«Прощай, моя Вера! Напрасно я размечтался, что нашел друга, жену на всю жизнь. Я знаю, ты меня любишь, но твоя мать, конечно, никогда не примирится с тем, что ее красивая, умная дочь, перед которой открыта дорога к образованию, к жизни в столице, на которой с радостью женится кандидат наук или полковник, выйдет замуж за человека бесправного, да еще пьющего…
Видно, мне доживать жизнь с матом, с водкой, в тяжелой работе, в грязи. Прощай, моя Вера. Прощай навсегда!»
— Что же вы ему ответили на это письмо, Верочка? — спросила я.
— А я ничего не ответила. Я собралась, села на попутную машину и поехала к нему на прииск.
А дальше было так: на прииск Верочка приехала в воскресенье утром. Грузовик довез ее до столовой, и там ей сказали, что бригада, в которой работает новенький из Магадана, живет в бараке № 2. Она подошла к низкому деревянному строению. Вошла в тамбур. Слышались выкрики, обрывки песен, хохот. Никто не услышал ее стука. Комната была темная, низкая, грязная. По стенам нары с какими-то тряпками вместо постелей. Человек двенадцать мужчин сидели за столом. На столе спирт, куски селедки на газете, окурки, хлеб. Кроме мужчин за столом были еще две намазанные пьяные женщины, каждая в обнимку с двумя мужчинами.
Иван сидел спиной к двери, но Вера сразу его узнала. Одна из женщин поймала Верин взгляд и сипло завизжала: «Ванька, б… буду, если это не твоя маруха!»
Иван обернулся, увидев Веру, побледнел. Все загалдели: «Ванька, точно это к тебе! Ишь, какая краля!» Иван подошел к Вере. Хмель с него слетел. Он взял ее за руку и вывел из барака. «Зачем, зачем ты приехала? Убедиться, что мать твоя права и я пьяница и хулиган?» — «Не говори глупостей. Пойди умойся и оденься, я тебя подожду».
Вере было мучительно жаль его. Когда Иван вернулся, сказала: «Пойдем в загс зарегистрируемся».
«Жалеешь? Нету здесь загсов».
«Все равно, я приехала, чтобы выйти за тебя замуж. Пойдем к вашему начальнику. Есть же здесь какое-нибудь начальство!»
Начальник прииска дал Ивану три дня на свадьбу… А когда я вернулась домой, мама чуть с ума не сошла. Конечно, ее тоже можно понять. Она натерпелась горя, хотела для меня благополучной жизни. Только меня она совсем не понимает. Вот спровадила меня за бабушкой в Саратов, надеется, что забуду Ивана. Ведь мы с ним и не расписаны, просто можно разойтись. А я его никогда не забуду.
— А не сопьется он?
— Нет. Вы не знаете его. Он сильный и верный.
В 1944 году я уже знала, что приговор, полученный моим мужем — десять лет без права переписки, — это шифр расстрела, что я вдова.
И вот явился друг, опора в жизни. Я вышла замуж за Николая Васильевича Адамова. Он был полной противоположностью моему первому мужу. Закгейм — рафинированный интеллигент, энциклопедически образованный. Он глубоко знал естествознание (защитил диссертацию «Естествознание XVIII века»), прекрасно разбирался в музыке, живописи. Нельзя представить себе, чтобы он выругался или толкнул кого-нибудь.
Николай — сын шахтера из Донбасса, старший из четверых детей. Его отдали в городское училище. В тринадцать лет он пошел работать на конфетную фабрику. В 1918 году, когда Николаю было шестнадцать лет, белые заняли Донбасс. Шахтеры, чтобы не отдавать им уголь, затопили шахту, на которой работал отец Николая. Белые схватили его и повесили. Николай остался старшим в семье, кормильцем. Трудно было бросить мать с сестренками, но сильнее была тяга на фронт, желание отомстить за отца. И он ушел из дома в Красную Армию. Провел на фронтах всю Гражданскую войну.
В 1927 году Николай окончил ветеринарный институт. И снова его взяли в армию, в Особый Дальневосточный полк комиссаром. В 1935 году его арестовали — за антисталинские высказывания. Следователь начал спрашивать про жену. Поняв, что к ней тоже подбираются, Николай заявил, что хочет дать важные показания наедине уполномоченному НКВД. Когда они остались вдвоем, Николай сказал: «Имейте в виду, если мою жену арестуют, я дам такие показания на вас, что вы сядете крепче меня». Жену его не тронули, но она была так напугана, что сама от него отказалась.
Николай получил пять лет, и его привезли в Магадан весной 1937 года. Вскоре там начал свирепствовать полковник Гаранин, одно имя которого наводило ужас на заключенных. Он многим добавлял «за саботаж» новый срок — десять лет, в лагерях своей рукой расстреливал людей… В это время самым страшным местом была «Серпантинка» — штрафной лагерь. Николай попал туда.
Бараки там были так набиты, что сидеть на полу можно было только по очереди, остальные стояли. По утрам открывалась дверь, и вызывали десять-двенадцать человек по фамилиям. Никто не отзывался. Тогда хватали первых попавшихся и увозили на расстрел. Однажды и Николай попал в такую десятку, хотя назвали фамилии совсем других людей. Их загнали в кузов машины и повезли. Все конвоиры были пьяные. В углу машины валялись мешки. Николай заполз под мешки. Приехали на место, заключенных вывели. Через несколько минут раздались выстрелы. Вернулись конвоиры одни и поехали в лагерь. Николаю удалось вечером выбраться из-под мешков и присоединиться к заключенным, пилившим дрова.
Однажды открылась дверь и вызвали Адамова. Он, конечно, не отозвался. Ушли. Потом опять спрашивали, который тут Адамов — ветеринар, у нас свиньи падают, заболели. «Ах так, — сказал Николай, — тогда Адамов — это я». Его повели в свинарник, где, чуть живые, по колено в грязи, стояли свиньи. Он их вымыл, убрал навоз, намазал ноги йодом, и свиньи ожили.
Начальство оценило его «квалификацию», и он прочно обосновался в свинарнике. Потом Гаранин куда-то исчез, оставшихся в живых заключенных перевели в обычные лагеря, окончивших срок освободили, в их числе и Николая.
На воле Николай стал работать на складе в Ягодном, а потом и заведовать им. Так уж случилось, что после моего освобождения я попала на работу на этот склад.
Часто на склад приходили энкавэдэшники. Я их ужасно боялась. Мне казалось, что они могут меня ни за что снова арестовать. Я старалась поскорее ответить на все их вопросы, быть с ними любезной. Николай наблюдал за мной с усмешкой. «Почему ты их боишься? Подумай, что из себя представляют они и что ты? Плевать на них! Привыкли дармовой спирт жрать — у меня не получат».
Мы прожили с Николаем на Колыме два года. Я любила в нем независимость мысли, отвагу.
В 1946 году благодаря хлопотам моих родных мне разрешили уехать с Колымы. Трудно было расстаться с Николаем, но материнское чувство победило. При прощании он мне сказал: «Жди меня, я приеду к тебе». Я в это не верила, но это сбылось.
Ехали мы целый месяц: шесть дней пароходом, девятнадцать дней поездом, да еще ждали пять дней в бухте Находка, пока сформируют эшелон.
Я жадно глядела на людей, которые были все годы «по эту сторону», пережили войну и не знали лагерей. Люди были огрубелые, измученные. Удивило, что в очереди за кипятком женщины, ругаясь, кричали: «Ты человек или милиционер?»
В наше время (до 1936 года) милиционеров не ругали, тогда было — «моя милиция меня бережет».
Один раз на перроне ко мне подошел человек, махнул рукой в сторону востока, спросил: «Оттуда?» — и протянул мне пачку чаю. Не знаю, почему он выделил меня из толпы, что прочел на моем лице.
Я телеграфировала домой со всех крупных станций, но меня не встретили, потому что в последний день где-то около Ряжска нас загнали в тупик, и мы простояли восемнадцать часов. Потом повезли нас по Окружной дороге к Рижскому вокзалу, и только утром 6 августа мы подъезжали к Москве.
Я была так растерянна, что не знала, как добраться домой. Какой-то мужчина взялся меня проводить до дому за 200 рублей и доставил за полчаса на трамвае.
Я вошла в свою квартиру. Там была одна старушка родственница. Мать с отцом находились на даче, сестра и брат двое суток встречали меня на вокзале и теперь, наверно, были там.
Через пятнадцать минут приехала жена брата, а еще через час собрались все родные.
Сестра рассказывала, что они с братом встречали много поездов и подходили ко всем измученным старухам, им казалось, что это я. Я сбросила свое лагерное платье, жена брата дала мне свой синий английский костюм и желтую вязаную кофточку. Тогда я только рада была, что прилично оделась, но потом оказалось, что костюм мой выбран необыкновенно удачно.
Мы поехали на дачу. На платформе в Загорянке дети встречали все электрички уже третий день. Сестра сказала мне, что дочь одета в голубое платье, а сын в желтую рубашку. Поезд подходил к Загорянке. Я глядела во все глаза, на платформе было много людей, но я не находила своих ребят. Вдали бегали какие-то мальчик и девочка, я не могла понять, мои это или нет. Когда поезд остановился, на меня налетела высокая девочка, почти девушка (ей было пятнадцать лет) и каким-то неестественным голосом закричала:
— Мама! Мама! Мама!
Сестра сказала:
— Шурик, что же ты?
Подошел парень, высокий, нескладный, с ломающимся голосом. И у парня глаза были не то мои, не то Закгейма. И еще губы он поджимал, как отец, когда волновался.
Мы вошли в калитку нашего сада. На террасе сидела в кресле мама, а сзади стояла старшая сестра — врач, со шприцем наготове (боялись, что у матери не выдержит сердце).
Больше всех изменилась мама. Из крепкой шестидесятилетней женщины, которая могла перестирать кучу белья и натереть полы не хуже полотера, она превратилась в древнюю старуху, не встающую с кресла.
— Ты, ты, — сказала мама, и слезы покатились у нее из глаз. — Господи, дожила! Дожила! Ты, ты!
Я подбежала, встала на колени, уткнулась головой в ее грудь, в ее руки, вдыхала ее запах…
— Мама!
А она боялась нарушить счастье встречи сердечным припадком, прижимала руки к сердцу, беззвучно плакала и говорила:
— Дожила, дожила.
…Отец был в санатории в Болшеве. Он ослеп на один глаз, а на другом глазу созревала катаракта. Перед операцией его решили подлечить. Назавтра я с детьми поехала в санаторий. Я с сыном села на скамейку в саду, а дочку мы послали за дедушкой, чтобы она его приготовила. Через несколько минут показалась высокая фигура отца. Он почти бежал, вытянув руки, как слепой, и кричал: