Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 35 из 130

— Ни за что, — ответила я.

— Ни за что у нас не сажают.

— А меня посадили.

— Ну и будете сидеть.

— Ну и буду сидеть, — упрямо ответила я.

Дверь захлопнулась. Через некоторое время меня выпустили. В камере одни встретили меня радостно и жалея, другие равнодушно. Сигулда промолчала, как будто все это ее не касалось. Боясь заболеть мизантропией, я отказалась быть старостой. Но теперь дни потянулись нестерпимо медленно, и я написала два заявления начальнику Курской тюрьмы, чтобы меня отправили на место назначения.

Осужденные на тюремное заключение, знавшие свой приговор и не писавшие заявлений об отправке, просидели все время в Курске, миновав Казань и Суздаль, попали прямо во Владимир, к этапу на Колыму. Этим они избежали многих неприятностей. Наконец меня назначили на этап, вероятно, для того, чтобы не отправлять меня одну спецконвоем, как это полагалось для таких «страшных врагов», как я, на моем сопроводительном пакете не указали, осужденная я или следственная. Об этом меня при каждой передаче этапа спрашивал конвой, а я этого не знала.

Довезли нас до Москвы. В Москве высадили и переформировали. Меня одну отвели в вагон, стоявший на путях, где я просидела до вечера и страдала, глядя на стайку малолетних проституток. Они лезли к сидевшим здесь же мужчинам и кричали похабщину. Одна из них была до того хороша собой, что невозможно было оторвать глаз от ее личика, и, чем больше я на нее смотрела, тем тяжелее становилось на душе.

К вечеру меня посадили в какой-то поезд. В купе было очень тесно, и мне пришлось залезть наверх. Утром одна из пожилых женщин, сидевших внизу, рассказала, что ее осудили по заявлению соседа по квартире, члена партии, ответственного работника, пожелавшего обменяться с ней комнатами. Сперва он ей сулил деньги, потом чинил всякие неприятности и, наконец, оклеветал. Ей дали восемь лет лагеря, а комнату забронировало НКВД. Сосед пришел к ней в тюрьму на свидание, принес передачу, плакал и просил простить его. Другая пенсионерка, ткачиха из города Маленков Ивановской области, проработавшая всю жизнь на фабрике, под старость лет занялась церковными делами и состояла в церковной двадцатке. Ее следователь, мальчишка, стучал по столу кулаком и кричал, что он упечет ее туда, где она будет то ж… гвозди дергать, то снег растаивать. «А я не выдержала, да и говорю: „Да что моя ж… то лучше всех, что ли?“» Мы посмеялись ее рассказу. Поезд остановился в Казани.

Казань

Я недоумевала: почему привезли в Казань? Меня и еще двоих вызвали из вагона и повели по улицам пешком, чему я была очень рада. Осеннее утро было ясно, солнечно, прохладно. Уже почти год я не видела городских улиц, не видела, как люди идут на работу, дети — в школу. Я никогда не была в Казани и с удовольствием рассматривала здания и улицы. За нами шли два конвоира; должно быть, хорошие ребята — они не придирались к нам, вели по панели, а не по мостовой — так, как будто они сами по себе, а мы сами по себе.

Наконец мы пришли в тюрьму. Дежурный запер нас, как обычно, в бокс. Меня одну в средний, а моих спутниц влево от меня. Спутницы мои меня не интересовали, так как я узнала, что они бытовички. Услышав, что справа от меня за тонкой перегородкой тоже кто-то есть, я спросила, кто он и откуда. Это оказался колхозник, он рассказал мне свое дело. У него была 58-я статья, пункт 8, что означает террор. Его обвинили в попытке покушения на Сталина. Я подумала: «О-о, важная птица!» Я спросила: «Где же вы видели Сталина?» — «Да я никогда не видел Сталина и даже не бывал в Москве». К этому «террористу» двое парней-хулиганов залезли на чердак и украли яблоки. Он узнал, кто украл (в деревне не утаишь), пошел в сельсовет и заявил. Тогда парни написали на него заявление в район, будто бы он грозился убить Сталина. Его забрали. В тюрьме он сидит уже девять месяцев, а сейчас его везут куда-то, а куда, он не знает. Мне очень хотелось посмотреть на него. Вдруг послышался топот ног, открылись соседние двери: «Выходи!» Потом вызвали меня, и мы столкнулись лицом к лицу с моим, так заинтересовавшим меня, соседом.

Это был человек на вид лет 40–45, ниже среднего роста, с бледным и заросшим колючей щетиной лицом, одетый в невероятно грязную и рваную одежду из домотканого холста, когда-то простеганного на льняных очесах, которые торчали и висели из многочисленных дыр. От него исходил терпкий тюремный запах махорки, грязной одежды, в которой спят на полу не раздеваясь, смрад многочисленных прожарок, испарина грязного тела. Запах, к которому я за год привыкла, от него шел такой сильной струей, что даже мне перехватило дыхание. На голове у него была шапчонка, а на ногах опорки неизвестно какого срока, с загнутыми носами. Мы кивнули друг другу и разошлись.

Между тем в тюремной канцелярии вскрыли мой пакет и отправили меня одну, с тем же конвоем, куда-то дальше. Все это меня даже занимало. И я не подозревала, что иду, чтобы быть заживо погребенной на десять лет. Наконец пришли в другую тюрьму. Она была посреди города и своим видом, пожалуй, не походила на тюрьму. Перед нами растворились ворота, мы вошли под свод и, повернув направо, оказались в дежурной. Женщина в форме взяла мой пакет, прочла, велела сдать вещи (у меня был небольшой узелок в платке, смена белья), переписала их на квитанцию и куда-то повела. Мы долго молча шли по каким-то коридорам и наконец пришли в ванную. Торопливо помывшись, так как меня все время подгоняли, я вышла из ванны и получила казенное белье, платье и полотенце. Все было проштемпелевано крупными трехзначными цифрами, обозначавшими корпус, камеру и мой личный номер. Это было ново. Если мне память не изменяет, это был № 365, 3-й корпус, 6-я камера и мой 5-й номер. Белье было новое. Платье, состоявшее из темно-серой молескиновой юбки с коричневой полосой поперек у колен и такой же серой блузки с коричневыми полосами у ворота, манжет, посредине груди и на бедрах. Черные чулки без завязок, или, вернее, с пришитыми тесемками в палец длиной, так что они не могли держать чулок. Ботинки 45-го размера без шнурков. Громадный ватный бушлат тоже из серого молескина, на коричневой подкладке и с коричневой полосой на подоле, воротнике, манжетах и по бортам. Темно-серая туальденоровая[16] косынка, а для зимы невероятно уродливая, тоже молескиновая коричневая ватная шапка с ушами. Рукава бушлата свешивались до колен; ботинки стучали по полу, не держась на ногах; чулки спускались. Женщина повела меня в таком виде по коридору и все время торопила и шипела: «Тише… тише…» Мы вышли во двор и вошли в другой корпус, в полутемный коридор, устланный посредине во всю длину дорожкой. И вот передо мной, резко щелкнув замком, открылась дверь в полутемную камеру с каменным полом.

Прямо напротив двери было довольно большое окно с двумя рамами и железной решеткой из толстых прутьев между ними. За окном был приделан деревянный щит на высоту всего окна, сверху закрытый мелкой сеткой. В нижней правой части окна была маленькая форточка. Подоконника у окна не было. Стена была покато срезана почти к самому железному столу, приделанному к стене на кронштейнах. По сторонам стола были два одиночных железных сиденья, также на кронштейнах. Против стола железная скамья, на которой вплотную, очень тесно, могли усесться три человека. На правой стене камеры были приделаны на шарнирах четыре койки с сетками, поднятые стоймя, днем закрытые на замок. Под ними на стене черной краской были написаны цифры: 2, 3, 4, 5. К левой стене также была приделана койка в длину. В правом углу, ближе к двери, выступала печь, топившаяся из коридора; она обогревала две камеры. Около нее, в углу, стояло деревянное ведро с крышкой — параша. Посреди камеры была широкая красная, каменная же, полоса, похожая на линолеум. В правом переднем углу стояла непросыхающая лужа. Над дверью в толстой стене было сделано квадратное слуховое отверстие 40x40 сантиметров, заделанное мельчайшей черной сеткой. В этом отверстии висела двадцатипятисвечовая электролампа, вечером почти не дававшая света. В двери был неизбежный волчок, а под ним «кормушка» с дверцей, откидывавшейся с сухим треском, похожим на пистолетный выстрел, который постоянно будил и пугал нас по ночам.

Справа у стола сидела молодая, лет тридцати, женщина с повязкой на щеке, в таком же костюме, как и я. Мы познакомились. Это была Зина. Ее привезли из Москвы тем же поездом, что и меня, но со спецконвоем, и потому она приехала в тюрьму в «черном вороне».

Мы стали делиться впечатлениями. Разговаривали вполголоса. Каждую минуту с треском откидывалась форточка и шипели: «Тише!» Волчок все время мигал. Мы стали шептаться. Опять откинулась «кормушка»: «Тише!» Мы нарочно замолчали. Вошел дежурный, потребовал, чтобы мы встали, и опять зашипел: «Тише!» — и указал на правила внутреннего распорядка, висевшие в правом простенке у окна, подписанные Ежовым. В правилах было сказано, что мы должны говорить вполголоса и вставать перед начальствующим составом. Тем не менее каждые пятнадцать минут входили дежурные и требовали, чтобы мы вставали и вели себя тише. Мы договорились, и Зина попросила, чтобы нам вызвали корпусного. Пришел корпусной, и мы обратили его внимание на то, что дежурные заставляют нас вставать каждые пятнадцать минут, в то время как в правилах сказано лишь о начсоставе. После этого нас ненадолго оставили в покое.

Зина была беспартийной: как и я, сидела за мужа. Судила ее Военная коллегия, и она знала свой приговор: восемь лет тюремного заключения. Она была горьковчанка; в Горьковской тюрьме у нее заболел зуб, и тюремный врач, выдернув его, внес инфекцию. Началось воспаление надкостницы. В тяжелом состоянии ее увезли в Москву, в Бутырки. Там ей сделали операцию: пришлось вынуть все нижние зубы с правой стороны. Загноилась челюсть. Теперь у нее на челюсти около уха был свищ, через который шел гной и выходили секвестры челюстной кости. Впоследствии в Казани ей снова сделали операцию, и свищ закрылся, но лицо перекосилось.