Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 49 из 130

Своей героической смертью она хотела реабилитировать имя отца. Но есть для меня непонятное и темное в этой истории. Когда я в пятидесятых годах вернулась в Москву, там никто о подвиге Сони ничего не знал. Жена Евгения Брониславовича, к тому времени вернувшаяся из лагерей, со мной встречи не искала. Меня это очень удивило, так как мое сообщение было ей передано.

Моя жизнь не была легка после возвращения в родной дом. В скитаниях прошло шестнадцать лет… много воды утекло с ними. Прописаться дома помог мне только широко известный в то время фельетон С. Нариньяни «Жесткие сердца» в «Известиях». Дегуманизация людей во времена сталинизма давала плоды.

Во всяком случае, я до сих пор испытываю чувство вины перед памятью отца и дочери, чьи имена, имена героические, сгинули и поглощены навсегда.

Газету со статьей о Сонечке я долго берегла. А потом, видно при отъезде из Казахстана в 1943 году — еще шла война, и отъезд был труден, к тому же у меня уже жили сын и мать, — газета пропала.

Иногда все кажется мне не явью, а сном.


В больничке квалифицированного зэка-доктора я провела в общей сложности недели две. Улучшения в моем состоянии не наступало. Доктор решил отправить меня в больничный городок: к этому времени подобрался «этап» больных.

К вечеру во двор больнички въехал грузовик — его надо было догрузить. Меня кто-то поддержал, и я оказалась в кузове сидящей, опершись спиной о кабину водителя. Из состояния ужасной слабости внезапно меня вывел знакомый голос. Это была Марта, ходившая за мной в поезде. Оказалось, что и она, и другие заключенные все еще пребывали на пересылке в Ташлагпункте. Заболела — что-то с печенью серьезное. Она села рядом. И тут в край борта вцепились крепкие, загорелые до черноты пальцы и над бортом грузовика возникло лицо. Оно было мне знакомо… загорелое, темное, в прорезях узких глаз сверкали белки, угольно-черные зрачки и такие же черные косматые вихры. Одно гибкое движение, и это создание очутилось в грузовике. И я вспомнила: это она мыла меня, находившуюся в полусознании, больную, когда этап прибыл в Ташкент и сразу был отправлен в баню.

Марта уже знала ее, провела с ней две недели в бараке Ташлагпункта на пересылке. Это была всем известная урка Катька, сызмальства мотавшаяся по тюрьмам. Теперь она отбывала срок за вооруженное ограбление и убийство. Неудержимо смелое, страшное в приступах злобы создание.

Во всем сказанном мне пришлось убедиться самой впоследствии, когда мне довелось попасть в барак пересылки. Катька оставалась там — отбывала срок. В пересылке в это время находилась молодая женщина с годовалым ребенком, родившимся у нее в тюрьме. Повода я не помню, но она чем-то вызвала гнев Катьки. На столе стоял чайник с только что принесенным кипятком для чая. Мать с ребенком на руках стояла перед Катькой. Та схватила в порыве бешенства чайник и занесла его над ними, чтобы ошпарить обоих. Находившиеся рядом женщины бросились к ней и сумели помешать ей, сами получив при этом ожоги.

Катька не боялась никого и ничего. Она знала, что все равно приговорена к смерти неизлечимой болезнью — пеллагрой, видом авитаминоза, от которого спасенья нет. На ее темной коже все больше проступали светлые пятна — зловещий знак. Ломбардская проказа — ныне пеллагра.

Посредине кузова на полу лежало несколько мужчин. Все это были узбеки. Почти неподвижные, с полузакрытыми глазами. У двоих только пальцы перебирали обнажившиеся вверху животы. Это агония, подумала я с ужасом — не видела я этого раньше. Измученная, угасающая человеческая плоть.

Наконец грузовик тронулся.

В нескольких километрах от Ташкента когда-то стоял монастырь. Вокруг него остались земли и до сих пор, как в старом парке, росли большие развесистые деревья. Количество заключенных настолько возросло в конце тридцатых годов, что там решили построить больницу для заключенных. Овцы и козлища были здесь перемешаны: попадали сюда из тюрем, из лагерей, из пересылок, и уголовные, и политические зэки. Теперь на месте, где стоял монастырь, белело шесть одноэтажных корпусов и седьмой поменьше — морг.

…Грузовик едет. На выбоинах нас так встряхивает, что я не надеюсь, что выдержу этот путь. Катька политических презирает и, сидя на своем узелке, не глядя на нас с Мартой, поплевывает семечками.

У меня в ногах лежит молодой узбек в задравшейся рубахе и полурасстегнутых брюках. Я не могу оторвать глаз от тонких смуглых пальцев, перебирающих впалый живот… от молодого лица, с легшими на него тенями приближающейся смерти.

В воздухе быстро темнеет. Наконец грузовик останавливается. В сгустившихся сумерках пахнет травой, свежестью, над головой листва деревьев, и я вдруг чувствую острую радость, внезапное исцеление сходит на меня. Я жадно дышу… дышу… дышу.

Стенку грузовика откидывают. Короткая команда: «А ну слазить!» Сначала слезают мужчины, потом мы. Двое узбеков остаются лежать. Пальцы молодого — остановились. Оба недвижимы.

— Эй, вы! Сказано слазить! Оглохли, что ли?

Грубый окрик конвоя не может вернуть к жизни тех двоих. Конвоир разъярен. Он тупо видит одно: неповиновение приказу. Одним прыжком он взлетает на машину и наотмашь бьет сапогом одного из лежащих в бок. Тело остается неподвижным. Грязно ругнувшись сквозь зубы, конвоир подкидывает тело ногой, и оно, перевалившись через край грузовика, с глухим стуком падает на землю. За ним — второе. А мы? Мы, все остальные? Пешки, почему мы бесстыдно молчим?

Что пронеслось над этим простым русским парнем? Что заставило его превратиться в это тупое и свирепое существо, потерявшее уважение даже к таинству смерти? Приходят на ум слова Толстого о том, что достаточно оторвать человека от семьи, надеть на него мундир, дать в руки ружье и ударить в барабан, чтобы пробудить в нем душу зверя…


Нас по темной аллее ведут к белеющему вдали дому. Окна его кажутся ярко освещенными. Внутри в большой комнате душное скопище людей. Сидят на скамьях, лежат на полу. Мельканье. Многоязычный говор. Притуляюсь где-то у стены, впадая в полузабытье.

Под утро, когда уже светает, попадаю в кабинет дежурного врача. Мы одни. За столом молодая светловолосая женщина. Прочитав историю болезни — не знаю, какие сведения обо мне у нее есть еще, — она долго и очень внимательно разглядывает меня.

Обследовав меня, она тихо и быстро спрашивает, остались ли родные в Москве. Да, остались. Она кладет передо мной листок бумаги, конверт.

— Кратко сообщите о себе, где вы и куда на ваше имя послать деньги. Быстро. Дежурство кончается, и я должна взять письмо с собой. Я беру вас в свое отделение и сама буду лечить.

Считаю эту встречу с доктором Валентиной чудом. Считаю, что она спасла мне жизнь. Спасла совершенно бескорыстно. Подвергая себя ужасному риску. Она была вольнонаемной. Могла не только потерять работу, сама могла оказаться за решеткой.

Чудо этого письма непонятно мне и поныне. Муж получил его на следующий день!.. Кто-то улетал на самолете в Москву и захватил его. Все, что я могу предположить. Деньги были тут же переведены телеграфом.

В одной и той же стране, в одну и ту же «эпоху», в одних и тех же обстоятельствах, в одном и том же месте два человека одного поколения, одной национальности, различен только уровень культуры, — я имею в виду конвоира, выбросившего ударом ноги тело умершего заключенного из грузовика, и врача, поставившего под удар собственную судьбу, чтобы спасти жизнь такому же заключенному, — действовали противоположно: зверски и милосердно. Насколько прав был Достоевский, говоря о милосердии. Человек всегда и во всем должен помнить, что он человек. Социологи… психологи будут когда-нибудь делать выводы об эпохе «сталинских вакханалий». Я, как ее современник, только вспоминаю и фиксирую. В этих воспоминаниях — долгий путь, по которому мы были обречены идти около полувека. Это — крупинки истории.

Доктор Валентина давно поняла происходившее вокруг. Ежедневно перед ее глазами волочился этот живой поток измученной человеческой плоти. И, пораженные насмерть, не чувствуя за собой вины и чувствуя одну жестокую обиду, эти полумертвые тени людей не теряли своего человеческого достоинства. Они — бесправны, они — пешки. Но внутренне гордые пешки. Валентина научилась читать в их глазах. Все они верили, невзирая на свою растерзанность, на временность происходящего… надо было только в своем обличье продержаться это время разгула большой неправды, выжить!

Беспрецедентность происходившего, вызывавшего у большинства только страх и ужас, пробудила в Валентине активное желание помочь им. И она помогала.

Доступа к пришедшим на мое имя деньгам я не имела, но могла по доверенности поручить пользоваться ими кому-нибудь из персонала больничного городка. С помощью их доктор Валентина ежедневно и настойчиво выволакивала меня из доходяг. Она покупала мне масло, сахар, белый хлеб, молоко, фрукты и другие питательные продукты. И я стала возвращаться к жизни. Но все это было позднее, а тогда, после первого осмотра и записки-письма домой, доктор Валентина вызвала санитарку и дала ей распоряжение положить меня в свое отделение. Марта попала в другой корпус, урка Катька — тоже.

Смею ли я забыть, с какою легкой легкостью и простотой доктор Валентина вернула мне великое благо: жизнь.


Узкая длинная комната с окном против двери. Три койки. Две из них пусты, на третьей лежу я. Наслаждаюсь покоем, одиночеством, простынями, подушкой с наволочкой, тишиной… не много нужно после долгих месяцев валяния на голом полу под койкой или на грязном тюфяке на койке в лучшем случае.

Окно открыто. Оно выходит в сад, где большие деревья и кое-где даже цветы. Комната полна утренней свежести, ароматами сада, несмотря на то что окно затянуто мелкой металлической сеткой. Ярко-голубое небо. Кусты в саду залиты солнцем. Одолевает блаженная дрема, и я снова засыпаю.

Проходят дни. Я поправляюсь. Уже начало октября, но ташкентское небо безоблачно. Еще тепло. На солнце даже жарко. Отваживаюсь выходить в сад. На скамьях сидят бритоголовые мужчины с