Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 38 из 130

Однажды мы пришли в камеры с оправки и заметили, что подпись Ежова на правилах внутреннего распорядка заклеена и на наклейке написано «Вайнберг». А через месяц подпись изменилась на «Берия». Мои партийки шептались, строили догадки и предположения и ожидали улучшений. На этот раз они оказались правы.

Вдруг вне очереди отобрали книги. Через полчаса нам велели взять с собой квитанции, кружки и полотенца и идти. Куда? Это нас не должно интересовать, так обычно отвечали нам. Мы и боялись, и радовались. Нас посадили в «черный ворон» и повезли. На вокзале нас погрузили в «столыпинский» вагон, смешав все камеры. Мы были страшно рады. Все это было так неожиданно. И все прошедшее казалось наваждением. И хоть мы, боялись неизвестности, но хотелось верить, что будет лучше. И совершенно непонятно, для чего было нас так тщательно прятать друг от друга, заставлять годами шептаться, чтобы потом смешать всех вместе.

Мне посчастливилось: я просидела в этих условиях с 25 октября 1938 года, а вывезли нас из Казани, должно быть, в апреле 1939 года. Следовательно, немного больше пяти месяцев. А в Ярославке многие просидели по три года. Казанская тюрьма была новая, специально для нас построенная.

Наши дежурные поехали с нами. Конечно, совершенная тайна, куда нас везут. Наконец прибыли куда-то. Встали где-то на путях далеко от города. Против железнодорожных путей были домики городской окраины, и мы видели, как женщины, глядя на нас из окон, вытирали слезы. Дежурные торопили. Нас посадили в грузовые машины, покрыли, как скот, брезентом и куда-то повезли.

Суздаль

Старый политизолятор, где, по слухам, сидели Каплан, Зиновьев и другие.

Раскрылись ворота и закрылись. Нас выгрузили и ввели в общее помещение. Мы знакомились, делились впечатлениями, догадками. Кое-кто встречал знакомых по воле и по Бутыркам. Узнавали судьбу друзей, родных. Ужасались, как мы изменились. Было много поседевших в тридцать пять лет. Шла церемония сдачи и приема. Потом нас стали вызывать по алфавиту в какую-то пустую камеру. Посреди, против волчка, стоял стол. Вызвали пятнадцать человек. Вошел дежурный и объявил, что всякая попытка к сопротивлению повлечет кару, вплоть до расстрела. Мы не понимали, чему сопротивляться. Дежурный вышел. Вошли две женщины в форме, и начался обыск. Искали в волосах, во рту, между пальцами. Нам велели одеться, эти женщины ушли, вошли две другие. У одной на пальце был надет резиновый палец, другая держала стакан с какой-то жидкостью. Одна из женщин сказала: «Снимайте панталоны и ложитесь». Мы в ужасе, как овцы, жались в угол и молчали, прячась друг за друга. Наконец выступила молодая девушка, австрийка. Она тряхнула головой и сказала: «А! Не страшно!» — и легла на стол против волчка. Волчок все время шуршал. Это был гинекологический обыск. И это нам пришлось испытать. Все мы были привезены из тюрем с таким свирепым режимом, что ничего запретного у нас не могло быть, такой обыск был просто дикостью.

В остальном в Суздале режим и обстановка были гораздо легче. Гуляли мы не в огороженных двориках, а просто в саду, по дорожкам, выложенным плитами. Идти в баню нужно было далеко, мимо чудесного цветущего вишневого сада. Камеры были светлыми, с деревянными крашеными полами. Спали мы на топчанах, на матрасах, набитых сеном. Разрешалось лежать и днем. У окон были козырьки, но не такие высокие, и сверху не было сеток, так что были видны высокие деревья сада. Форточка, из-за которой в Казани мы все время вели глухую борьбу, здесь была открыта день и ночь. Питание было лучше и разнообразнее. Правда, вода была ужасная — мутная, густая и невкусная. Бумажки нам тоже выдавались, нарезанные из ленинских сборников и всякой литературы. Но никто не считал их. После первой оправки мы в недоумении стояли в уборной с грязными бумажками в руках, не зная, куда их деть, и обсуждали вопрос: можно ли спросить у дежурной, куда их бросить, и как бы чего не вышло. А ведь я, приехав в Казань, считала недостойным гулять с опущенным чулком. Укатали сивку крутые горки! Дежурная, не дождавшись нас, открыла дверь. Мы спросили. Она в недоумении ответила: «Как куда? Бросить в унитаз». Мы облегченно вздохнули. После мы слышали шепот в коридоре и взрывы приглушенного смеха. Это дежурные потешались над нами, так как со всеми камерами произошло то же самое.

Состав нашей камеры изменился. Не было Тани. Куда она делась — неизвестно. На Колыму она не попала. Вместо нее к нам пришла Мария, член партии с 1920 года, хорошая, собранная и спокойная женщина. Она сидела за безграничную веру в человека. Он был старый большевик. Он дал ей рекомендацию в партию. Она знала его много лет. Он был директором института, она районным секретарем партии. Когда началась кампания против него, она поддерживала его. Его исключили из партии, и все отшатнулись от него. Она настаивала, чтобы он апеллировал, боролся за себя, твердила ему: это ошибка, недоразумение. Он признался ей, что был когда-то в оппозиции, что поэтому не хочет встречаться с ней, чтобы не компрометировать ее. Он предчувствовал, что его арестуют. Она говорила: «Ерунда, не может быть, ведь не за что», и он поклялся ей, что не за что. Его посадили. Через месяц посадили ее. На очной ставке она бросилась к нему и воскликнула: «Скажи им, что это неправда!» Он ответил: «Но ты ведь знаешь, что я завербовал тебя в троцкистскую организацию».

В Суздале атмосфера в камере разрядилась, потому что условия были лучше. Здесь мы могли не сидеть так тесно за столом, как в Казани. Лена могла читать лежа. В сущности, Лена была не плохим, но жалким человеком. Просто в тюрьме, так же как на корабле, когда он долго плавает, не заходя в порт, в тесном и постоянно вынужденном общении всё одних и тех же людей разных возрастов и культурного уровня, даже небольшие человеческие недостатки и слабости вырастают в невыносимые для окружающих. На корабле люди должны трудиться, чтобы держаться на воде и продвигаться к цели. Мы же были отданы во власть злого безделья. В Казани мы не могли даже читать целый день, потому что с трех часов уже было темно; не могли прилечь днем, так как койки были примкнуты к стене.

Лена редко рассказывала о себе, о своей семье. Писем она не получала, а это в камере, где остальные получают, ужасно. Однажды она рассказала, как плакала дочка, когда она уходила на работу. Дочка умерла лет пяти-семи.

Учебник алгебры мы проштудировали с Пелагеей Яковлевной еще в Казани. Надо было поставить себе другую цель. Мария предложила мне заняться рассказыванием. Она взялась рассказывать «Дом кошки, играющей в мяч», я увлеклась «Фаустом».

Тут необязательно было шептаться, но мы уже так привыкли к этому Я, к сожалению, плохо стала себя чувствовать, так как с переездом прекратилась переписка и я заболела бессонницей.

Пришла весна, ночи почти не стало, а в сад прилетели бесчисленные грачи и орали с рассветало заката. Должно быть, в июне нас опять посадили в машины и, покрытых брезентом, повезли во Владимир.

На следующий день была медкомиссия, где врач не осматривал, а спрашивал: «На что вы жалуетесь?» — и пропускал. Потом нас, опять покрытых брезентом, доставили на железную дорогу и посадили в теплушки по семьдесят человек в каждую. Мы ликовали, смеялись, пели, плясали, читали стихи. Все говорили повышенно громко и спрашивали друг у друга: куда нас везут? Лена взялась гадать по линиям рук. Посмотрев на мою ладонь, она сказала: «Какая ужасная судьба у этой женщины, ее только о печку не били». Я поразилась ее прозорливости.

Двери вагона были закрыты на замок, а в окна выглядывать запрещалось: в вагоне были трехъярусные нары и было довольно тесно; мы не знали своей дальнейшей судьбы, но были счастливы.

Этап

Многие встретили своих знакомых по Москве, по Бутыркам. Перебирали общих знакомых, узнавали судьбу родных. Я тоже встретила свою землячку-ленинградку, однокамерницу по Шпалерке Полину. Полина была младше меня года на три-четыре. Потомственная пролетарка, отец и мать всю жизнь прожили и проработали на Пороховых. В 1918 году она осталась сиротой с двумя младшими, сестрой и братом. Отец и мать умерли от тифа. Девочка училась и воспитывала младших. Потом определила их в детский дом. Потом сама стала работать, вступила в комсомол. В 1927 году она бывала на открытых партийных собраниях, как и все. Голосовать она не имела права, так как не была еще членом партии. К 1936 году она была секретарем партячейки в своем цеху. Вышла замуж за своего же рабочего, который учился в институте самолетостроения и стал инженером. Только жизнь наладилась, как вдруг арест. Полину знали все на заводе, так же как и она всех. На этом построили следствие. «Знаете ли вы такого-то?» — «Знаю». — «А знаете, что он враг народа?» — «Нет, не знаю, знаю, что он арестован». — «А кого вы еще знаете?» И так далее… «А почему вы знаете всех врагов народа?» — «Да потому, что они работали на заводе…» Она подписала все протоколы следствия, как и многие. И была осуждена на пять лет и отправлена на Соловки. Сначала там был лагерь, потом лагерники сами себе построили тюрьму и сели в нее. Теперь все политические тюрьмы ликвидировались и всех политзаключенных свозили на Колыму. В 1941 году в июле у Полины кончился срок, но началась война, и она просидела до 1946 года, то есть десять лет вместо пяти. Мужа ее с матерью и шестилетним сыном сослали в Красноярский край. Там он жил в лесу и работал лесорубом, так как жить в городе и работать по специальности ему не разрешали. Мать его умерла в ссылке. Такова была судьба Полины. Впрочем, такова была судьба многих, ведь 50 процентов женщин нашего этапа были бывшие члены партии и много выдвиженок…

Вскоре прибыли в Ярославль. Здесь к нашему эшелону прицепили еще четыре вагона женщин из Ярославской тюрьмы.

Путь до Владивостока в нормальных условиях труден: устаешь за десять дней, а мы тащились месяц. Часто без воды в июльскую жару, почти без горячей пищи, в закрытых вагонах. У нас в вагоне была больная диабетом, невыносимо страдавшая от жажды. Она умерла во Владивостоке.