Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 40 из 130

увел в изолятор. Там она и доехала. В Магадане ее, преступников и конвой (за нераспорядительность) судили. Она получила второй срок — десять лет — за соучастие.

Должно быть, положение парохода было тяжелое, потому что встретившийся нам пароход «Феликс Дзержинский», шедший во Владивосток, вернулся и конвоировал нас. Нас еще раз выводили на палубу, и мы видели, что вольным раздали пробковые пояса. Нас спасать никто не собирался. Море, к счастью, было спокойно, и тридцатого мы причалили к берегу в бухте Веселая, вблизи Магадана. Конвой сразу же сняли и арестовали, так как капитан отказался подписать акт о том, что они стреляли при попытке к бегству. Говорили, что потоптали в панике и сварили сжатым паром сто двадцать человек. Наших женщин вызвали сшить мешки, в которых их побросали в море.


Вероника ЗнаменскаяДоднесь тяготеет…

Давным-давно, в начале двадцатых годов двадцатого века, девочка Вероника Знаменская жила в Москве в Малом Знаменском переулке и училась в школе, находившейся на Знаменке. Мы с ней были в одном классе. Тогда это называлось не классом, а группой, и все было иначе, чем теперь. Еще был жив Ленин. Школа помещалась в старинном господском доме, наискосок от Народного комиссариата по военным и морским делам (теперь Министерство обороны СССР). Иногда мы видели, как туда приезжал на автомобиле народный комиссар Троцкий. Однажды мальчики на школьном дворе играли в футбол, и мяч, перескочив через забор, попал прямо в открытый автомобиль наркома. Нам сделали внушение играть осторожнее.

Девочке Веронике было тринадцать лет. Нас связывала детская дружба, первая любовь. Я часто провожал ее из школы до большого серого дома в стиле модерн. Потом стал бывать в этом доме. Брата Вероники я знал по школе, он был старше нас. Помню его, высокого, немного заикающегося. Он славился как один из лучших бегунов школы. С остальными членами семьи познакомился, когда приходил в большую, недавно барскую квартиру, которую реквизировали и дали семье Знаменских после того, как ее покинули прежние обитатели.

Родители Вероники показались мне необычными. Константин Знаменский носил длинные волосы, вместо галстука у него был красиво повязанный черный бант; он выглядел художником. А на самом деле был обыкновенным служащим.

Необыкновенной красотой отличалась мать, Эсфирь Григорьевна. Высокая, статная, она мне всегда казалась царственной. Овальное лицо обрамляли черные волосы с двумя кудельками по бокам, как у пушкинской Татьяны, запомнившейся мне по какой-то иллюстрации.

Но еще более романтической выглядела тонкая, хрупкая Дина. В ней чудилась неуловимая прелесть и, как мне казалось, что-то таинственное.

И сама Вероника — высокая, ладная, полная энергии, прошедшая через все бури эпохи с несокрушимой жизненной силой. Надо, чтобы написанная ею книга о своей жизни дошла до читателей. Здесь только отрывки, а она создала непридуманный роман о судьбе женщины от двадцатых до восьмидесятых годов нашего столетия, книгу большой человеческой правды.

Возвращаюсь на Знаменку. Детская любовь проходит быстро. Но осталась дружба, сохранившаяся и после того, как мы закончили семилетку. Жизнь мотала нас обоих, каждого по-своему, но одно было общее, как у многих из нашего поколения. Моего отца расстреляли, мать прошла через семь лагерных лет, я годами носил клеймо сына врагов народа. Оба мы выжили случайно. Теперь мы древние люди железного, кровавого века. Но не о нас речь.

Дойдет ли до следующих поколений боль, страдания, муки тех, чьи жизни были насильственно оборваны? Им не дали осуществить своего человеческого назначения, отняли все — родных, друзей, любовь. Они погибли безвестно, думали, что не останется и следа их существования. Ведь не осталось даже могил, куда кучами сваливали их трупы…

Надо помнить о них. Святой долг живущих — чтить память ушедших, не только славных, но и тех безымянных, кто, как и мы, мог бы чувствовать, думать, страдать, иногда радоваться — словом, жить обыкновенной человеческой жизнью, которой их безвременно лишили.

Александр Аникст


…Мою сестру Дину арестовали в 1936 году. Ордер был подписан нашим дядей Геной[19]. Но арестовали ее не в Москве, а в Сальске, куда она только что уехала вслед за своим мужем Владимиром Георгиевичем Голенко. Он окончил Институт красной профессуры, был генетиком, биологом. В этом качестве его и послали в Сальск — проводить там работы по селекции лошадей.

Перед отъездом, собирая свой чемоданчик, Дина сказала мне:

— У меня такое чувство, что я сюда больше не вернусь.

На перроне она повторила:

— Мама, у меня предчувствие, что мы больше не увидимся.

— Не говори глупости, — резко сказала мама.

Но Дина была права: мы больше не увиделись…

С ордером на ее арест пришли к нам после ее отъезда дня через три. Они провели у нас всю ночь, до шести часов утра, пока из Сальска им не сообщили, что Дина взята.

Их было четверо — трое мужчин и одна женщина. Всю ночь они производили обыск в комнатах Дины и Голенко, в нашей с моим мужем, Владимиром Германовичем Корицким, в столовой и в общей комнате. В столовой искать было нечего, там стояли стол, стулья и пианино. Времени у них было много, а вещей мало: у Голенко с Диной — собрание сочинений Ленина, специальная литература по генетике, старые записи лекций, учебники немецкого языка, который изучала Дина, а у нас с Володей — книги и учебники по физике и геологии, конспекты лекций, в обоих гардеробах — у меня и у Дины — такая скудость, что одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что и здесь искать нечего.

Они перелистывали книги, заглядывали под корешки, читали конспекты и письма.

Владимир Георгиевич вернулся из Сальска через неделю. Еще через неделю пришли конфисковать имущество Дины…

На этот раз их было трое.

Оперативники стояли перед раскрытым гардеробом в злой растерянности. Слева на полках лежали стираные-перестираные простыни, наволочки, вылинявшие мужские трусы и рубашки с потертыми воротничками, кое-какая женская мелочь — начатый флакон духов, нераспечатанная коробочка пудры, несколько носовых платков, пара новых чулок — подарок мамы, несколько штопаных… Справа висели на плечиках шерстяное коричневое платье, халат, сарафанчик, жеребковый жакет, потертый на сгибах и локтях, единственная зимняя вещь Дины, а под ними стояли стоптанные туфли и фетровые боты, давно вышедшие из моды.

— Успели припрятать, — сказал наконец один из оперативников.

— Что? Что вы сказали? Как это «припрятать»? — возмутился Голенко.

Те даже не взглянули в его сторону. Один что-то сказал другому, тот кивнул, сел к столу и приготовился писать протокол конфискации, или как это у них называется.

— Я на вас жаловаться буду, вы не имеете права оскорблять… Я член партии…

Губы у Голенко дрожали, он побледнел. На этот раз все трое обернулись к нему, лица угрожающие, враждебные. Сейчас разразится скандал, может случиться непоправимое… Я взяла его выше локтя. Он вырвался.

— Мы… мы так живем. Мы живем на свою зарплату, нам не на что обогащаться… Да и не ставим себе этой цели…

— Володя, перестань, замолчи. — Я пыталась увести его из комнаты.

Мой муж стоял в дверях и звал его.

— Припрятали! Мы припрятали! — не унимался Голенко. — Да как вы смеете… У нас никогда ничего не было… Да если бы и было, мы бы себе этого не позволили. Вы за это ответите…

Ах, наивный Володя Голенко! Он верил, безоговорочно верил в закон, в справедливость, в печатное слово, особенно если оно, это слово, напечатано в газете, верил, как все, в непогрешимость Сталина, верил, вопреки своей безграничной любви к Дине, даже в справедливость возмездия: ведь Дину арестовали за то, что она в прошлом была женой троцкиста. «Ну что из того, что это было десять лет назад, — рассуждал он, — все равно надо нести ответственность, как бы она ни была тяжела! Значит, так надо, значит, там считают эту меру необходимой…»

Мне удалось оттеснить его в столовую, и я сказала мужу, чтобы он его не выпускал из комнаты.

Между тем оперативники расстелили на полу одну из простыней, разделенную утюгом на квадраты, и в трогательной беззащитности обнаружились аккуратные заплаты, поставленные Диной. И в эту простыню полетели и Динины стоптанные туфли, и ситцевый халатик, и заштопанные чулки. Я как-то ухитрилась стянуть у них из-под носа газовый платочек, красный в горошек, смяла его в комочек и, дрожа всем телом, стиснув зубы, чтобы не стучали, держала его в кулаке, а кулак в кармане. Я так боялась разоблачения! Но мне надо было что-нибудь оставить себе на память о Дине, хоть что-нибудь! Они побросали в кучу этих жалких вещей даже начатый флакон духов, даже коробочку пудры… Я скрыла свое «воровство» и от Голенко, так как, зная его, имела все основания бояться, что он не только осудит меня, но и заставит вернуть им этот платок.

Я храню его, красный в горошек платок Дины…

«Скажи маме и Володе,

— писала мне потом Дина в одном из трех от нее писем, — 
что я могу высоко держать голову и мне не за что просить прощения, мне не в чем раскаиваться, я ни в чем не виновата…»

Это письмо пришло через несколько месяцев, а Володю Голенко арестовали через несколько дней…

— Если увидишь Дину, — сказал мне Володя, когда его уводили, — скажи ей, что я ни в чем не виноват…

Стоит ли говорить, что эти его слова так же не дошли до Дины, как и ее — до него…

Дина умерла в лагере. Дело ее было пересмотрено Военной коллегией Верховного суда СССР 28 января 1958 года.


…Приговор Военной коллегии от 31 мая 1937 года и постановление от 4 января 1938 года в отношении Знаменской Христины Константиновны по вновь открывшимся обстоятельствам отменены, и дело за отсутствием состава преступления прекращено.