Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 59 из 130

Но, умирая, они неизменно убеждали меня в своей невиновности, словно с этим им было легче уходить из этого мира.

Какой-то сибирский ответственный работник, заместитель Эйхе, все время бредил и не давал никому сделать себе укол. Я пробовала понять, вслушаться в его бред и с тех пор нашла ключ: ему надо было сказать, что телеграммы о хлебозаготовках уже посланы. Тогда он покорно подставлял руку, принимал лекарство, давал сделать компресс.

Был еще председатель колхоза. Этого преследовала навязчивая идея, что пришли его расстреливать. Он срывался, залезал под нары, и только путем длительных переговоров удавалось выманить его заверениями, что он оправдан судом — невиновен, и уложить его на место до следующего раза. Он выздоровел, председатель. Во время болезни он клялся, что неграмотен, и кричал из-под нар:

— Как же меня расстреливать, когда я неграмотный!

После болезни он оказался весьма грамотным человеком.

Несмотря на питание и лечение, люди продолжали умирать. Вероятно, сказывалось предшествующее истощение.

Умер Вивинский из украинской Академии наук. Умирая, просил передать о его смерти жене — Вере Заневич.

Вымирали долго. Выздоравливающих переводили на первый этаж, новых больше не поступало. Эпидемия заканчивалась.

Мобилизованных сестер вернули в зону и только троих перевели работать в главный больничный корпус. Я была в их числе.

Началась новая полоса жизни, непохожая на предыдущую. Работа ограничивалась суточным дежурством, закончив которое мы возвращались в зону, в палатку, сооруженную за это время на дворе. Было несколько сыро, так как палатка почти наполовину находилась в земле, но мы не придавали этому значения. Питание улучшилось, в рабочее время мы питались в больнице. Снега уже не было, на солнышке было так радостно.

Больничная атмосфера, начиная от входа, швейцара, широкой лестницы до чистых коек, безукоризненной сверкающей белизны халатов, косынок, блестящих полов, больших окон, — все это было так далеко от нас в это время, что казалось, и вообще-то этого нет на свете. А тут оказалось — есть, и вот мы сами бесшумно движемся между кроватями, выполняя свою работу так, как «на воле».

Тяжелобольных было гораздо меньше, большая часть поправлялась, смерти стали реже, зато как же было обидно, если люди, перенесшие уже сыпняк, теперь умирали от дистрофии, голодного поноса, воспаления легких и множества других последствий и осложнений.

В одной из палат этого корпуса лежало несколько человек: профессор Ошман, врач, ректор астраханского не то института, не то университета. В углу — знаменитый летчик, напротив — журналист, в другом углу — художник. Журналисту нужно было делать массаж, и мною руководил профессор, очень деликатно исправляя мои промахи. А летчик разучился ходить, и мы медленно ходили с ним по палате, иначе он падал.

У профессора была жена-музыкантша. Мы жили с ней в одной палатке, и, когда наших вели в баню, я предупреждала профессора, — он подходил к окну и махал рукой старушке, проходившей мимо него в строю. Со второго этажа он не видел слез на ее лице. Эти молчаливые свидания бывали праздниками для них. Все-таки они видели друг друга… Второй профессор — зоолог — лежал в другой палате. Очень слабый, очень немолодой, одержимый одной идеей — проблемой заселения полезными животными огромных просторов сравнительно недавно открытой Колымы. Он много путешествовал по неизведанным районам Советского Союза и вообще земного шара, имел множество трудов по этому вопросу, и с ним был большой исчерпывающий доклад на эту тему. Он продолжал над ним работать, лежа в постели, и наконец закончил и был очень озабочен отсутствием бумаги (доклад был с добрую сотню страниц), а также тем, что сил у него становилось все меньше и меньше, несмотря на усилия врачей. Он волновался: не ел, не спал. Мы решили помочь ему, добыли бумагу, и товарищи в палатке посменно переписывали доклад.

Наконец профессор передал его для направления правительству в Москву, и как-то просветленно стал ждать. Он слабел с каждым днем, угасал на глазах.

Была еще нелепая трагическая смерть. Лежал какой-то «хозяйственник». Сыпняк он перенес, но решил, что жить ему незачем — срок был все двадцать пять. Он сознательно пошел на гибель и довел себя до дистрофии и голодного поноса. Он слабел с каждым днем. Когда пришла телеграмма от жены о пересмотре дела и отмене приговора, ему безумно хотелось жить! Но было поздно! Когда пришли по телеграфу деньги на сопровождающую сестру — он был уже в морге.

А все-таки многие выздоравливали. Работа в корпусе все больше входила в норму и становилась похожею на обычную больничную жизнь, с той разницей, что перспективы у выздоравливающих были не слишком соблазнительными. Трудно было даже представить, как же эти люди, точнее, тени людей, выдержат трудности самого опасного отрезка пути — через море и сухопутный этап, мы не знали, на машинах ли, пешком ли — по неведомой колымской страшной земле.

Стали появляться слухи, что самых слабых вернут в Сибирь, в Мариинский лагерь, представлявшийся нам каким-то раем, чем-то средним между курортом и домом отдыха. Никто из нас не имел понятия ни о Мариинске, ни о его лагерях, но все-таки это был путь «назад», хотелось верить в это Эльдорадо, и мы верили. Так страстно хотелось, чтобы эти люди, как-никак возвращенные к жизни, не погибли сразу же в корабельных трюмах на пути во Владивосток, пролив Лаперуза, Сахалин, Охотское море, Магадан.

Врачи и администрация стали составлять списки для Мариинского этапа. Туда набрали целый поезд слабосильных. В списки отправляемых вошли еле живые дистрофики из Азии, почти вся бывшая в корпусе интеллигенция, дохленькая, слабенькая, но восторженно верующая в свое воскресение в Мариинске: все эти профессора, журналисты, летчики и прочие.

Наступила уже настоящая весна: солнце светило ослепительно ярко, дни становились длинными, светлыми и — радостными.

Больных уже вызвали, и они расположились в ожидании на широкой внутренней лестнице корпуса, усевшись на ступеньках, площадках — сверху до самого низа. Через окно падали солнечные лучи, зайчики прыгали по бледным, изможденным, взволнованным лицам.

Самое страшное в их жизни было позади: и душные ночи в зоне, когда они, сгрудившись, стояли в толпе, воющей: «Воды…» — и выстрелы с вышки, и разложившиеся трупы рядом на нарах, и сотни вшей, шевелящихся на теле и не дающих ни минуты покоя, и бредовые кошмары сыпняка, и безжалостные мысли; трупы товарищей за простыней в углу, споры санитаров, вырывающих у мертвецов золотые зубы, трагические смерти среди смрада испражнений и многое другое, о чем не сказать, — все это было уже, казалось, так далеко позади.

А впереди — весенние разбухающие почки на деревьях, теплые солнечные лучи, безумная жажда жизни — невыразимое счастье, что это их — именно их, уцелевших, — ждет этот поезд на запад, туда, где все самое дорогое. Слабые, счастливые, ждали они последние минуты в больнице. Во дворе к ним присоединился этап женщин, самых слабых, больных, старых. Среди них была и жена профессора Ошмана.

Больница опустела. Я дежурила последнюю ночь. Меня тоже ждал этап на восток, Колыму.

Я бродила по коридорам, заглядывала в палаты. Всюду царили тишина и покой. Тяжелобольных не было, люди спали. Пустовали койки ушедших на этап. О них вспоминалось с облегчением: хоть эти вырвались!

Приближался рассвет. Где-то за сопкой подымалось солнце, уже зеленели контуры гор. А в распадке, где стоял корпус, было еще темно. Я подошла к окну тыльной стороны корпуса и услышала шум колес. Как всегда в эту пору, приезжали грабарки и вывозили из морга трупы. Сколько раз я, заслышав этот шум, уходила в палаты, не имея силы взглянуть в окно. Сегодня я в последний раз в корпусе. Нет, я должна во что бы то ни стало подойти к окну — я не имею права уйти так, не увидав всего!

И я подошла к окну. В предрассветной мгле у темной открытой двери морга стояли три грабарки: одна, загруженная, уже отъезжала; вторая, с серой лошадкой, стояла, нагруженная с верхом голыми закостеневшими трупами; третью грузили. Выволакивали трупы из морга и бросали в грабарку. С каким-то деревянным звуком мертвецы падали друг на друга. У одного торчавшая рука мешала грузить следующего. Блатной приналег с матерщиной, рука хрустнула и подалась… Грузили дальше. А лошадь тянулась мордой к стоявшей впереди, уже груженной, грабарке и глодала торчащую оттуда ступню. Нет! Ты не уйдешь, ты будешь смотреть до конца!

И я смотрела… Накрыли брезенты, заскрипели колеса, и в утреннем тумане исчезли силуэты лошадей, людей и страшного груза…

А из-за сопки вставало сверкающее золотом радостное, светлое весеннее солнце…

Мариинский этап, по слухам, не дошел. Когда поезд прибыл на место назначения — живых в вагоне уже не было…

Пусть этот слух, если он не соответствует истине, останется на совести донесших его до нас, если же…

Вскоре наша зона собралась в этап, и триста женщин двинулись в далекий путь — за океан.

Колыма, прииск Утиный. 1946 год


Юлия СоколоваИз дневника. 1937–1938 годы

С комментариями Игоря Пятницкого[38].

Юлия Соколова-Пятницкая родилась в 1898 году в Курске в семье православного священника. Как и многие русские девушки из интеллигентной среды, Юля рано увлеклась идеями социальной справедливости, равенства, свободы. Во время Первой мировой войны она стала сестрой милосердия. Февральская революция застала ее на фронте. В Гражданскую войну она вместе со своим мужем Борисовым, в прошлом генералом русской армии, была в рядах Красной Армии. Обстоятельства гибели ее первого мужа неизвестны. А Юля Соколова под именем княгини Юлии Урусовой, близкой своей подруги, умершей от сыпного тифа, работает… в колчаковской контрразведке по заданию разведотдела 5-й армии. Ее информация была чрезвычайно важной для Тухачевского, который в то время командовал этой армией. Юля была знакома с ним еще до революции. Связной был схвачен, Юлия Соколова чудом избежала смерти. Ей удалось спрятаться в доме купца Кривошеева. Когда части Красной Армии ворвались в Челябинск, полумертвую Юлю нашли там в погребе на ледяном полу. Много дней прошло, пока она стала видеть и слышать, пока появилась возможность перевезти ее в Москву и положить в больницу. Здесь и произошла ее встреча со старым большевиком Иосифом Ароновичем Пятницким, который приходил навещать лежавшую в одной палате с Юлей свою знакомую. Вскоре Юля стала его женой. Она закончила институт и работала инженером.