Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 21 из 130

Навсегда на Колыме, навечно в Караганде, навсегда запрещен въезд в Москву…

Эта вечность оказалась ограниченной двенадцатью годами, до XX съезда, но как долго тянулись эти двенадцать лет!

Верочка

Несмотря на категорический отказ, который я получила сразу после освобождения на мою просьбу о выезде на материк, все же благодаря хлопотам моих родных через два года, 31 июня 1946 года, мне разрешили уехать с Колымы с заездом в Москву на две недели.

Я ждала посадки на пароход «Дальстрой», который должен был увезти меня в большую жизнь после семи колымских лет.

Ко мне подошли две женщины с дочерьми. Женщины эти были из Эльгена. Одна Софья Михайловна — наш врач, другую я знала только в лицо. У Софьи Михайловны оставались на воле две дочери, и она ухитрялась даже из лагеря посылать им посылки и деньги, а освободившись, устроилась очень хорошо, так как была известна как серьезный детский врач и лечила детей у всего начальства. Она работала в трех местах, имела частную практику и все заработанные деньги посылала детям.

В 1945 году ее дочери 13 и 20 лет приехали к ней, а вот в июле 1946 года старшая из них, Верочка, уезжала на материк.

Лицо у Софьи Михайловны было все в красных пятнах, глаза заплаканы. Верочка, тоненькая, темноглазая девушка, мрачно молчала.

Если Софья Михайловна была хорошо одета и имела вид дамы, то в ее спутнице, одетой в телогрейку и сапоги, с руками, изуродованными грубой работой, каждый узнал бы лагерницу. Она была явно растерянна и все говорила дочери:

— Надя, дай мне слово, что ты будешь учиться и оставишь свои глупости. Дай мне слово, Надя, ведь ты можешь погубить себя!

На это Надя целовала ее и говорила:

— Ну я же сказала, мама, что буду учиться! А красить губы и танцевать — изволь, не буду, если это тебе так неприятно. Успокойся.

Софья Михайловна подошла ко мне с просьбой присмотреть за дочерью, которая едет на материк, чтобы привезти в Магадан бабушку, мать Софьи Михайловны. Я обещала присмотреть за девушками. В это время началась посадка. Мы попали в один трюм, на верхний этаж тройных нар.

Я целыми днями лежала на нарах и думала о том, как я встречусь со своими почти взрослыми детьми. Как объясню им, что их мать и отца объявили «врагами народа». От этих мыслей я почти не могла спать по ночам, а днем, прислушиваясь к разговорам, отвлекалась и иногда засыпала.

Однажды, проснувшись, я услышала разговор Веры и Нади. Они разбирали Верин чемодан и смотрели, что дала дочери Софья Михайловна. Очевидно, вещи были хорошие, потому что Надя сказала:

— Все-таки у тебя хорошая мать: ведь ей тоже нелегко, в трех местах работает, а тебе сколько накопила.

На что Вера ответила с поразившей меня горечью:

— Лучше она была бы хуже как мать и лучше как человек.

— Ну, уж моя мама человек хороший, — сказала Надя. — Это тебе всякий скажет. А что толку? Не понимает она меня! Как начнет: «Мы горели, мы боролись, мы целыми ночами спорили! А вы только нарядами и танцульками интересуетесь!» А мне чем гореть? О чем спорить? Все ясно. Я как-то ей сказала: «Вы за что боролись, на то и напоролись!» Так она вся побелела, затряслась, я даже испугалась за нее! «Не смей говорить о том, чего не понимаешь!» Так что спорить, собственно говоря, тоже нельзя. И какая непрактичная! С таким образованием работает билетершей в бане. За целый год еле наскребла мне на билет, а уж одеться и думать нечего!

Надя очень скоро обзавелась поклонником и простаивала с ним все дни, а порой и ночи на палубе. Любовь у них росла как на дрожжах. Когда я, выполняя наказ ее матери, попробовала с ней поговорить, она мне ответила, что она совершеннолетняя, а парень этот очень хороший и, наверное, она за него выйдет замуж. Возражать было бесполезно.

А Вера целыми днями лежала молча, иногда читала какие-то письма, иногда плакала. Ехали мы целый месяц, постепенно сблизились, и она рассказала мне свою историю.

В 1937 году, когда вместе с гибелью семьи кончилось детство Веры, ей было двенадцать лет. Воспоминания о жизни в семье казались ей лучезарными до неправдоподобности.

Отец Веры был хирургом в небольшом южном городке, где они жили. Верочка любила приходить к нему в больницу, любила атмосферу всеобщего восхищения мастерством отца, его властные распоряжения, его мягкость, доброту. Он всегда говорил ей: «Ты будешь врачом. У тебя душа врача. У нас вся семья — врачи, и дед твой, и отец с матерью».

Работа отца и матери была самым главным, к чему приспосабливалась вся жизнь семьи. Письменный стол отца был святыней, к которой Вера допускалась, только чтобы вытереть пыль, но никогда бы ей в голову не пришло переложить листочек или что-нибудь переставить.

К отцу приходили университетские товарищи и один заведующий горздравом, старый большевик. У него были какие-то неприятности. Он страстно доказывал что-то отцу. Верочка слышала слова: «Перерождение… Термидор…» Однажды отец пришел расстроенный и сказал матери: «А Николай арестован». Мать ужаснулась: «Где же правда, если такой человек, как Николай, считается врагом? Наверное, он прав — это перерождение». А отец ответил ей: «Я ничего не могу понять. Знаю одно: когда ко мне приносят человека с разбитым черепом и я его снова делаю человеком — я прав. Хорошая у нас с тобой работа. Уж врач-то, если он честный человек, всегда прав».

Когда пришли арестовать мать и отца, Верочка с ужасом глядела на отца, который сидел мрачный и молча смотрел, как рылись в его столе, листали книги, рукописи; когда какой-то энкавэдэшник сбросил на пол какую-то историю болезни, он сделал невольное движение, метнулся к столу. Раздался крик: «Сидеть!» Отец отвернулся от стола и все остальное время, два часа, которые длился обыск, сидел согнувшись и молчал.

Когда их увозили, мать, рыдая, обняла Веру и сказала: «Верочка, береги Юлю. Она маленькая, она забудет даже свою фамилию. Я не найду ее. Береги ее, Вера». Отец положил руку на голову Верочки и сказал: «Будь человеком, Вера, и береги себя. Береги себя и Юлю».

Верочка осталась одна в страшной, разгромленной квартире, с плачущей пятилетней Юлей. Через полчаса приехала машина, и детей отвезли в детдома, но в разные. Веру оставили в их городке, а Юлю отвезли в детский дом под Горький.

Двенадцатилетняя Верочка стала разыскивать мать, отца и Юлю. С сестренкой она связалась довольно скоро. Ей сообщили адрес детского дома, и в ответ на ее умоляющее письмо одна из воспитательниц, Ольга Арсеньевна, взяла под свое покровительство бедную сиротку и начала писать Верочке. (Потом Верочка узнала, что у Ольги Арсеньевны был арестован брат.)

Труднее было с родителями. Об отце она узнала лишь приговор: «Десять лет без права переписки». Была еще бабушка, мать Софьи Михайловны, но она жила где-то в Саратове, и адреса ее Вера так и не нашла. Мать через два года отыскалась на Колыме.

Я хорошо помню, как Софья Михайловна в 1939 году получила письмо от Верочки. Я была в бараке. Кто-то прибежал из КВЧ (культурно-воспитательная часть) и сказал, что для нее лежит письмо. До этого времени Софья Михайловна без конца запрашивала адреса своих девочек, но ей не отвечали. Она подумала, что это из НКВД ей сообщают о детях. Накинув платок, бледная, побежала она в КВЧ, а через полчаса, плача, вошла в барак с письмом Верочки, ее карточкой. Письмо, конечно, пошло по рукам. Все плакали, все с восторгом смотрели на худенькую, стриженную наголо девочку с темными смелыми глазами. Все читали ее милые мужественные слова, написанные полудетским почерком. Она утешала мать, сообщала ей адрес Юли, сообщала приговор отца. Она писала, что учится хорошо и обязательно будет врачом, что у Юли добрая воспитательница.

Софья Михайловна ожила. У нее появилась цель жизни: выжить, встретиться с дочерьми. Она стала всеми способами добывать деньги, чтобы послать их девочкам. Она лечила детей начальства, делала аборты, не брезговала подношениями пациентов со всеми вытекающими отсюда последствиями. Бывали случаи, когда она за деньги освобождала блатнячек от работы. Это било, конечно, по нашим интересам, потому что она могла давать освобождения строго ограниченному числу заключенных, и часто явно больные не могли отдохнуть, а какая-нибудь Сонька Козырь или Машка Торгсин вылеживались в бараке. Многие очень осуждали Софью Михайловну за это, но, с другой стороны, она старалась нам тоже немного облегчить жизнь: то рыбий жир или какой-нибудь витамин выпишет, то похлопочет о переводе на более легкую работу, а то и отдохнуть денек даст.

Детдом, в который попала Верочка, был плохой. Заведующая, не стесняясь, воровала молоко для своих детей, ее примеру следовал и персонал. У педагогов были любимцы из старших детей, которые ходили к ним на дом, помогали по хозяйству и в огороде и за это пользовались привилегиями. Питание, естественно, было плохое, в помещении грязь. Дети возмущались и между собой ругали заведующую и ее любимчиков.

Однажды на торжественном собрании по поводу 7 ноября 1940 года после доклада заведующей о заботе государства о детях неожиданно встал пятнадцатилетний Алик Андреев и сказал: «Может быть, государство и заботится о нас, но наши педагоги только и думают, как бы утащить у нас продукты. Даже ковер, который мы получили для красного уголка, лежит у заведующей в комнате».

Что тут поднялось! Председатель звонил и кричал, что слова Алику не давал, дети кричали: «Верно!» И шоколад, что выдали на праздник, почти весь взяли учителя, и топят плохо, а у себя в квартирах как в оранжерее… Тут раздались голоса директорских подпевал: «Молчите, фашистские сынки!» Тогда Алик вскочил на стул и закричал: «Нет, я не фашистский сынок. Если бы заведующая была такой же коммунисткой, как мой папа, мы не голодали бы. Он был настоящий коммунист, за то его и посадили».

Верочка несколько раз пыталась крикнуть и поддержать Алика, но сидевшая рядом с ней воспитательница сжала ей руку и шептала: «Молчи, ты себя погубишь». И Верочка промолчала.