Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 54 из 130

К счастью, производственному начальству удалось добиться возвращения тюрзачек в зону главного лагеря. Нас вывели двенадцать человек: восемь с молфермы и четверых с агробазы. Молфермовки еще держались, поскольку им товарищи иногда могли послать овес или что-нибудь из комбикорма, а наши товарищи ничего послать нам не могли, так как сами были голодные. Конвоир, окинув нас критическим взглядом, сразу отделил молфермовок и сказал: «Ну, стройтесь, и пойдем. А вы, — обратился он к нам, — идите как хотите». Вот мы и шли «как хотели», едва передвигая ноги, но не садились, потому что знали, если сядем — не встанем. Все-таки тринадцать километров мы прошли и пришли в зону, хотя значительно позже тех восьми человек, которые шли с конвоиром.

И все-таки женский лагерь был санаторием по сравнению с мужским.

Но вернусь к нашей жизни в Уфе.

К осени 1933 года Ирине Константиновне удалось снять довольно большую квартиру в очень стареньком, ветхом домике, стоящем над спуском к Белой, а мы поселились прямо на берегу реки. Часто, возвращаясь домой с работы, мы проходили мимо их дома и, конечно, не могли удержаться, чтобы не зайти хоть на полчасика.

В квартире этой обосновалась целая коммуна: сама Ирина Константиновна, Александра Адольфовна, Николай Подгорский и семья Новиковых (Елена Моисеевна с сыном Сережей и дочерью Анной), которым она отдала самую большую комнату. У Александры Адольфовны была крохотная, но зато самая теплая комната: в нее выходила большая русская печь. В своей комнате Ирина Константиновна поселила и Леву (Майорова), образование которого она целиком взяла на себя. Пока Новиковы оставались в Уфе, Ирина Константиновна занималась также и с Анной, Мария Александровна и Илья Андреевич остались в прежней комнате, но обедали в коммуне, сразу же после работы шли туда. За обедом собиралось много народу, было шумно, весело, совершенно естественно, что нас тянуло туда. По выходным дням к обеду приходил Борис Белостоцкий, Фишель, кто-нибудь еще забредал. Было так уютно, ласково и дружно, что уходить не хотелось, и обеды, и послеобеденные часы затягивались до глубокого вечера. Думаю, что, несмотря на то что на Ирину Константиновну ложилась большая часть заботы и работы по обслуживанию коммуны и занятиям с детьми, ей тоже было хорошо в этой обстановке. Так прошла зима.

Ирина Константиновна начала работать, считая, что занятий с одним Левой для нее недостаточно. С Левой она занималась до дня ареста. Для своих лет он был образованным и развитым мальчиком, и ни у кого не было сомнения, что вступительный экзамен в любой институт Лева выдержит прекрасно. Но держать экзамен Леве пришлось в застенках НКВД, так как он был арестован вскоре после нашего ареста, не знаю, закончив или не закончив 10-й класс. Экзамен этот он не выдержал; может быть, в период следствия, может быть, в период лагерных мытарств, но он сломался, и когда Ирина Константиновна в 1957 году, разыскав его, отправила ему письмо, ответ его был совершенно несообразный. Она прислала мне его письмо, но адреса не прислала, а мое письмо, запечатанное и отправленное ей для отсылки его Леве, не послала. Это я узнала уже после ее смерти от Машеньки Яковлевой, с которой она жила все годы после лагеря.

Возвращаясь к быту ссылки, хочется сказать, что мы никогда не ощущали острой нехватки в книгах: всегда было что читать, и не просто «чтиво», а всегда что-нибудь интересное.

Мы много гуляли… 1 Мая всегда, по инициативе Ирины Константиновны, мы ходили в лес большой группой, человек по пятнадцать-восемнадцать, тогда нас всегда сопровождали два-три агента.

Из всего сказанного можно сделать вывод, что все были счастливы и довольны жизнью, однако это было далеко не так. У каждого в душе жил червяк большой неудовлетворенности, каждый в душе тосковал о том, чему он отдал свои мысли, свои устремления.

Как-то однажды мы большой группой, вернувшись с фильма «Земля в плену», сидели на террасе у Ирины Константиновны, и Николай Подгорский, глядя вдаль, с тоской проговорил: «Невыносимо думать, что и у нас земля осталась в таком же плену, как была до революции, а может быть, даже большем». В молчании, которое последовало за его словами, была такая напряженность, что не почувствовать ее было нельзя. Помню разговор Павла, Алексея и Бориса Белостоцкого о Кубани, о том, что там целые станицы стоят с заколоченными домами: большая часть населения вывезена в Нарым, на Игарку, в прочие отдаленные места, меньшая — мёрла от голода, кое-кому удалось сбежать в город. Террор принял катастрофические размеры, задавил все и вся. «Не могу понять, как мы еще можем жить, видя и понимая все это, — сказал Борис, но, помолчав некоторое время, добавил: — И все-таки мы очень счастливые люди! Подумайте, много ли сейчас людей у нас в СССР, которые могут собраться, выговориться до дна, не боясь, что завтра же на них будет написан донос в органы!»

Так вот и жила ссылка каждым днем, не надеясь на близкую возможность своего участия в общественной жизни страны и все-таки надеясь на что-то.

Однажды, в начале лета 1934 года, у нас сидело много народа, точно не помню кто, но помню, что были Николай, Леонид Вершинин, Игорь Саблин и еще несколько человек. Вошла Анна Антоновна и, пройдя по комнате, повернулась ко всем и смущенно сказала: «Товарищи, я получила „чистую“!» Все были очень удивлены, до этого никто «чистых» не получал, так и ходил в «минусниках». Павла дома не было, когда он вернулся, я рассказала ему, и он был тоже удивлен, а в следующий приход Анны Антоновны он со смешинкой в глазах сказал: «Анна Антоновна, вам скоро порядочные люди перестанут подавать руку». Надо сказать, что Анна Антоновна и сама чувствовала себя как-то неуютно, пока «чистой» была одна. Но число получивших «чистую» стало увеличиваться.

Вскоре «чистая» стала приходить всем, независимо от партийной принадлежности. Не получили ее из всей ссылки только «старики». Благодаря «чистой» Павлу удалось три раза съездить в отпуск, в первый раз в Москву и в Казань, а два последующих лета, в 1935 и 1936 годах, — на Кавказ.

Летом 1935 года был арестован Вершинин и через два месяца «следствия» отправлен в Минусинск. Так, казалось бы, мирная жизнь, которая должна была последовать за «чистыми», нарушалась время от времени. Надзор то снимался, то опять появлялся, НКВД все время давало чувствовать, что его «недремлющее око» зорко следит за всеми.

Летом 1936 года я ездила в дом отдыха. Вернувшись, застала дома много народа. Почувствовав, что что-то неладно, я спросила: «Почему у вас такие лица?» — «А что, ты ничего не знаешь? — ответила Лида. — Ведь идет процесс». Речь шла о зиновьевском процессе.

Как все отнеслись к этому судилищу? Все были в полной растерянности. Как объяснить поведение обвиняемых? Илья Андреевич сразу сказал, что Гриша Зиновьев никогда не был порядочным человеком и ждать от него чего-нибудь порядочного было нечего.

— Ну Зиновьев, а другие? — возражала Ирина Константиновна. — Все, что ли, оподличались до того, чтобы поливать себя такой грязью? Но может быть, это гипноз?

Кстати говоря, она так до смерти и осталась уверена, что гипноз в застенках НКВД играл большую роль. Правда, при нашей встрече в 1957 году она уже думала, что там было все: и загримированные актеры, и гипноз, и пытки, и моральные и физические. Но в 1936 году все ходили подавленные и старались объяснить себе — чем, какими средствами НКВД сумело довести столько людей до состояния полной утраты человеческого достоинства, заставило забыть, что они члены партии, которой большинство из них отдало всю жизнь и которую они так позорят фактом своего членства в ней.

…7 февраля 1937 года ночью к нам пришли. Произвели тщательный обыск, закончившийся в 10 утра. У нас всегда после обыска был обычай идти к кому-нибудь, чтобы узнать, только ли у нас или же и у других был обыск. Оставшись одна, я сразу пошла к Новиковым, которые жили через несколько домов, и попала у них в засаду. Там было человек восемь «гостей», и оттуда меня уже не отпустили. Съездили к прокурору за ордером на арест и предъявили его мне. Я сказала, что, прежде чем ехать в тюрьму, я должна взять белье для себя и Павла. Меня отвезли домой, я там вымылась, переоделась, приготовила белье для себя и Павла и сказала, что я готова. Меня отвезли в тюрьму.

11 февраля начались допросы. Вызвали меня часов в 7–8, вернулась я в камеру часов в 9 (уже на улице было светло), но этот допрос кончился так быстро потому, что был осведомительный, и под выходной день, с 13 февраля начались настоящие допросы, продолжавшиеся по пять суток, только утром выходного дня я возвращалась в камеру. Надо сказать, что этот выходной был гораздо мучительнее дней допроса, так как надзиратели (их было четверо на восемнадцать камер) то и дело заглядывали в волчок и твердили: «Не спите, не спите», а спать хотелось гораздо больше, чем на допросах, так как там было нервное напряжение, поддерживаемое или самим допросом, или диким ором с матерной руганью, в которой изощрялись следователи, так как им самим хотелось спать и надо было как-то себя взвинтить.

До часу — до двух допрос вел следователь, потом он уходил или в буфет, пить чай с коньяком, или просто домой спать, на его место садился какой-нибудь сержант, который произносил одно только слово: «Не спите». Фамилии своих следователей я не помню, за весь период следствия их было человек пять, кажется, у одного была фамилия Япатов. Конвейер продолжался у меня месяц.

О чем же меня спрашивали на допросах? Спрашивали мало, больше орали, требуя разоружаться, сознаваться во всем, чистосердечно покаяться. Один из разумных вопросов был: какие политические разговоры у нас велись? Сначала я ответила, что они это знают лучше меня из регулярных докладов их агентов, стоящих под нашими окнами, что следователи отрицали, но потом толково объяснили мне, что пользоваться агентурными сведениями они могут только для личной информации, а для суда нужны показания самих участников.

Все требовали от меня признания в том, что я член партии левых эсеров, на что я твердо ответила, что призналась бы в этом сразу, если бы имела на это право, но меня в члены партии никто не принимал, и признаться в этом я не могу.