Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 39 из 130

У нас не было ни постелей, ни вещей. Мы спали прямо на голых нарах, подстелив себе бушлат и укрывшись им. Целыми днями, если поезд шел, мы сидели в одном белье, задыхаясь от жары. Ночью, если поезд стоял, мы просыпались от стука в стены и беготни по крышам — это конвой проверял целость вагонов.

Мы развлекались как могли. Наша поэтесса Наташа сочинила поэму о нашем этапе, в которой были такие строки: «Постирать, вымыть руки и ноги ухитрялись мы кружкой одной». Певица, меццо, пела нам романсы и арии из опер. Кое-кто рассказывал. Елена Михайловна[17] читала бесконечные стихи, так утомлявшие и раздражавшие меня. Мне казалось, что передавать чужие мысли и чувства, хотя бы и красиво изложенные, сейчас не время. Я мучительно искала ответа на свои вопросы и оправдания всему происходившему с нами, а они старались уйти от этих вопросов в бездумье, в музыку стихов Блока, Ахматовой, Гумилева. Женя[18] читала наизусть целые поэмы Пушкина, «Русских женщин» Некрасова.

В Свердловске нас высадили и повели в баню, где мы продефилировали в чем мать родила между двумя шеренгами молодых парней — нашего конвоя. Кое у кого из нас сыновья были им ровесники. В Иркутске опять была баня, но то ли конвой сменился, то ли зрелище оказалось неинтересным, конвой остался за дверьми.

Мы всё ехали и ехали. Мелькали леса и поля, мосты и речки, тоннели и станции. Байкал проезжали ночью. Никто не спал в вагоне. Всем хотелось посмотреть на легендарное озеро-море. И вот сквозь решетки наших окошек и ветки деревьев за ними мы увидели лунные дорожки на темной воде.

Начался БАМ — строившаяся заключенными Байкало-Амурская магистраль. Проходили мимо бараки, окруженные колючей проволокой. Вышки с прожекторами и часовыми. Кругом были лес и трава, а на этих площадках все выбито — ни травинки, ни деревца. Иногда мы видели людей, работавших под конвоем, в накомарниках. Мы не понимали, что это такое. Соловчанки говорили — лагеря. Мы вглядывались через наши зарешеченные окошки и думали: неужели и нас ждет такая же неприкаянность на целых десять лет?

Чем дальше мы ехали, тем больше охватывала меня тоска и безнадежность. Я не умела, разучилась плакать, и потому так невыносимо ныло сердце. Однажды ночью, когда товарищи спали, а я мучилась бессонницей, я села на нарах и под стук колес, стараясь никого не разбудить, чтобы никто не видел моей слабости, уткнув голову в колени, завыла. Я была совершенно уверена, что не выдержу, что еду умирать.

Проехали Нерчинск. Это сюда, не узницами, а героинями, больше сотни лет назад приехали они к своим мужьям, в возках, по зимнему тракту, напутствуемые восторженным одобрением лучших людей своего поколения и доброй памятью последующих. Эту дорогу проторили тысячи ног борцов за счастье народа. Какая ужасная судьба ехать по той же дороге врагами народа, не чувствуя за собой вины. Узнают ли нашу муку будущие поколения?

Волочаевка. Мы приникаем к окошкам. Всем хочется взглянуть на эти воспетые песней места. В вагоне есть участница событий. Она рассказывает нам о них и даже пытается показать сопки, где в февральских снегах погибло много героев. Но мало что видно через наши решетки. Мы знаем, что кое-кто из победителей, оставшихся тогда в живых, теперь проехали или проедут тем же путем и в таких же вагонах, как мы.

Проехали Хабаровск, и стало ясно, что нас везут во Владивосток. Во Владивосток мы прибыли к вечеру. Простояли на станции, потом передача конвою, перекличка, построение, счет и наконец, поздно вечером, в темноте, двинулись куда-то, окруженные конвоем. Ночь просидели в каком-то помещении. Наконец, уже днем, прибыли в зону Владивостокского лагеря-пересылки.


И на Тихом океане

свой окончили поход.

Конечно, баня и, конечно, медосмотр. Блатари, пристроившиеся в парикмахерской в бане, обрадовались, что им предстоит удовольствие брить лобки, но развлечение не состоялось. Среди нас нашлись свои парикмахеры, и мы договорились с начальством, что процедуру эту мы произведем своими силами. Врачебная комиссия назначила мне вторую группу труда по диагнозу: миокардит. Сейчас я плохо помню Владивосток. Меня поразили тысячи людей со всей страны, проходившие здесь, то прибывая, то убывая, как морские волны. Наш этап был предпоследним большим женским этапом до войны. Приехали мы все вместе, имевшие в приговоре тюремное заключение — «тюрзаки», а уехали в три партии. Заболевшие пеллагрой отстали, а несколько человек-хроников остались там навсегда. Последний большой этап были «жены», перевезенные на Колыму из Мариинских лагерей и направленные прямо в Магаданский промкомбинат. Они там и жили, и мы с ними почти не встречались. После них до 1944 года, когда были привезены «указницы», больших женских этапов не было, кроме отдельных штрафниц.

Лагерь произвел на меня тяжелое впечатление; мне все думалось: неужели вот за это боролись наши мужья и братья на фронтах Гражданской войны?

Помню сильную жару днем, яркие закаты солнца и довольно холодные ночи. Бараки с двойными и тройными нарами, зараженные несметным количеством клопов. Их было так много, что спать в бараке было невозможно даже днем, и мы ложились на дворе, прямо на земле, парами, чтобы можно было один бушлат подстелить, а другим укрыться. Но и здесь заснуть было трудно: то ели комары, то накрапывал дождь. Почти до часу ночи громко и вдохновенно митинговал больной в больничной зоне. Услышав его первый раз, я подумала, что работает радио, но, прислушавшись, поняла по бессвязности речей, состоявших из набора митинговых фраз времен Гражданской войны, что это помешанный. Впрочем, скоро его не стало слышно. Половина этапа была больна цингой и еле двигала опухшими, блестящими ногами в синих пятнах. Весь этап, за исключением двух-трех человек, заболел куриной слепотой. Поэтому старались постелиться засветло. Приближение сумерек вселяло в душу безотчетный страх. Двое или трое зрячих водили целые вереницы слепых, как только наступали сумерки. Наши врачи, их было человек десять, пошли к лагерному начальству, и из лагерной больницы выдали бутыль рыбьего жира. После двух-трех ложек слепота прошла. Питание было: ржаные галушки с селедкой. Очень много селедки иваси, на которую мы с жадностью набросились, так как не видели ее три года. Вскоре выявились заболевания пеллагрой, самых тяжелых больных взяли в больницу, а для остальных выделили барак, ухаживали свои врачи и сестры. Наша зона была огорожена забором. Вокруг были мужчины, и многие нашли своих знакомых и даже мужей. Наш вид, истощенный и бледный, и отсутствие у нас вещей поразили даже уголовников, и когда мы появились в лагере, то многие плакали, а мужчины бросали нам через зону майки и трусы, и кое-кто из женщин переоделись. Тут впервые я услышала лозунг: «Спасайся, кто как может». Пришли мы все в одинаковой тюремной одежде, с кружкой и полотенцем в руках. Через день-два некоторые переоделись и даже заимели узелок, а из лагеря впоследствии вывезли чемоданы с вещами. Но были и такие, которые проходили до конца срока и вышли из лагеря в казенном.

Кстати, о вещах: многие приехали в тюрьму с набитыми чемоданами. Ведь ехали на десять лет. Никто не знал, в какие условия попадет. Были и обеспеченные люди. Вещи наши начали расхищаться еще в тюрьме и понемногу таяли, прилипая к рукам то одного, то другого конвоя. Кое-кто из нас получил их во Владивостоке, кое-кому их отдали в Магадане. Потом они лежали кучей, покрытые брезентом, прямо на улице, никем не охраняемые, и в конце концов были розданы кому попало, так что случалось опознать свои вещи на других. В продолжение всех десяти лет вопрос «Где наши вещи?» задавался каждому новому лицу, появившемуся в бараке и показавшемуся нам начальством. Сначала нам нагло отвечали: «Зачем вам вещи? Получите после освобождения». В смысле — сначала выживите десять лет. После реабилитации кое-кто из подавших заявления получил деньги за вещи.

Вскоре меня послали на работу в амбулаторию. Лагерное начальство было возмущено тем, что я вышла в тюремном одеянии, и меня загнали в зону, сказав, что я демонстрирую. Я ответила, что у меня нет другого. Они не понимали, — почему у других есть? Но все же через несколько дней послали меня опять…


В амбулатории работал санитаром молодой русский парень, забывший русский язык. Вся его речь состояла из производных от трех существительных, которые пишут на заборе такие, как он, впоследствии я встречала много таких, как он, но этот был мне в диковинку и потому запомнился. И еще, работая в больнице санитаркой, я увидела впервые покойника. Он лежал в коридоре на носилках. Лицо его было закрыто простыней. Он был очень длинный, и ноги его высунулись из-под простыни. Я увидела на щиколотке деревянную бирку с номером и подумала: так же похоронили и мужа. Недели две я там работала, пока не заболела дизентерией.

Уже из Владивостока кое-кого вызвали на переследствие, а кое-кому пришла реабилитация. Так, реабилитировали одну из нашего вагона, секретаря колхозной партячейки Калининской области. Однажды нас послали перетаскивать какие-то бревна. С нами вместе работали несколько мужчин, ехавших с Колымы на материк на пересмотр дел… Мы с жадностью расспрашивали мужчин, как там, на Колыме. Они рассказывали неохотно. Я знала, что работать везде придется, но меня интересовало, дадут ли нам постель. Я устала ежиться под бушлатом и спать не раздеваясь, без подушки: ночи стали уже холодные. Меня успокоили, что дадут. Первый этап собрался, а у меня была температура сорок градусов, и я его не помню. Уехали 70 процентов наших людей. Остались больные и врачи. Стало тихо и уныло. Дней через десять опять стал собираться этап, а у меня опять температура. Тут я не выдержала и стала просить врача, чтобы меня включили в список. Врач неохотно включила, и вот 25 августа после обеда мы отправились. Нас было всего семьдесят человек. Остальные — уголовницы. К вечеру нас посадили на пароход «Джурма». В трюме были трехъярусные сплошные нары. В ту же ночь начала рожать женщина, и мы были разбужены ее криками и стонами. Врач Елена Александровна Костюк вызвала медпомощь, и ее унесли в медпункт. Пароход вез очень много людей и кондитерских изделий: конфет, шоколада, печенья. Уголовники, выпущенные на палубу для обслуги, взломали замок и обокрали один из трюмов. Кто-то им помешал, и они, чтобы скрыть следы, подожгли помещение. Деревянные крашеные перегородки начали гореть. Рядом был мужской трюм. Мужчины, задыхаясь от дыма, полезли из трюма, конвой стал стрелять. В трюм были опущены простые, грубо сколоченные лестницы. Они не выдержали тяжести тел и сломались. Явился капитан, отстранил конвой и велел вытаскивать людей веревкой. В панике многих потоптали. Бросились тушить пожар, заливали водой из брандспойтов, и наконец в трюм, где еще были мужчины, пустили сжатый пар. В это время двое из уголовников прокрались в наш трюм и нашли себе подружек, угостили их шоколадом и получили желаемое. Один из них рассказал своей подружке происшествие. За нашим трюмом установили особое наблюдение, так как под ним были цистерны с бензином. Нас вывели на палубу. Девка одела своего хахаля в платье, а он оставил ей свой пиджак. Тем не менее конвой вывел его из наших рядов. Вернувшись в трюм, она поделилась со своей подружкой тем, что он рассказал ей. Тут поднялся дикий крик и шум. Все кричали, что ее надо убить, потому что она с врагом народа продала нас за шоколад, что она хотела, чтобы нас всех утопили, что она вредительница и, конечно, троцкистка. Это было всего удобнее и привычнее. На нее набросились и чуть не разорвали те же подруги, которые час назад покровительствовали происходившему и ели шоколад. Конвойный опустил в трюм дуло винтовки и сказал, что будет стрелять. Тогда вышла на середину Зинаида Павловна и крикнула конвоиру: «Стреляйте троцкистов!» Наконец конвой забрал бесшабашную любовницу и