Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 51 из 130

Галине Ивановне «повезло». После десяти лет заключения она не получила второго срока. Однако уезжать с Колымы не захотела сама. Нигде в России ее не ждали.

На Колыме вышла замуж за отбывшего свой срок раскулаченного крестьянина. В 1957 году уехала с ним к его родне в Рубцовск, где помогала мужу воспитывать его племянников.

После смерти Ирины Константиновны и мужа Галина Ивановна стала проводить все летние сезоны у друзей в Москве и в Ленинграде, выезжала со мной в полевые геологические партии, где даже в трудных условиях высокогорья работала поварихой.

В часы отдыха Галина Ивановна читала нам на память стихи Николая Гумилева, Игоря Северянина и других поэтов, которых в 60-е годы мы еще почти не знали.

Она, как и большинство людей близкой ей судьбы, сохраняла остроту критического мышления и умение радоваться любым прогрессивным явлениям социальной жизни.

Наталья Громова

* * *

Трудно мне начать эти воспоминания. Я ясно отдаю себе отчет в том, что у меня нет не только литературного таланта, но даже способности представить людей, имена которых принадлежат если не истории нашей страны, то истории революции. Но сознание того, что я осталась почти одна из тех, кто их знал (кроме Берты Александровны Бабиной[20]), любовь и уважение к ним заставляют меня начать записи.

Начну с моей первой встречи с одним из тех, кто был близок к кругу этих людей.

В июле 1930 года я приехала на работу в город Шадринск Уральской области. До того я жила в Свердловске, была комсомолкой, была замужем. И замужество, и комсомол принимала серьезно, пожалуй, комсомол даже серьезнее, и мне казалось, что я счастлива.

Осенью 1929 года я оказалась на Аромильской суконной фабрике в качестве заведующей школой ликвидации безграмотности (ликбез). В это время уже шла коллективизация, следовательно, и раскулачивание.

Непосредственного отношения к коллективизации я не имела, так как сельсовет и фабрика принадлежали к различным ведомствам, но там я увидела, что такое коллективизация и раскулачивание на самом деле. До этого времени серьезных расхождений с политикой, проводимой нашим правительством, у меня не было, хотя трещины уже были.

Надо сказать, что дискуссии 1927 года не очень глубоко задели меня: в принципиальные споры я пускаться не могла — не была достаточно компетентна в этих вопросах, да и не очень много принципиальных вопросов поднималось у нас, комсомольцев. Дискуссии проходили больше по ячейкам, общего собрания всего коллектива я не помню. Конечно, резолюция всегда была за генеральную линию. Сразу после окончания месячника дискуссии собирались общие собрания ячеек, и всех оппозиционеров исключали из комсомола и из партии. Мне тогда это казалось справедливым, более того, я думала, что быть в организации, программу которой ты не разделяешь, невозможно. Потом их исключили из института. Вот уж с этим я была совсем не согласна. Так появились трещины в моем комсомольском мировоззрении, но все же я была еще далека от трезвого понимания происходящего в стране настолько, что, когда ко мне пришел товарищ, которого я очень уважала, и сказал: «Ты знаешь, где наши ребята, которых исключили из института? Они все в Верхне-Уральском политизоляторе», я ему сердито ответила: «Ты мне таких вещей никогда не говори: я этому все равно не поверю!»

Но раскулачивание и коллективизацию я увидела собственными глазами, и они на меня произвели страшное впечатление, хотя, как я потом узнала, они в Аромильском сельсовете проходили более мягко, чем в других местах. Но эти толпы людей, выгнанных из их домов, дикие вопли женщин, плач детей — все это было так ужасно, что я долго не могла прийти в себя. Я подала заявление о выходе из комсомола. Ни осуждение товарищей, ни сознание того, что я ухожу в пустоту, не изменили моего решения. Меня исключили. После большого любимого коллектива я осталась одна, а тут подошел развод с мужем, который назревал уже некоторое время. Я не могла оставаться в Свердловске и уехала в Шадринск. После шумной комсомольской жизни, после постоянных споров, рассуждений, какая будет жизнь при социализме (мы не сомневались, что она будет хорошая, главное — справедливая), да еще после развода с мужем я чувствовала себя очень одиноко.

Однажды ко мне подошел молодой человек, мы разговорились. Я спросила его:

— Вы член партии?

Он пристально посмотрел на меня и ответил:

— Не коммунистов.

Для меня это был гром среди ясного неба. За все время моего пребывания в комсомоле я ни разу не задумалась о том, куда девались все политические партии, существовавшие до Февральской революции и после Февральской до Октябрьской революции. Услышав такой ответ, я как-то даже растерялась и спросила:

— Как же так?

Он, не скрывая насмешки, посмотрел на меня и сказал:

— Что же вы думаете, что те партии, которые существовали до революции и в период революции, сквозь землю провалились, что ли?

Я не обиделась на насмешку, я ее словно не заметила, меня охватил огромный интерес, я хотела узнать все: кто он, к какой партии принадлежит, как очутился в Шадринске.

Оказалось, он принадлежал к партии социалистов-революционеров (эсеров), организовал студенческий кружок, за что и попал в ссылку, звали его Аркадий Степанович Петров.

Однажды я зашла к нему и застала у него еще двух человек. Один из них, рекомендуясь, сказал:

— Егоров Павел Александрович.

Аркадий добавил:

— Левый эсер.

Я опустилась на стул и сказала:

— Ой, я совсем запуталась, ничего не понимаю. Эсеры, левые эсеры, анархисты, максималисты — голова кругом идет!

— Не беспокойтесь, — сказал Аркадий, — Павел Александрович вам все о себе расскажет.

Потом Павел действительно рассказывал мне о себе. От февральской до Октябрьской революции он жил в Казани, где до этого учился в семинарии, которую окончил без последних двух богословских классов. Поступил в Казанский университет. В партию левых эсеров вступил в 17 лет, в конце 1917 года, и остался ей верен до смерти.

Для меня было большой неожиданностью его объяснение в любви.

— Галина Ивановна, я очень вас люблю и все для вас сделаю, но свое положение ссыльного я сам менять не собираюсь. Я буду ходить по тюрьмам и ссылкам до тех пор, пока наша власть не изменится настолько, чтобы перестать преследовать инакомыслящих. — Помолчав, он добавил: — Жен у нас в тюрьму не сажают, но передачу им носить приходится.

11 января 1931 года мы поженились, а через два-три дня Павлу пришел «минус»[21]

…И Павлу и мне казалось просто немыслимым поехать в город, где нет товарищей, а они были разбросаны главным образом по местам северным, отдаленным, куда ехать, конечно, не хотелось… Написали письмо Н. Железнову, прося совета и какого-нибудь адреса. Николай писал, что он точно не знает, но, кажется, «старики» из Ташкента переведены в Уфу, он советовал поехать к ним. Под «стариками» подразумевались четверо, которых ГПУ не разделяло уже с самаркандской ссылки, переводя из одного города в другой всех вместе. Это были Мария Александровна Спиридонова, Ирина Константиновна Каховская, Александра Адольфовна Измайлович и Илья Андреевич Майоров[22].

У нас совсем не было уверенности в том, что в Уфе мы найдем кого-нибудь из товарищей, но и выбора у нас не было тоже, и мы тронулись в Уфу[23].

В городе мы обратились в адресный стол и узнали адреса Каховской и Спиридоновой.

Время подошло к четырем часам, а рабочий день служащих тогда кончался в три — в половине четвертого часа, и мы двинулись к Марии Александровне.

Мария Александровна и Илья Андреевич жили в большой коммунальной квартире. Мы вошли в длинный коридор и после яркого солнца шли по нему почти ощупью. Но вот приоткрылась одна из дверей, и из нее вышла маленькая хрупкая женщина. Бегло взглянув, Павел сказал:

— Здравствуйте, Александра Адольфовна.

Женщина пристально посмотрела на него и ответила вопросом:

— Вы Паня Егоров? Я вас узнала по фотографии, которую вы нам прислали из Чердыни.

— Нет, — ответил Павел, — мы с вами встречались в Москве.

Разговаривая, мы вошли в комнату. Навстречу нам поднялась женщина невысокого роста, молодая и красивая. Бросался в глаза прекрасный цвет лица с ярким румянцем, большие серые глаза и толстые косы, уложенные на голове короной. Это была Мария Александровна. Я была поражена ее видом: по дороге в Уфу Павел говорил мне, что если «старики» и окажутся в Уфе, мы ходить к ним часто не будем, чтобы их не беспокоить, так как Мария Александровна очень больна: шесть месяцев она была в Ялте, в санатории, куда ее из Ташкента увезли в лежачем состоянии, после того как в заграничных журналах появились статьи, что Спиридонова умирает в Ташкенте от туберкулеза, а ей не разрешают выехать в Крым для лечения. Естественно, что я приготовилась увидеть худую, болезненного вида женщину.

В комнате был Майоров — высокий, широкоплечий мужчина, немного грузноватый, с большой бородой, в которой уже было немного седины, с такими же волосами, подстриженными в кружок. Может быть, борода, может быть, стрижка придавали ему вид крестьянина, чему очень способствовал его окающий говор. У Павла был такой же, и потом я всегда с большим удовольствием слушала, как они втроем — третий был Лева, сын Ильи Андреевича, — оживленно разговаривали, окая.

Потом появилась Ирина Константиновна. Она была высокая, сутуловатая. Выглядела старше своих лет, хотя и была моложе Марии Александровны. Ее необычайно красили мягкая, добрая улыбка и глаза. Встретили нас очень радостно, все говорили, что они в Уфе очень одиноки, что им очень скучно без товарищей.


Ирина Константиновна Каховская родилась в 1888 году, отец ее умер, насколько я помню, когда она была еще совсем маленькой, во всяком случае, я никогда не слышала от нее никаких воспоминаний об отце. Зато о матери (Августе Петровне) Ирина Константиновна говорила много и часто: вся ее жизнь была неразрывно связана с матерью, все у них было вместе, вся революционная деятельность Ирины Константиновны была известна ее матери, и, когда дочь сослали на каторгу, мать поехала следом за ней.