аивными словами («а парень с серыми глазами — он будет жить не для меня») воспринималась едва ли не трагически, как прощание с прошлым…
Начался июль, стояло очень жаркое лето. По счастью, прямо против нашего отсека общих нар располагалось широкое окно с решеткой, но без намордника и без стекол; через него, особенно по ночам, к нам лился свежий воздух. Больше всего радовало отсутствие намордника; лежа на нарах, я подолгу смотрела на проплывающие облака, вечером любовалась освещенными окнами: за тюремной оградой виднелась крутая гора, а на горе — два жилых дома, покрашенных светло-желтой веселенькой краской, один немного — на этаж или на два — выше другого. По вечерам в окнах домов зажигались разноцветные огни (в моде были шелковые абажуры), самих домов в темноте не было видно, казалось, огни висят в воздухе.
…Я побывала в Куйбышеве два десятка лет спустя; на этот раз как дочь Артема Веселого была почетным гостем на открытии Куйбышевского литературного музея. Встречалась с людьми, знавшими отца, записывала их воспоминания, просто гуляла по незнакомому городу.
Захотелось взглянуть снаружи на пересыльную тюрьму. Адреса и местоположения, естественно, не знала, заговаривать с прохожими: мол, как пройти к тюрьме? — было неловко, стала искать, приняв за ориентир высокую гору с двумя приметными домами наверху. И нашла! Отыскались, правда, только дома на горе, что же касается тюрьмы, то ее, как мне сказали, давно снесли, на том месте построили гостиницу «Волга», в ней-то я как раз и жила!..
Еще в начале нашего пребывания на пересылке Нина упомянула мельком, что в Куйбышеве у нее есть дальние родственники: семейная чета, оба — преподаватели вуза. Кормили нас — даже по тюремным понятиям — очень плохо, и Нина все чаще стала вспоминать о местных родственниках. Не знаю, каким образом ей удалось связаться с кем-то из вольнонаемных и послать через него записку родственникам с просьбой передать ей что-нибудь из еды. Дальше события (за которыми все мы с интересом следили: все-таки случай из ряда вон — нелегальная связь с волей!) развивались так. По-видимому, родственники испугались явиться с передачей в тюрьму и тем самым обнародовать свою принадлежность к одиозной фамилии. Не откликнуться на просьбу они, по доброте душевной, не могли — и передали продукты с посланцем. И вот у Нины в руках неопрятный сверток, а при нем список вложения. На клочке бумаги вкривь и вкось выцарапано чернильным карандашом: «Силетки — 2 шт. Канфетки — 200 грамов» — и еще что-то в том же духе. Нина схватилась за голову:
— Теперь этих несчастных родственников — от моего имени — будут доить и доить… Когда мы приедем на место и я смогу написать им? Что я наделала!
Мы ее утешали, что напишет скоро: нас вот-вот должны были взять на этап — минуло две недели, как мы сюда приехали.
У меня было двойственное чувство. С одной стороны, хотелось скорее добраться до Новосибирска. Меня занимала проблема: поступить ли в Новосибирском пединституте сразу на третий курс — тогда придется сдавать все весенние зачеты и экзамены (что мне, честно сказать, не слишком-то улыбалось), или — уж так и быть — потерять год и начать опять со второго? С другой стороны — страшила разлука с Гайрой. Мы условились, что спишемся через тетю Аню — младшую мамину сестру (тете Мане мы писать не хотели, опасаясь за судьбу дяди Бори; Минкиного адреса я не помнила).
И вот наступил день нашего с Гайрой расставания.
Отправляемых в Новосибирск вывели во двор, остальных заперли в бараке.
Нас стоймя поставили («плотнее, плотнее, еще плотнее!») в кузовы закрытых брезентом грузовиков и повезли на вокзал.
Под погрузку — не на вокзале, а где-то в стороне, на запасных путях, — был подан эшелон, состоящий из товарных вагонов (впрочем, не знаю, возможно, охрана размещалась в пассажирских, наш вагон был в хвосте, всего состава я не видела).
В вагон запускали по алфавитному списку. Я была третьей. Два лучших места — у окошек на верхних нарах, — разумеется, оказались заняты. Говорю верхних в том смысле, что были они высоко расположены, нижних нар не было вовсе; тем, чьи фамилии начинаются на дальние буквы алфавита, придется располагаться на полу.
Я заняла третье от окна место, оставив второе для Майки.
С этого времени — и до конца сибирского периода моей жизни — мы с Майкой были неразлучны, поэтому, когда в дальнейшем буду говорить просто мы, это означает: мы с Майкой.
Нина предпочла остаться внизу: с ее больными почками было бы трудно взбираться на нары.
Долго стояли с задраенной дверью, изнывая от жары, тронулись только поздно вечером. Очень скоро проявилось одно крайне неприятное обстоятельство. В вагоне не было параши, вместо нее в стене, противоположной двери, было проделано узкое отверстие, в него, слегка наклонно кнаружи, был вставлен деревянный желоб из трех неструганных дощечек; что касается воды для слива, то мы, постоянно мучимые жаждой, получали по кружке во время больших остановок. Какой уж тут слив! Попасть в желоб на ходу поезда, когда вагон мотало из стороны в сторону, было цирковым номером, он редко кому удавался. Можно себе представить, во что превратился пол в радиусе метра от желоба в первые же два часа пути (нас в вагоне было человек сорок), а наш путь продолжался десять суток. Зловонное пятно на полу расползалось все дальше и дальше, и уже некуда было отодвинуться от него тем, кому досталось место на полу.
Мы, обитатели верхних нар, были, безусловно, в лучшем положении, чем люди внизу, хотя и нас донимала вонь. Кроме того, крыша, до которой можно было лежа дотронуться рукой, раскалялась за день, как железная печка.
Справа от меня жила Майка, слева — три монашки (так их все называли). Две средних лет довольно безликие женщины и старушка — улыбчивая, суетливая, с очень приятным и добрым лицом — баба Степанида. Не знаю, были ли они на самом деле монахинями; о себе говорили неохотно и невнятно, мол, страдаем за веру, одеты были во все черное, порой что-то сосредоточенно шептали, наверное, молились. От скуки я попросила бабу Степаниду научить меня какой-нибудь молитве, она радостно согласилась, и вскоре я, к ее удивлению и удовольствию, без запинки знала «Отче наш».
Однажды я надумала перевоспитать монашек и бодро сообщила им, что Бога нет.
— Как же нет? — возразила баба Степанида и, хитро улыбаясь, выставила в защиту Бога неопровержимый аргумент: — Тогда откеда гром, откеда молния?
Я растерялась перед таким дремучим невежеством, принялась было что-то путано объяснять про природные явления, а также рассуждать о религии, но при этом, неожиданно для себя, обнаружила всю глубину собственного невежества. Коротко говоря, я еще раз убедилась в справедливости поговорки: не зная броду — не суйся в воду.
От бабы Степаниды услышала народное присловье, потом оно не раз мне вспоминалось: Попала лиса в капкан — гляди нá небо!
Мне бы расспросить бабу Степаниду о ее жизни — давней и недавней… Но тогда судьба старухи-монашки ничуть меня не занимала.
Эшелон не столько ехал, сколько стоял на запасных путях. Иной раз, когда становилось совсем невмоготу, я просила женщину у окошка пустить меня подышать; тогда мы ненадолго менялись с нею местами.
Окошко почти под самой крышей представляло из себя небольшое — с современную форточку — прямоугольное отверстие. Стекла в окне не было, а вместо решетки — две железные полосы, прибитые крест-накрест с угла на угол.
Однажды мы стояли на какой-то станции. Я сидела у окна. По соседнему пути с востока медленно — тормозя — двигался поезд. Когда он остановился, прямо против меня оказалось окно пассажирского вагона. Сначала я увидела свертки с едой и бутылку фруктовой воды на столике. В окне показалась женщина; заметив меня, она что-то сказала в глубину купе, и тут же к стеклу приникли еще две женщины и мужчина. Они смотрели на мое окошко с каким-то боязливым любопытством, видимо догадываясь, что в эшелоне — заключенные. Дурачась, я трагически изломила брови, закусила губу и вцепилась пальцами в железные полосы. Мужчина что-то сказал (верхняя часть их окна была открыта, но слов не разобрать), выражение лиц у женщин сменилось на откровенно жалостливое. Грешно потешаться над людским сочувствием, но я ощутила мстительное удовольствие, что хоть на миг (наш состав уже тронулся, окно с лицами отодвинулось) смутила покой счастливцев, едущих в противоположную, нежели мы, сторону, может быть, в Москву!..
В окно, даже со своего постоянного места, я смотрела с утра до ночи. Виды открывались один лучше другого, а после глухих стен камер и тюремных дворов картины природы воспринимались бы с особой радостью, если бы не ржавые железные полосы, черные против света, которые как бы перечеркивали все, что виделось за окном.
В этом вагоне впервые в жизни я сочинила стихотворение.
Один из его вариантов:
С верхних нар смотрю за окошко,
Забывая про голод и жажду,
Но всё, на что ни посмотришь,
Перечеркнуто дважды:
Лес — и закат над лесом,
Небо, тропинка во ржи…
Крест-накрест ржавым железом
Перечеркнута жизнь.
Мы гадали, как в Новосибирске произойдет наш переход из заключенных в ссыльные. Отпустят ли нас прямо с вокзала? Или же прежде отвезут в местное отделение МГБ и уж там вернут паспорта и студенческие билеты, отобранные при аресте?..
Выгрузка проходила тем же порядком, что и погрузка: на запасных путях и по алфавиту. Было велено строиться в колонну по пять человек в ряд. Я — третья по списку — оказалась в первом ряду колонны; к женскому вагону сзади пристраивались мужчины.
Оглянувшись на Майку, я заметила возле одного из вагонов людей в серо-зеленых мундирах.
Немцы!
До этого, не считая кино, я видела немцев только однажды, в тот день, когда пленных гнали через Москву.