Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 66 из 130

После этого поднялся Ч. И. Врублевский, первый секретарь обкома. Если у нас есть хоть малейшая возможность оставить Сидоркину в партии, говорил он, то надо это сделать. Она родилась здесь, выросла, ее воспитала партия, и мы все знаем ее как активного работника. Из девяти членов бюро восемь голосовали за его предложение. Партбилет мне сохранили. Но обвинения полностью не сняли и в постановлении записали: «Тов. Сидоркину Е. Е. за то, что она в своей работе не заняла четкой линии в борьбе с буржуазно-националистическими элементами, с работы редактора республиканской газеты „Марий коммуна“ снять, вывести из состава членов бюро и пленума обкома ВКП(б)».

Заседание бюро закончилось поздно ночью. Я брела по темной улице, не выбирая дороги. Зашла в типографию, сказала метранпажу и дежурному редактору, чтобы сняли мою подпись из газеты, а взамен поставили подпись вновь назначенного редактора — Искакова (который, кстати, впоследствии тоже был посажен; не пощадили даже его беременную жену — с ней мы встретились в тюрьме).

В один день со мной на бюро обсуждали «дело» руководителей «Заготзерно» Захарова и Крылова. Их исключили из партии, а при выходе из обкома посадили в «черный ворон» и увезли в тюрьму.

У меня это было еще впереди. А пока я шла домой, и мысли, одна горше другой, теснились в голове.

Огни в городе были погашены. Муж сидел со свечкой в спальне, ждал меня. Не нужно говорить, наверное, о том, что он пережил за то время, что меня не было. Не спала и наша домработница Маруся. Они прислушивались к каждому звуку и стуку в ворота и в двери. Слышали, как вернулись с заседания бюро Иван Степанович Фокин, зав. сельхозотделом обкома, И. Е. Павлов, зав. общим отделом, — жили мы с ними в одном четырехквартирном доме. А я задержалась, зайдя в типографию.

Когда постучала в дверь, Маруся тут же открыла мне. Я прошла в спальню, ничего не сказав мужу, только достала из кармана партбилет и показала ему. Он понял, что в партии меня оставили, и значит, все в порядке.

После всех треволнений было уже не до сна, и утром поднялась с постели опустошенной. Не знала, что меня ждет впереди. Куда пойти? Кому сказать? С кем поделиться?

Пошла в редакцию, сдала дела новому редактору, ознакомила его с работой и попрощалась. Я и потом иногда заходила сюда, но многие сторонились меня, боялись даже разговаривать, и чувствовала я себя тут чужой.

Оформили мне месячный отпуск, выдали отпускные. Сидела дома, никуда не выходя. Побывала, правда, на пленумах обкома и горкома и сессии горсовета, где меня по очереди выводили из их составов. Точно не помню сейчас формулировку, а суть одна: за связь с буржуазными националистами или за сочувственное отношение к ним — что-то вроде этого.

Сняли с работы и исключили из партии моего мужа, Дмитрия Петровича Васильева. Он был заместителем управляющего Госбанком, членом ВКП(б) с 1926 года. Теперь мы оба оказались не у дел. Никто нас никуда не вызывал, никакой работы не предлагал, никому мы были не нужны.

Невмоготу было без дела в то время, когда не хватало кадров, везде требовались рабочие руки.

26 ноября я решила пойти к новому секретарю обкома партии Жданову (прежний — Врублевский — в то время был уже отозван в ЦК ВКП(б). Говорили потом, что направили его директором какого-то завода, а после тоже арестовали), попросила послать простой работницей на какое-либо предприятие. Жданов выслушал меня и обещал помочь.

Домой я пришла успокоенная, в надежде, что все в конце концов уладится. Пошлют меня куда-нибудь на работу, не буду больше болтаться без дела и на кусок хлеба для семьи заработаю.

На следующий день утром дочь ушла в школу, и мы с мужем снова остались одни. Сходила в магазин, купила, помню, пеклеванного хлеба, маринованных белых грибов и стала готовить обед на плите. Около часу дня в дверь постучали. То был следователь НКВД Ухов. Он сказал, что меня просит зайти нарком Карачаров.

Попросила его немного обождать, пока оденусь, прошла в зал и сказала мужу, что за мной пришли из НКВД. Он стоял у стола, собирал какие-то бумаги. Они выпали у него из рук и веером рассыпались на полу. Я постаралась успокоить его, сказала, что раз я не виновна, то должны во всем разобраться, ничего страшного в этом вызове нет. Он мне в ответ: «Лена, счастье мы делили и горе разделим поровну. Будем надеяться, что это — недоразумение».

Потом я прошла в спальню. Взяла в руки револьвер (оружие мне выдали после того, как однажды вечером напал на меня с угрозами человек, которого мы покритиковали в газете. А стрелять я умела, этому нас обучали еще в ЧОНе). Теперь я держала револьвер в руках и думала: пустить пулю в лоб — и конец моим переживаниям… Но я же ни в чем не виновата, не совершила ничего противозаконного. Удержала от этого рокового шага и мысль о муже, о единственной дочке: зачем им-то причинять лишнее горе? К тому же к ним могут придраться: мол, раз она застрелилась, значит, чувствовала за собой вину. Я положила револьвер на место, а патроны спрятала подальше, чтобы муж их не нашел. Надела пальто, взяла партбилет, паспорт, немного денег и вышла к ожидавшему меня Ухову. Дочку я так и не увидела — она не пришла еще из школы. Марусе сказала: «Скоро приду…» С этим и ушла из дома, ушла на долгих восемнадцать лет. С мужем мы так больше никогда и не встретились.

С того дня, 27 ноября 1937 года, и начались мои мытарства.

«Вы арестованы…»

Я вышла из дома, не уронив ни слезинки. Теплилась в душе надежда: поговорит со мной нарком и отпустит. Ведь знает же он меня по работе. Мы оба были членами бюро обкома… Шли с Уховым по улице Советской, мирно разговаривая о дочке, о муже (он расспрашивал о них). Он ввел меня в здание НКВД, усадил в комнату Гилева — заведующего одним из отделов, и ушел. Никто меня не допрашивал, никто со мной не разговаривал. На вопросы, где же нарком и почему он не вызывает меня, если просил к нему зайти, Гилев отвечал успокаивающе: нарком вот-вот подойдет и вызовет.

Через полтора или два часа меня пригласил к себе следователь Крылов. Вежливо усадил на стул против себя, развернул лежавший перед ним лист бумаги и так же вежливо проговорил: «Хочу сообщить, что вы, Елена Емельяновна, арестованы…»

От этих слов мне стало не по себе. Из глаз невольно брызнули слезы. Я только и спросила: «За что?» И услышала в ответ: «За принадлежность к контрреволюционной буржуазно-националистической организации». Собравшись с мыслями, решила: надо бороться. Иначе такое напридумывают… Тут же заявила, что не признаю себя виновной. А следователь, словно не слыша, сказал: «Выкладывайте партбилет и паспорт». Я ему в ответ: «Не НКВД принимал меня в партию, и не НКВД меня исключать».

Крылов позвонил кому-то. Часа через полтора явился Гилев (он был членом горкома) с постановлением об исключении меня из партии. Пришлось подчиниться и отдать ему партийный билет.


А потом начались допросы. Они продолжались трое суток, беспрерывно днем и ночью. Вставать и ходить не разрешалось, спать — тем более. Следователи менялись через каждые пять-шесть часов. И каждый требовал признания в контрреволюционной деятельности. Я все отрицала, говорила, что никакую контрреволюционную деятельность нигде и никогда не вела, даже в уме такое не держала. А они твердили свое: «Все враги народа так говорят». Приводили какие-то ошеломляющие факты. Будто, работая в обкоме, я расставляла буржуазных националистов на разные участки работы. В МГПИ — А. Э. Эльчибаева, Д. Н. Китаева; в Наркомпрос — И. Н. Суворова; Голубцова и Кузнецова — в издательство и т. д. Обвинили в том, что я собирала бурнацев (буржуазных националистов) на 1-ю языковую конференцию со всех областей Советского Союза, что, будучи редактором «Марий коммуны», пригрела там всех писателей и литераторов-националистов. Утверждали, что арестованные В. А. Мухин, Н. Н. Сапаев, И. П. Петров, А. Ф. Эшкинин, А. К. Эшкинин и другие буржуазные националисты, с которыми вместе работала, показывают, что и я состояла в организации бурнацев.

Дали мне очную ставку с бывшим инструктором культпропотдела обкома М. К. Ивановой. Мы вместе с ней работали когда-то. Что она могла сказать против меня? Сказала, что, будучи завкультпропом, я расставляла национальные кадры на разных участках, что все это протаскивала через бюро обкома совместно с Врублевским. Оно, в общем-то, так и было, если не обращать внимания на слово «протаскивала». Мы действительно выдвигали на руководящие должности многих опытных партийцев, выполняя установку партии о том, что в национальных районах надо опираться на национальные кадры, хорошо знающие местные условия работы. Это я и сказала на очной ставке. Следователь вмиг сориентировался: «Вот видите, вы расставляли на культурном фронте республики националистические кадры».

Отрицая все эти небылицы, я доказывала, что всюду, где бы ни работала — в обкоме, в редакции, в других местах, — всегда проводила ленинскую национальную политику. И без согласования с обкомом, без его решений никто из марийцев и русских никуда не назначался и не посылался. Работники, приезжавшие из других областей, имели путевки ЦК партии, а в пределах республики — путевки обкома. А в ответ слышала: «И в ЦК партии сидели враги народа, и в обкоме».

Казалось, всему этому не будет конца. Я была измотана до предела. Хотелось спать. Глаза закрывались сами собой. Но тут же следовала команда: «Встать, сесть, встать, сесть!» И опять — одно и то же. Все следователи уже казались на одно лицо, ни имен, ни фамилий их я не помню, кроме Крылова и Метрехина — эти основные как будто были.

Иногда предлагали поесть — приносили хлеб, баланду и чай. Но я ничего в рот не брала: не могла есть. Да и очень уж издевательски угощали они меня баландой, а сами в это время распивали чай с лимоном, какао с белым хлебом. Демонстративно поковыряются в своей тарелке и отставляют ее в сторону, а меня с эдакой ухмылкой вопрошают: «Что же это вы, Елена Емельяновна, ничего не кушаете?»