Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 28 из 130

— Вот, Ольга Львовна, я доверяю вашим словам, так как вы человек образованный, а вы, оказывается, сказали мне неправду.

— А кому вы верите больше, Анисья Васильевна, «Правде» или Ленину?

— Ну конечно, Ленину я верю безусловно.

Я пошла в красный уголок и принесла том Ленина со статьей «Карл Маркс», где было сказано, что Маркс немецкий еврей.

Однажды она спросила меня:

— Ну объясните вы мне, чего не хватало этим евреям-врачам. Плохо им жилось в СССР? Зачем они убивали наших вождей?

Я ничего не нашла лучшего ответить, как:

— По-моему, они были сумасшедшие. Иначе я не могу это объяснить.

Несмотря на все наши горести, я и четыре такие же ссыльные женщины решили встретить 1953 год. Одна из этих женщин, Ида Марковна Резникова, работала у нас в ателье портнихой, три других — медицинские сестры.

Мы приготовили вкусный ужин, испекли торт, раздобыли бутылку вина. Пора было садиться за стол, но одна из женщин, Гита Абрамовна, почему-то не пришла.

Я решила сходить за ней. Она жила неподалеку. Дверь была открыта, свет выключен. Сначала я не поняла, дома ли она. Зажгла свет и увидела Гиту, сидящую молча на кровати, с которой была снята единственная драгоценность Гиты — ватное одеяло. Рядом лежала упакованная и надписанная посылка.

— Что случилось? Что это за посылка?

— Тише! — сказала Гита. — Уходите скорее, меня, наверное, сегодня или завтра арестуют. Уже вызывали на допрос и спрашивали о моем брате, который в 1939 году убежал из Польши в Палестину. Когда нас с мужем арестовали, он посылал моей дочке деньги. Все, что у меня есть, я отправлю, если успею, дочери.

— Все равно пойдемте встречать с нами Новый год. Кто знает, увидимся ли мы еще, да и вкусные вещи в тюрьме не дают. Пойдемте!

— Нет, вы из-за меня тоже попадете, я уже меченая!

Еле-еле я увела ее к себе. Дома мы немного развеселились, выпили вина, хорошо поели и решили, что, может быть, и не случится ничего страшного.

Так и было: Гиту не арестовали.


Шло совещание у директора.

Кроме меня, в кабинете не было ни одной ссыльной.

Вдруг без стука вбежала работница и крикнула:

— Анисья Васильевна!..

— Почему вошли без разрешения? Мы заняты, выйдите!

— Но, Анисья Васильевна…

— Я вам сказала: мы заняты.

— Сталин умирает.

Как будто бомба разорвалась. Анисья Васильевна вскрикнула и начала клониться набок, ей стало плохо.

Мне показалось, что все обернулись и смотрят на меня. Я страшно испугалась, что лицо мое выдаст меня, и закрыла его руками. Я дрожала. Я себе говорила: «Или сейчас, или никогда. Все должно измениться. Или сейчас, или никогда. А вдруг какой-нибудь Маленков, Берия, черт, дьявол поддержит этот колосс и подопрет его еще миллионом трупов? Этак он простоит еще лет двадцать, на мой век и хватит. Сейчас или никогда!»

Потом я услышала о себе разговор:

— Какая лицемерка: сделала вид, что плачет, а открыла лицо — глаза сухие.

Мне все казалось, что вот теперь, когда близится конец, меня схватят и прикончат.

Все надели траурные розетки.

Я мучительно думала: надеть или нет?

Меня подозвала Анна Петровна, наш парторг, и приколола розетку.

— Так надо, — сказала она.

Я потом все боялась снять ее и носила дольше всех, пока Анна Петровна не подошла ко мне и не сняла сама.

Мы слушали гражданскую панихиду. Выступал Берия… «…Мы умеем делать дело».

Да. Он умеет.

Маленков: «Пусть помнят враги, внешние и внутренние, что мы не ослабим бдительности». Я помнила… Мне кажется, что никогда не было так тяжело, как в год смерти Сталина, когда медленно-медленно начинало где-то что-то проясняться и шевелиться.


4 апреля 1953 года в обеденный перерыв я вышла погреться на солнышке, и вдруг из мастерской выбежала вся в слезах Ида Марковна, бросилась ко мне на шею и, захлебываясь, рассказала, что сейчас по радио передавали: весь процесс над врачами-отравителями сфабрикован Рюминым и его сообщниками. Счастью нашему не было предела. Воистину прекрасный день! Мы плакали, мечтали, что с нас тоже снимут позорные приговоры, что мы вернемся к своим детям.

Я вошла в контору и услышала слова Пузиковой: «У американцев денег много, они сумеют купить, кого им надо!»

Словно молния сверкнула в мозгу: «Сейчас я тебе покажу, сукина дочь!»

Я подошла к двери кабинета директора и громко сказала:

— Анисья Васильевна, выйдите сюда! — Это было грубым нарушением субординации, совершенно у нас не принятым.

— Что вы говорите, Ольга Львовна?

— То, что вы слышите. Выйдите сюда вместе с Анной Петровной (наш парторг).

Они вышли.

— Сию минуту Мария Никитична сказала, что Верховный суд СССР подкуплен американцами. Я отсидела за недонесение на мужа восемь лет и не хочу сидеть еще за Пузикову. В ее словах полный состав статьи 58 пункт 10 — дискредитация советского суда. Обычно карается это десятью годами лишения свободы. Эти слова все тут слышали и могут подтвердить. В МГБ я не пойду, а вот вам при свидетелях сообщаю. Уж вы и идите в МГБ.

Все окаменели.

— Мария Никитична, как вы могли сказать такую вещь? — воскликнула Анисья Васильевна.

— Ах, я не знаю, не знаю, я не подумала! — Мария Никитична зарыдала и убежала домой.

Конечно, никаких судебных последствий неудачное выступление Пузиковой не имело, ее только избил муж, член обкома, да так, что она четыре дня не ходила на работу, а на пятый явилась с запудренными синяками.

Все же я не могла себе отказать в удовольствии подойти к Анисье Васильевне:

— Анисья Васильевна, я спрашиваю вас как члена партии, зачем Рюмину и его сообщникам было клеветать на невинных людей и позорить нашу страну этим дурацким процессом? Плохо ли Рюмину жилось при советской власти, зачем было идти на такое преступление?

А на улице я услышала песню блатарей, которые быстро отозвались на злободневные события:

Дорогой товарищ Вовси,

Я сердечно рад.

Что теперь выходит: вовсе

Ты не виноват!..

Вы работали, трудились,

Не смыкая глаз,

А лягавая зараза

Капала на вас.

Реабилитация

Медленно-медленно прояснялось небо после смерти Сталина. Только через год, в 1954 году, начали снимать «вечную ссылку» и давать паспорта, конечно, с пометкой о судимости и запрещением жить в тридцати девяти городах. С меня почему-то ссылку сняли с самой последней, и я какое-то время жила в Караганде совершенно одна. Все мои друзья уехали, время тянулось невероятно медленно. Придя с работы, я в восемь часов ложилась спать, а в три часа просыпалась, читала, мучилась, ждала утра.

Наконец в конце 1954 года с меня тоже сняли ссылку, и я смогла поехать в лагерь Джезказган к Адамову.

Об этом лагере ходили слухи, что там были волнения, что заключенные не выходили на работу, требовали пересмотра дел, приезда к ним Маленкова, изменения лагерного режима.

Зная характер Николая, я не сомневалась, что он был там заводилой.

Приехав в Джезказган, я узнала, что все уже позади, что волнения ликвидированы, в режиме произошли большие изменения. В частности, разрешены свидания с родными на неделю, причем для этой цели отводится помещение с двумя выходами, один для заключенного — в зону, другой для приехавших на свидания — на улицу. Ничего подобного в лагерях раньше не было.

Я вошла в тесную комнатку, где стояли кровать, стол и два стула. С бьющимся сердцем села.

Отворилась дверь, вошел Николай.

Я с трудом узнала его: за три года он превратился в старика, съеденного туберкулезом. Он еле ходил и говорил. Я пробыла у него неделю.

В моей страшной жизни эта неделя была одна из самых тяжелых. Я ясно видела, что он умирал.

Однажды пришел какой-то начальник и сказал, что Адамова можно актировать по здоровью, если я дам подписку, что буду содержать его и не предъявлять никаких претензий.

Я, конечно, дала эту странную подписку, и мы вместе вернулись в Караганду. Но после освобождения он прожил недолго.

Потом я уехала в Москву хлопотать о реабилитации.

В то время кое-кого уже реабилитировали, но все тянулось страшно медленно: для подачи заявления о реабилитации требовали справки со всех мест, где была я прописана после освобождения из лагеря, а я сама не помнила, где и сколько раз я была прописана, ведь жила-то я в Москве нелегально, а прописывалась за деньги то здесь, то там. Требовали характеристику с места работы, а на работе не очень-то давали характеристики, наверное, имели соответствующие указания.

Наконец я подала заявление о реабилитации. Дело мое попало к прокурору Иванову, человеку с оловянными глазами, который каждый раз, когда я, прождав пять-шесть часов в очереди, входила к нему, говорил деревянным голосом: «Ваше дело будет разобрано в свое время. Очередь до вас еще не дошла».

Однажды он открыл шкаф и показал мне целую библиотеку дел в одинаковых папках.

— Вот профессорское дело, по которому проходите вы и ваш муж. Видите — более ста участников, и все дела надо разобрать.

— А многие ли из участников живы? — спросила я.

Он замялся…

— Кое-кто жив.

— Так нельзя ли начать с дел тех, кто жив, а то, боюсь, до своей очереди никто не доживет…

Так это и тянулось до Двадцатого съезда. После съезда, в начале марта, я пришла в Верховный суд и узнала, что мое дело передано другому прокурору. Фамилии его, к сожалению, я не помню. Мне велели кратко написать о своем деле. Я написала: «20 лет жду суда. Дождусь ли я его до смерти или нет?»

Меня и жену моего брата, которая везде со мной ходила, впустили к прокурору. Нас встретил молодой, веселый человек лет тридцати пяти, по-видимому военный. Я подала ему свое заявление.

Невестка, которая раньше не видела, что я написала, ужаснулась и начала извиняться:

— Она такая нервная, уж вы извините ее.

Он широко улыбнулся.

— Будешь нервная, понять нетрудно. Теперь дело пойдет быстро. Я думаю, не больше месяца.