Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 53 из 130

После обеда Ирину Константиновну вызвали из камеры, тот же помощник начальника ждал ее в коридоре, он же и вывел ее из тюрьмы, около которой ее ждали Надя с мужем. Несмотря на настойчивый совет своего освободителя, Ирина Константиновна сходила по адресу, данному ей Галей, где встретила Косиора[28], которого она убеждала любой ценой извлечь Галю из тюрьмы. Косиор ей отвечал, что освобождение Киева — вопрос нескольких дней, максимум недели, тогда все будут свободны. После взятия Киева Ирина Константиновна пошла к тюрьме, но в ней уже никого не было, — отступая, войска Петлюры позаботились об «освобождении» заключенных. Повинуясь тяжелому предчувствию, Каховская пошла в морг и среди массы трупов разыскала Галин. Он был очень изуродован, но узнать Галю было можно, к тому же она была одета в серенькую кофточку Ирины Константиновны.

Я потом спросила у нее: как же устроили ее освобождение? Она ответила, что товарищи достали поддельный ордер, но что помначальника знал об этом и пошел на риск. Многие товарищи в Москве считали, что она погибла, так же думала и ее мать, от нервного потрясения у нее отнялись ноги. И вот, больная, потерявшая дочь, в которой у нее была вся жизнь, она написала в комитет партии левых эсеров, что хочет хоть немного, насколько сможет, быть полезной той партии, в которой состояла ее дочь, и просит комитет дать ей какое-нибудь поручение.

Должна сказать, что Ирина Константиновна написала подробную статью о деле Эйхгорна, и она была издана в Берлине. Ромен Роллан прислал ей письмо, в котором, помимо своего глубокого уважения, выражал удивление и восхищение той объективностью, с которой была написана эта статья. Он писал, что дар такой объективности присущ только русским. Ирина Константиновна очень высоко ставила Ромена Роллана как писателя, однажды в разговоре о нем она сказала: «Ромен Роллан — это французский Толстой». Я тогда не сказала ей, постеснялась, что мне Ромен Роллан ближе, чем Толстой. Это письмо находилось у Ирины Константиновны до ее ареста в 1937 году.

О своей второй поездке на Украину Ирина Константиновна мало рассказывала мне[29], думаю, потому, что поездка не удалась, так как она заразилась сыпным тифом и возвращалась в Москву уже совсем больная, в бредовом состоянии. Помню только несколько эпизодов из ее рассказа. Ей приходилось в силу конспирации выступать в различных ролях. То она была женой белого офицера, то учительницей иностранных языков, то женой ломового извозчика (в этой роли мне очень трудно было представить себе ее, хотя она и говорила, что ни ее наружность, ни ее поведение не вызывали ни у кого не только недоверия, а даже удивленного взгляда).

Когда Ирина Константиновна изображала учительницу иностранных языков, у нее была квартира из двух комнат и кухни. Неизвестно по какой причине, дворничиха этого дома невзлюбила ее и часто шипела ей вслед злые слова, вроде: «Антиллегенты тут всякие… Вот доберутся до вас, будете знать!..»

По городу упорно шли слухи, что намечается еврейский погром, даже называлось число. Естественно, что в квартире Ирины Константиновны, расположенной в фешенебельной части города, спряталось довольно много товарищей. Они затаились во второй комнате, которая должна была считаться ее спальней. Сама Ирина Константиновна расположилась за рабочим столом в первой комнате. На двери в квартиру была прибита медная дощечка с фамилией, именем и указанием профессии.

Часов в 11 звонок в дверь. Ирина Константиновна открывает и видит перед собой группу военных. Один из них на плохом английском языке просит извинения за вторжение и продолжает уже на русском, что он надеется, что в этой квартире «жиды» не спрятаны. Ирина Константиновна приглашает их войти, предлагает чай (на английском языке) и говорит, что она одна. Военные еще раз извиняются и уходят. От сердца отлегло, она идет во вторую комнату и говорит, что, кажется, пронесло. Вдруг опять резкий, настойчивый звонок, и в дверь буквально врывается «злая» дворничиха, бросается на шею Ирине Константиновне и, плача, говорит: «Пронесло!.. А уж я то вся издрожалась, думаю, найдут у вас, всех порубают!»

Второй эпизод: у Ирины Константиновны был паспорт на имя жены белого офицера по фамилии Ценгари, паспорт был не липовый, а настоящий. Собираясь уезжать из города, она стояла в очереди на вокзале за билетом. Очередь была огромная, был составлен список; перед открытием кассы делают перекличку. В ответ на названный номер Каховская называет фамилию, стоящую в паспорте. Вдруг она видит, что к ней, активно расталкивая толпу, направляется офицер. Немного не добравшись до нее, он кричит: «Евгения Константиновна, Евгения Константиновна, а где Владек?» Она, понимая, что скрыться уже невозможно, отвечает: «Я не знаю, я его разыскиваю, вот еду в… думаю, что найду его там». — «Да он здесь, он здесь, я его сейчас разыщу и приведу к вам, он тоже на вокзале!» Тогда Ирина Константиновна просит офицера подержать ее жакет и большой белый платок, говоря, что пойдет и приведет себя хоть немного в порядок, и с маленьким чемоданчиком, который она не выпускала из рук, выходит через туалет из других дверей вокзала.

Я не могу удержаться от вопроса: «Ну как же вы не побледнели?» «Ну не побледнела», — ответила она.

Потом еще Ирина Константиновна рассказывала, как она приехала в какой-то город поздно вечером, думая, что еще успеет дойти в назначенное ей место до патрульного обхода. Но, поняв, что она ошиблась, присела на какое-то крылечко, надеясь, что, если появится патруль, она успеет шмыгнуть в калитку. Вдруг к ней подошла женщина, сильно накрашенная, и спросила, почему она здесь сидит. Она ответила, что только что приехала и что ей негде жить. «А ты пойдем со мной, я тебя проведу, там меня швицар знает и пустит. Ты молодая, понравишься еще, и деньги будут, и закуска всякая!» Ирина Константиновна, не возражая, сказала, что сегодня хорошо бы выспаться, чтобы выглядеть получше, а вот завтра можно пойти. Женщина повела ее к себе (она жила в этом дворе) и уложила спать на полу, а утром Каховская, как бы идя за покупками, ушла из дома.

О детстве своем Ирина Константиновна вспоминала очень тепло, никогда не высказывала сожаления, что воспитывалась в Институте благородных девиц, считала, что образование, полученное ею там, было отнюдь не хуже того, которое она получила бы в любой классической гимназии.

На каторге было, конечно, очень много тяжелого, особенно беспокоилась она о товарищах, ведь с наступлением реакции ужесточился режим каторги и начальство принялось отнимать те немногие свободы, которые были добыты тяжелой борьбой заключенных. Но на каторге все женщины были вместе, и это давало им огромную силу и радость.

Я много читала по истории каторги (журналы «Каторга и ссылка», «Былое», сборник «На женской каторге», в котором есть статья И. К. Каховской, брошюру М. А. Спиридоновой о Егоре Сазонове и его смерти и еще много других книг), но должна сказать, что когда я сравниваю царскую каторгу с «тюрьмой особого назначения», в которой я провела год, и лагерь на Колыме, где я отработала семь с половиной лет (отнюдь не худший в системе ГУЛАГа), то женская каторга мне кажется детской игрушкой в сравнении с тем, что выпало на долю арестанток после 1937 года.

Начнем с тюрьмы. Мы сидели с окнами, задраенными почти до верха щитами, и дневной свет проникал к нам через узкую щель, прогулка длилась пятнадцать минут (должна была длиться тридцать, но с переходами, с ожиданиями в коридорах на долю действительной прогулки не всегда оставалось пятнадцать минут), книги давались в очень ограниченном количестве (камера из трех человек получала три книги на десять дней), общения никакого, и обыски, личные обыски! Такие обыски переживать каждый месяц (иногда чаще) было невыносимо тяжело. Я умела заставить себя не реагировать на волчок, на то, что бумажки для туалета нам выдавали надзиратели-мужчины, строго по одной, на то, что, идя из бани, я должна была поддерживать штаны и юбку рукой, так как личного белья у нас не было, но после обыска я бывала больна несколько дней.

Для иллюстрации расскажу, что моя сокамерница Елена Рубинштейн во время обыска сказала, что у нее менструация. Обыскивающая ничего не сказала, но на другой день Елену увели в карцер, где она пробыла пять суток за отказ от обыска.

До революции на женской каторге каторжанки работали на тяжелой работе (обслуга всей тюрьмы, включая подвозку воды, дров, чистку помойных ям, стирку, топку тюрьмы и бани), но они сами распределяли свою работу: здоровые работали на самой тяжелой работе, женщины среднего здоровья делали более легкую работу, больные не работали совсем. Книг у каторжанок было достаточно для получения самого высокого образования, толстые журналы они получали, правда, с годичным опозданием, посылки могли получать без ограничения. Каждая имела право выписать продукты на 4 руб. 40 коп. в месяц. Эту выписку не всегда удавалось использовать целиком — на всех не хватало денег, но все у них распределялось поровну, а слабые и больные получали особый паек. Кажется, они совсем не получали сахара и мыла, им приходилось выписывать их не только для себя, но и для уголовных каторжанок, так как они не могли не поделиться с ними такими необходимыми вещами. С уголовницами они жили раздельно, но всегда чем могли помогали им. Конечно, у политических каторжанок было сильное недоедание, но хлеб у них оставался всегда (из него делали квас), каши тоже было достаточно, не хватало жиров, сахара, витаминов, но никто у них не доходил до того, чтобы хлеб был пределом мечтаний, как для абсолютного большинства лагерниц Колымских лагерей.

Помню, после начала войны меня и других тюрзачек[30] направили на разные мелкие командировки[31], где мы работали только на лесоповале и кайловке. Паек у 1-й категории был 500 г хлеба и два раза в день щи из черной капусты, в обед каша, на которую по норме полагалось 11 г крупы. Некоторое время я работала, конечно, нормы не выполняла, но по справке врача получала 1-ю категорию (какое-то время по справке врача не выполняющим норму давали 1-ю категорию), но не более чем через месяц я уже работать совсем не могла, только добиралась до леса и там садилась у костра.