Неожиданно нас перевели в другой, более изолированный от мужской зоны, барак, уже заселенный ранее. Стало невообразимо тесно. Мы лежали как шпроты, непрерывно ощущая тело соседки. Было жарко и душно. Чадя горела коптилка. Темные косматые силуэты голов. Стоны, вскрикивания, тяжелый храп, дыхание сотен людей и бессонница… Мысли.
Скоро появились вши. До сих пор мы о них только брезгливо слышали. Теперь обовшивели все поголовно. Бани по-прежнему не было.
С этого времени установили полную изоляцию: мы жили на пустыре, на юру, окруженные только колючей проволокой; на углу — вышка с часовым. Еду нам подвозили в бачках к воротам, и обслуга отходила. Наши вносили бачки, раздавали и выносили пустые за зону. То же — с хлебом. Как зачумленным. Распоряжения передавались за проволоку.
Однажды мимо вели мужчин. Бледные, шатающиеся. Кто-то из женщин бросил пайку хлеба. Мужчина поднял. Конвоир тотчас же отнял у него хлеб, отшвырнул его, а мужчине велел стать на колени. Он стоял, наклонив голову, а мы стояли по другую сторону проволоки. Многие плакали.
На дороге, на склоне горы, стали строить какое-то каменное здание. По мокрой, скользкой, расползающейся глине, под осенним дождем, босые, оборванные мужчины, запряженные в телегу, возили под конвоем гранит.
Строили новый большой морг.
В декабре неожиданно появилась какая-то комиссия; а несколько дней спустя предложили тем, кто имел медицинское образование, записаться на работу по обслуживанию больных лагерников в больнице и бараке при ней. О характере эпидемии нам не сказали, но было ясно: в зоне — сыпняк. Записалось двадцать три человека, три врача, фельдшерица и девятнадцать сестер.
Пока оформляли документы, принялись за борьбу со вшивостью. Стали через день гонять в баню: «жарили» в специальной камере белье и одежду, стали давать мыло и много воды. Трижды в день барак должен был раздеваться догола, просматривать белье и одежду и подсчитывать количество жертв. Ежедневно я передавала через проволоку ротному сводку о своей деятельности. И прозвали меня в ту пору «наркомвошь».
Наконец нас вывели за проволоку. Меня, сестру Артемьеву и Марию Николаевну (фамилию забыла) направили в один большой двухэтажный барак. Внизу находились выздоравливающие, вверху — тяжелые, в сущности безнадежные. Туда назначили меня и Артемьеву.
По пути мы проходили мимо палаты цинготников — зрелище страшное. Просто не верится, что люди могли гибнуть от цинги так беспомощно, страшно и в таком количестве. Мне приходилось не раз болеть цингой, но при наличии помощи она проходила быстро и бесследно.
Прежде всего нам выдали обмундирование и накормили. Наш начальник — молодой военврач двадцати девяти лет. «Товарищи!» — обратился он к нам. Такое бесконечно дорогое, забытое слово! Сдавило в горле.
На второй день заболела сыпняком единственная «вольная» сестра, остались только мы — заключенные. Вообще по слухам, которые сюда просачивались гораздо свободнее, чем в нашу зону, во Владивостоке участились случаи сыпняка среди вольнонаемного населения. Была эпидемия и в городской тюрьме. Очевидно, изоляции было мало, нужно было ликвидировать сам очаг заразы, чтобы спасти город. Были брошены огромные средства, даже мы это чувствовали; принимались серьезные меры по расследованию: как же вышло, что болезни дали разрастись до таких грандиозных масштабов?
Главный корпус больницы, сверх тысячи коек, был переполнен: наш барак — четыреста и множество палаток, в каждой не менее ста человек.
Начальник зоны исчез. Очень настойчиво поговаривали, что его судили и расстреляли.
Как же так вышло с сыпняком? А вышло довольно просто: для навигации было всего несколько пароходов: «Джурма», «Дальстрой», «Кулу» и еще два. Ежемесячный оборот был тридцать тысяч. А этапы с Большой земли все шли и шли. По ночам заключенные мужчины выли: «Воды…» Но, кроме выстрела, порой с вышек никаких мер не предпринималось. Люди голодали. Позже, когда эпидемия, еще не признанная, уже была в разгаре, заключенные скрывали смерть соседей по нарам, чтобы возможно дольше пользоваться их хлебным пайком. В июльскую, августовскую пору они терпели рядом с собой разложившийся труп, только бы съесть эти дополнительные граммы.
Наконец кому-нибудь из администрации становилось подозрительным, почему так упорно не встает заключенный, его дергали за ногу, и рука погружалась в мягкую кашу.
Больных не лечили, уносили только в морг. Теперь как-то моментально все преобразилось: любые лекарства, неограниченное количество белья, ванны, прекрасное питание — не было только людей, но это восполнилось нашей добровольной мобилизацией. Однако теперь на борьбу ушло несколько месяцев, а жертв — кто же считал их в ту пору…
Итак, наступила первая ночь моего дежурства. Сразу же с закатом солнца барак погрузился в непроглядную тьму. Малейшие щели в окнах тщательно замазаны, огромное угрюмое помещение освещалось убогой коптилкой; было время хасанских событий. Вторая коптилка горела у меня в дежурке, еще одна — у санитаров за их занавеской.
Широкий проход посреди, и по двое двойных нар по сторонам. На каждой из них человек. Всего их у меня было двести. В немыслимо тяжелом положении.
— Пить! Да, пить! Тут вода была.
Мне нужно было начать поголовный обход с уколами камфары. Я заглянула за занавеску, чтобы вызвать санитарку (их набрали из бытовичек). Но… пришлось немедленно ретироваться. Несколько позже вышла неохотно полураздетая санитарка, ткнула мне баночку с камфарой, шприц, ручную лесенку, фонарь «летучая мышь»:
— Вот!
— А как же у вас стерилизуется шприц?
— Еще что?! — И она снова исчезла, на этот раз окончательно. Это были уголовники — совершенно определенного типа.
Сделав уколы лежавшим внизу, вооружилась лесенкой и полезла вверх. Если люди были в сознании, все еще шло хорошо. Но сколько из них металось, отбивалось, кричало, вырывалось… Балансирую на лесенке с «летучей мышью», банкой, шприцем… Ох и нелегка же была эта ночь!
Под утро санитары вышли, обошли нары и убрали трупы за вторую занавеску в конце барака. В этот раз умерло семнадцать. Тащили их безразлично, интерес вызывали только зубы — нет ли золотых, главной добычи блатняков.
Утром пришел врач. Нижний персонал был немедленно сменен до единого человека. Была налажена стерилизация, появились ампулы, иглы — все как по мановению руки. Были приняты меры в отношении огромного числа нарывов от загрязнения.
Наш врач был, вероятно, очень хорошим человеком. Но он был молод, неопытен и боялся сыпняка. Это мешало ему в работе. Мы же могли быть только исполнителями, а этого было мало.
Через несколько дней наш врач пришел сияющий и сообщил, что сейчас к нам придут три врача из зоны. Это было грандиозно.
Время шло, а врачи не шли. Наш шеф забеспокоился, послал санитара.
Вскоре тот явился с сообщением:
— Врачи есть, из зоны они вышли, путевки в барак получили.
— Так где же они? — нетерпеливо спросил врач.
— Они… они… без штанов сидят, — запинаясь, ответил санитар. И тут же пояснил: — В жарилке сожгли!
Мы хохотали до слез. Немедленно была послана скорая помощь, и три врача, одетые как сиамские близнецы, появились в бараке. Памятуя свое недавнее прошлое, мы прежде всего их накормили.
Началась дружная бешеная работа. Рабочего дня у нас не было. Мы работали до тех пор, пока не начинали засыпать на ходу. Тогда уходили в клуб, сваливались на стоящие на сцене койки.
Санитарки работали нормально — сменами. Третий состав был значительно лучше, и среди них встречались просто героические работницы. Как я уже говорила, у нас были двухэтажные нары. Ну и понятно, никаких суден. Больные, лежавшие наверху без сознания, испражнялись непосредственно на нижний этаж. Нетрудно себе представить, сколько раздражения вызывала работа в таких условиях у низшего персонала, однако встречались бытовички, выполнявшие ее просто самоотверженно.
Несмотря на большую загруженность, я все-таки понемногу знакомилась с составом барака. Я не помню у нас ни одного уголовника — «набор» был политический.
Как-то утром на обходе я обратила внимание на человека на верхней полке с очень интеллигентным лицом. Он был слепым, точнее, он перестал видеть. Как и все, был в тяжелом положении, еще более ухудшавшемся из-за слепоты. Я подошла к нему, взглянула на фамилию — Б. Ясенский. Неужели «Человек меняет кожу»? Я спросила его сразу же, сгоряча: «Вы литератор, товарищ?» «Да, я художник», — ответил он. Меня же сейчас срочно позвали к кому-то, я только сделала ему примочку на глаза и не успела в этот день вернуться к разговору. Он заснул, как мне показалось. Меня сменила сестра Артемьева.
На следующий день с утра у санитаров был какой-то спор.
— Сестра, погляди, мы перепутали бирки. Не помнишь, который Ясенский?
Они проводили меня за перегородку. Да, я помнила вчерашнего собеседника. Был ли он тем Ясенским, я так и не узнала. Теперь я только могла помочь санитарам, прикреплявшим к ногам умерших их паспорта на тот свет — с фамилией, годом рождения и, главное, статьей и пунктом.
Сколько их там, на Страшном суде?
Вообще в бараке было много иностранцев, чехов, болгар, итальянцев. Все они были коммунистами, в основном — политэмигрантами.
Помню, раз меня позвали к умирающему итальянцу. Он понимал, что умирает, не ждал ничего. Никто вокруг не понимал его речи. Он кое-как объяснялся по-французски. И вот держал меня за руку, исхудавший, страшный, но совсем еще молодой, лихорадочно, торопливо подбирая слова, мешая их с итальянскими, он говорил:
— Если когда-нибудь… может быть… скажите товарищам, что все это ложь, я — коммунист, я никогда не был предателем…
Начиналась агония. Держа его руку, я дала ему слово, что передам товарищам. Я не помню ни имени, ни его фамилии, время стерло их из памяти. Но данное слово я исполняю сейчас.
Лежал у нас болгарин, секретарь Димитрова. Были товарищи: венгры, чехи. Кто выжил, кто, — большинство конечно, — умерли.