Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 27 из 130

По молодости (ей в 1905 году было 15 лет) она отделалась только ссылкой в Сибирь. Сейчас это была тучная, больная 60-летняя женщина, которая политикой совсем не занималась. На свою беду, она имела прекрасную комнату в трехкомнатной квартире. Две другие комнаты занимал работник МГБ, которому очень нравилось жить в отдельной квартире. Ничего не было легче, чем посадить соседку и занять ее комнату, что и было сделано.

В обвинительном заключении Веры Самойловны было написано: «Занималась антисоветской деятельностью с 1905 года».

Ехали до Караганды 16 дней. Сначала отчаянно мерзли, а потом на каком-то полустанке наш эшелон стоял рядом с составом с углем. Вдруг наш конвоир, украинец, который иногда перекидывался по-украински парой слов с Олей Косенко, старостой нашего вагона, открыл дверь, дал Оле ведро и скомандовал:

— Набирай угля, сколько успеешь.

Оля соскочила и успела набрать десятка два ведер угля. Потом дверь закрылась, но мы ожили. Мы заметили, что из некоторых других вагонов тоже набирали уголь.

Я вспомнила, как Лев Толстой писал, что русские законы можно переносить только потому, что их все нарушают, если бы их не нарушали, жить было бы просто невыносимо.

Если бы мы не украли с благословения конвоира уголь — вряд ли доехали бы до места назначения живые с нормой топлива по охапке дров в день.

Я устроила постель вместе с Олей, и мы, прижавшись друг к другу, целыми днями разговаривали.

Срок у Оли был страшный: 20 лет. Его, по ее словам, «всунул» ей следователь, которого бесило ее бесстрашие, нежелание ему подчиняться, ее споры и резкие, иногда грубые слова.

Очень ей не повезло на следствии. Она была арестована в 1947 году с группой студентов-филологов Киевского университета.

Ее следователю не давали спать лавры эмгэбистов 1937 года, и он придумал версию о грандиозном террористическом заговоре с целью отторжения Украины от СССР. Оля ему показалась подходящей фигурой для дачи нужных показаний. Он фабриковал и заставлял ее подписывать чудовищные протоколы, обвинять десятки ее товарищей.

Придумана была даже связь с гестапо, якобы завербовавшим во время войны целую группу украинской молодежи. (Между прочим, во время войны пятнадцатилетняя Оля вела себя героически: чтобы не попасть в Германию, она заразила себя трахомой, зная, что немцы таких больных не увозят.)

Следователь рассчитывал, что угрозами, побоями, карцером, семисуточными допросами на конвейере сменявшихся следователей, посулами отпустить на волю и лишениями передач ему удастся сломить эту тоненькую двадцатитрехлетнюю девушку. Но он не добился от нее ничего и, взбешенный, пообещал: «Я тебе всуну двадцать лет строгого режима». Это он и выполнил. А однажды, уже после приговора, он вызвал ее и спросил: «Ну как, поплакала за свое упрямство?» И в ответ на Олины слова: «Не плакала и не собираюсь» — он расхохотался и добавил: «Ну давай спорить, что заплачешь! Твой женишок арестован, и я попросил дать его для следствия мне».

Тут он победил. Оле сделалось дурно. Жених ее, односельчанин, даже не знакомый ни с кем из обвиняемых, приехал в Киев для того, чтобы ходить в тюрьму с передачами, справляться об Оле — одним словом, на свою беду, заявил о своем существовании.

Во время этого тяжелейшего следствия, длившегося восемь месяцев, Олю поддерживала соседка по камере, пожилая женщина по имени Мария Герцевна, относившаяся к ней по-матерински. Эту Марию Герцевну Оля часто вспоминала и говорила мне:

— Все-таки мне везет: то около нее я согрелась душой, а теперь вас встретила.

Бедная девочка, у нее еще поворачивался язык сказать «везет»!

А теперь я должна рассказать об одной стороне нашей дружбы, доставившей мне немало горьких минут. Эта умная, смелая, великодушная девушка была антисемитка. Она рассказывала мне бесконечные истории о том, как евреи умеют устраиваться, о том, что в их селе заведующий магазином, еврей, всех своих родных устроил на теплые местечки, что у ее подруги по Киевской тюрьме следователь был еврей и какой он подлец.

Когда я говорила о том, что вот ее следователь был украинец, а другого такого палача не сыскать, она отвечала:

— Ах, Ольга Львовна, вы их не знаете. В Москве их мало, а в Киеве сил от них нет!

Я очень легко могла прекратить эти мучительные для меня разговоры, сказав, что я сама еврейка. Но ведь эта дурочка уже не смогла бы быть со мной. Она замерзла бы и голодала без присланных моими еврейскими родственниками продуктов и одеял. Так я и терпела до самой Караганды.

На шестнадцатый день этапа вошел охранник, назвал несколько фамилий и сказал:

— Собрать вещи, через два часа подъезжаем.

Нас, счастливцев, ехавших в ссылку, было всего человек пять. Остальные, с огромными сроками, от десяти до двадцати лет, ехали в Новорудню на прииски в лагеря с тяжелейшим режимом. Мы начали собирать вещи. Оля смотрела на меня глазами, полными слез.

— Опять я одна!

Мы сели в уголок на нары.

— Олечка, — сказала я, — мне надо с вами поговорить. Вы очень мучили меня эти шестнадцать дней, ведь я еврейка.

Оля ахнула, закрыла руками лицо, и сквозь пальцы я увидела, как пылают ее щеки, уши, шея.

— Да, Оля, мне тяжело было слушать ваши разговоры, потому что я полюбила вас. Оля, на тюремном пути вы встретили двух женщин, меня и Марию Герцевну. Вы, наверно, не догадались, что она, как и я, еврейка. Как видите, евреи бывают разные, так что неправильно считать, что все евреи — подлецы, так же как и то, что все евреи сердечны и склонны к дружбе.

Оля молчала. Поезд наш подошел к станции. Я встала. Оля бросилась ко мне на шею, вся в слезах.

— Вы дали мне такой урок!

Я никогда не встречала больше Оли. Говорили, что она умерла в Новорудне. Если это неправда и строки эти попадутся тебе на глаза, отзовись, Оля!

В ссылке

В апреле 1949 года ко мне в Караганду приехал мой муж Николай Васильевич Адамов. 29 апреля 1951 года он был арестован, и повторился весь кошмар первых месяцев после ареста моего первого мужа — с той разницей, что в первый раз в 1936 году я все еще надеялась на справедливость советского суда, а на этот раз ясно понимала, что его ожидает. К тому же надо сказать, что если я и первый мой муж были арестованы совершенно ни за что, то по сталинским законам Николай Васильевич несомненно заслужил пункт 10 статьи 58 (агитация).

Он был старый коммунист, убежденный враг Сталина. Он считал, что надо бороться, собрал группу молодежи и воспитывал себе смену, разъяснял им, что Сталин уничтожил партию, потопил в крови в 1937 году весь цвет мыслящих людей, виноват в огромных потерях начала войны, обвинял Сталина в позорном договоре с Гитлером, в уничтожении командного состава Красной Армии, в расстреле Блюхера, Тухачевского, Уборевича и сотен других.

Два года, которые мы провели в Караганде, он ходил по краю пропасти, но чувствовал себя каким-то окрыленным и на все мои просьбы поберечь себя отвечал, что хочет погибнуть в борьбе, а не подлым рабом. На следствии он пытался сагитировать следователя, который его прямо-таки боялся, как бы с ним тоже не попасть во враги народа. Дело его быстро закончилось, и он законно получил свою десятку.

И снова у меня началось страшное время. Пустой, опоганенный, разгромленный дом, очереди за справками, очереди с передачами в следственную тюрьму…

Процесс врачей

Слухи об арестах врачей доходили до Караганды уже с 1952 года.

Секретарь дирекции нашей швейной мастерской Наташа Вакула рассказывала, что своими глазами видела, как на почте вскрывали посылку из Америки, адресованную какому-то Рабиновичу. В посылке была вата, а в этой вате ползали тысячи сыпнотифозных вшей.

У нас на общем собрании выступила одна работница — портниха — и сообщила, что помнит с детства, как евреи убили христианского младенца и взяли его кровь для мацы. Ее выступление встретили смущенным молчанием, а кто-то сказал: «Ну, это еще не доказано, не надо об этом говорить». На этом обсуждение инцидента с мацой окончилось.

В общем, настроение было предпогромное.

В то время я работала бригадиром в цехе массового пошива. Я же начисляла зарплату рабочим, для чего иногда сидела в конторе. В конторе я была одна еврейка и ссыльная. Когда я входила, замолкали оживленные разговоры и все взоры устремлялись на меня, как будто я была и врач-убийца, и потребитель кровавой мацы.

Как-то ночью я имела «удовольствие» прослушать по радио статью «Убийцы в белых халатах».

На работу я шла как на казнь. Села за свой стол и начала крутить арифмометр, щелкать на счетах. С некоторым опозданием явилась наш бухгалтер Мария Никитична Пузикова. Это была у нас самая знатная дама, жена члена обкома (в доме у нее собиралась вся карагандинская знать).

Сегодня Мария Никитична сияла как новенький пятак.

— Боже мой, — говорила она, — какой ужас! Какая потеря бдительности! Как могли допустить этих евреев в Кремль, доверить им здоровье наших вождей. Мы с Сергеем не спали всю ночь после того, как передали статью «Правды» «Убийцы в белых халатах».

Мария Никитична выпорхнула из конторы и через минуту вернулась с газетой в руках.

— Ольга Львовна, прочитайте нам вслух эту статью, вы так хорошо читаете!

— По-моему, вы кончили семилетку, Мария Никитична, и должны сами уметь читать, а мне некогда, — ответила я.


Так я жила в атмосфере враждебного любопытства и травли. Наш директор Анисья Васильевна была хороший человек. Полуграмотная деревенская девочка, потом прислуга, потом выдвиженка, член партии, она стала одной из знатных женщин Караганды. Она обладала природным пытливым умом и, несмотря на свое обожание Сталина, которому, по ее мнению, была обязана своей счастливой карьерой и жизнью, видимо, хотела понять, что же за люди мы, ссыльные. Со мной она любила разговаривать, но проверяла каждое слово. Так, однажды я сказала, что Маркс был еврей. Вскоре был какой-то юбилей, и в «Правде», в большой статье о Марксе, было написано, что Маркс — немец. Анисья Васильевна упрекнула меня: