь подобного, поскольку на допросе и положено спрашивать о преступлениях), удивил спокойный, какой-то будничный, без малейшей экспрессии, тон (позже я узнала от тюремных подруг, что Мельников в ту ночь произносил эти самые слова ни единожды).
Пожав плечами, ответила, невольно впадая в тот же вялый тон:
— Мне не в чем признаваться.
— Подумай, — сказал Мельников и принялся рыться в бумагах.
Недолгое время спустя он вышел из-за стола и протянул мне бумагу:
— Ознакомься с обвинением.
В бумаге говорилось, что как дочь врага народа Кочкурова Николая Ивановича (он же — Артем Веселый) и осужденной по статье 58–10 Лукацкой Гиты Григорьевны я обвиняюсь по статье 7—35 (СОЭ).