Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 19 из 130

Вы старались забыть о нем, но он был, и вы перестали верить в справедливость, перестали верить словам и речам, которые вы слышали и произносили сами.

Скелет в шкафу был, и вы о нем знали.

Мираж

Сталь закаляют, разогревая ее

докрасна и потом опуская

в ледяную воду.

Многие просили о пересмотре дела, писали заявления на имя Прокурора СССР и письма Сталину.

Я не писала ни разу, не из гордости, а потому что была глубоко убеждена, что из этого ничего не выйдет.

И еще одно: я поняла, что выдержать смогу, только стиснув зубы, не расслабляя души несбыточными мечтами.

Но мать моя жила надеждой. Она, как на службу, в течение первых четырех лет после моего ареста каждый день ходила «хлопотать». Обошла всех, вплоть до Прокурора СССР и приемной Калинина. Не было учреждения, где она не стояла бы в бесконечных очередях, не просила бы о пересмотре моего дела, не плакала бы, пытаясь тронуть сердца — ведь ее дочь, мать двоих детей, ни за что ни про что сидит в тюрьме.

И вот — каких только чудес не бывает! — она добилась пересмотра моего дела!

Оттого ли, что дело было состряпано уж очень небрежно, или началось какое-то временное ослабление репрессий, но с меня 3 июня 1940 года сняли обвинение в терроре против Кагановича.

Лето 1940 года мы работали на Птичьем острове — так называлась местность при слиянии двух горных рек. Здесь был большой лес, который мы рубили, и очень много выброшенных на берег бревен, которые надо было разобрать и связать в плоты. Бригадир у нас был хороший, из раскулаченных, сибиряк Саша. На берегу с прошлых лет стояли большие, никем не учтенные штабеля, так что всегда можно было к нашей работе добавить сделанное кем-то раньше. Работали спокойно, а показатели всегда были хорошие, и потому кормили нас по первой категории. Кроме того, мужчины, вязавшие плоты, такие же, как Саша, раскулаченные сибиряки, ловили рыбу и угощали нас, да и птичьих гнезд было много, и часто мы находили утиные яйца. За весь мой срок это было самое легкое лето.

Однажды утром приехал из Эльгена завхоз и привез почту. Мне была телеграмма: «3 июня 1940 г. постановлением Верховного суда СССР ты полностью реабилитирована. Счастливы». Подписи всей семьи.

И тут началось! Я ходила как пьяная от мечтаний, мысленно ласкала детей, мать, отца и рассказывала им все, что пережила. Я представляла себе свое возвращение во всех деталях, начиная со встречи на вокзале и до той блаженной минуты, когда я положу голову на мамины колени и впервые за четыре года заплачу. (Я эти годы не плакала.)

Но время шло, а мне никто из начальства не сообщал о пересмотре дела. Наступила зима.

Как сон кончилась жизнь на Птичьем острове. Нас перевели на рытье канав. Свирепствовали 50-градусные морозы.

И вот однажды на канаву, где мы работали, пришла бригадир Аня Орлова и остановилась около меня. Она долго молчала, а потом сказала: «Крепись, Ольга!» — и протянула мне телеграмму. Там было написано: «Прокурор СССР опротестовал решение Верховного суда, при вторичном рассмотрении дела ты осуждена на 8 лет лишения свободы за недонесение на мужа (ст. 58, пункт 12). Мужайся. Мама».

Я молча отдала телеграмму товарищам. Ее читали, и никто ничего не говорил.

Аня участливо на меня глядела.

— Ты бы пошла в барак полежала.

— Нет, не хочу. — Я принялась колотить кайлом. Мне казалось, что остаться сейчас одной в бараке, в бездействии — немыслимо.


Потом ночью, накрывшись с головой, я повторяла, как заклинание: «Выдержу. Еще три года и четыре месяца. Выдержу. Сорок месяцев. Выдержу. Даю тебе слово, мама. Ты меня дождешься. Выдержу».

А потом приходили письма. Мама подробно рассказывала мне, как она хлопотала, как все ее отговаривали и даже пугали, что вышлют из Москвы, а она не обращала внимания и добилась правды. Как в день пересмотра она с раннего утра и до пяти часов вечера сидела под дождем на улице у здания суда.

Мама писала мне, что все время скрывала от детей, что я арестована, говорила, что в командировке, а теперь все рассказала, ведь мальчику уже 10 лет, а девочке 8, и они могут понять свое несчастье…

Нет, человек крепче стали…

Что сталь!

Доходяга

Зима 1943 года была очень трудной. Хлебный паек был уменьшен с 600 до 500 граммов. А так как кроме хлеба нам давали щи из черной капусты с селедочными головками (причем на пол-литровый черпак щей капусты приходилось два-три листика, а селедки — одна головка), да три столовых ложки разваренной в кисель каши с половиной чайной ложки постного масла, да на ужин — хвост селедки величиной с палец, а работали мы по десять часов на пятидесятиградусном морозе, — люди начали «доходить».

Сначала я работала с Галей Прозоровской, но после того, как она упала в лесу, ее перевели на работу в мастерскую, где латали вещи заключенных.

Потом моей напарницей была Рая Гинзбург. Работали мы с ней дружно, хотя еле ходили — она покрылась нарывами, а у меня каждая нога весила пуд, и я ходила, подгибая колени, которые стали как из ваты. Так мы дотянули до марта, а в марте сформировался этап на агробазу в Эльген. Там начинались весенние работы, надо было очищать территорию агробазы от снега, подготавливать в теплицах рассаду. Наш бригадир, конечно, постарался отослать наиболее слабых. Рая попала в этот этап, и я осталась одна.

Вырваться с лесоповала было большим счастьем, в Эльгене все-таки легче: работа не в лесу, а на обжитой агробазе, хоть раз в месяц можно было достать буханку хлеба за пятьдесят рублей (мы зарабатывали в месяц рублей по пятьдесят). Но Рая очень не хотела уходить без меня. Мы полюбили друг друга, а расставшись, можно было никогда не встретиться, ведь какие-нибудь двадцать километров для нас были так же непреодолимы, как расстояние от Москвы до Нью-Йорка.

Она собралась в этап и оставила мне в наследство бедное свое хозяйство: я пересыпала из ее матраца в свой остатки сена — стало немного мягче спать; оставила мне свою коптилку (в Эльгене было электричество), нож — предстоял обыск, и нож все равно пришлось бы бросить.

Раньше я считалась сильной, и со мной многие хотели работать на пару, но тут почти все мои друзья ушли в этап, некоторые пары лесопильщиков не разъединили, а оставшиеся одиночки, более молодые и сильные, объединялись друг с другом. Я впервые поняла, что я почти «доходяга» и со мной не очень-то стремятся работать. Я не обижалась на людей. Я сама боялась соединяться с очень слабыми, ведь каждая пара должна была выполнить две нормы — восемь кубометров, из которых со слабым напарником на мою долю пришлось бы кубометров пять-шесть, а на это у меня, конечно, не хватило бы сил. Я решила работать одна. Сноровка уже была, я валила с корня метровой двуручной пилой лиственницы, распиливала их на трехметровку и укладывала четырехкубометровый штабель. Двуручной пилой можно было работать одной, потому что в снегу пила ходила как в станке по узкому каналу. Я делала свою норму и кое-как держалась на первой категории. Но очень было тоскливо целый день в лесу одной. Тоскливо и страшно, потому что я плохо ориентируюсь. Кончала я свою работу, когда почти все уходили, и я никогда не была уверена, что найду дорогу домой, а заблудиться — смерть. Время тянулось медленно, казалось, что зима никогда не кончится. Но месяца через полтора вызвали дополнительный этап на агробазу, и я в него попала.

Двадцать километров мы шли с раннего утра до ночи, и мне казалось, что я ни за что не дойду — ноги были совершенно ватные.

Пришли мы поздним вечером, и сразу меня встретила Рая. Она приготовила мне кипяток, какие-то сухари, раздобыла целый узел сена для матраца, меня ждало место на нарах около нее. Ох как греет дружба! Мы долго говорили. Ей повезло: она попала на какие-то месячные курсы овощеводов и окончила их очень хорошо. Место на агробазе ей было почти обеспечено. Агробаза нам казалась спасением: работа на одном месте, более легкая, чем в лесу, летом всегда можно было украдкой поесть овощей, зимой работали в теплицах. Рая уже говорила обо мне с начальником агробазы Онищенко, что я хорошо работаю, ловкая, сильная, и она была уверена, что меня тоже оставят на агробазе. Я-то не была в этом уверена, я-то знала, как ослабела, да еще эти ватные ноги… Они никак не двигались. Но я все-таки надеялась, что отдохну, немного окрепну и меня оставят на агробазе.

На другой день мы вышли на работу. Надо было вывезти снег с территории агробазы. Вывозили его мы на санях, впрягшись в них по двое, как лошади.

Несколько раз я ловила на себе тревожный взгляд Раи, она старалась сильнее тянуть, потому что я еле шла.

— Тебе трудно со мной, — сказала я, — я очень ослабла.

— Совсем не трудно, только иди бодрей, а то смотрит Онищенко, он не любит доходяг.

Онищенко стоял у ворот агробазы и каждый раз, когда мы вывозили сани снега, внимательно следил, как мы работаем. Ему надо было отобрать рабочих на постоянную работу, и он нас изучал. Каждый раз, когда мы проходили мимо него, Рая тревожно смотрела на меня и умоляла:

— У тебя такой несчастный вид. Улыбнись, пожалуйста!

Я как со стороны себя видела: как вытянулась у меня шея и подбородок, как всем корпусом я подалась вперед, а проклятые ноги никак не идут и волочатся где-то сзади. Улыбнуться… Ох как это трудно! Получается дурацкий оскал, как у трупа…

Нет. Я не сумела обмануть Онищенко. Он меня не оставил. После уборки снега лишних людей отослали с агробазы обратно в лес.

Я снова простилась с Раей.

Алтунин

К сожалению, я забыла имя этого замечательного человека. Фамилия его Алтунин, он был из Воронежской области. Сначала он работал, кажется, на заготовках кожсырья, а потом был на партийной работе. Красивый человек лет сорока, с рыжеватой бородкой, чисто русский тип. Тридцать восьмой и тридцать девятый годы провел на прииске и там, что называется, «дошел»: ослабел, кашлял, выхаркивал легкие. Руки у него были золотые, его и перевели инструментальщиком в женскую бригаду на стройку, в Магадан.