Повели нас пешком по тайге, для котомок наших дали одну подводу, а в сопровождение — трех стрелков. Они шли сзади, мы — впереди, протаптывали снежную целину. По пояс мокрыми приходили вечером к назначенной остановке — ночлежке где-нибудь в холодной заброшенной церкви, лесной караулке. Считали, что счастье нам улыбнулось, если останавливались на ночлег в таежной деревне. Но это было редко, за весь 150-километровый путь два раза только ночевали в деревне, смогли обсушиться. И хоть спали на голом полу, все-таки в тепле передохнули. А в одной колхозной деревне для нас даже заказали горячие постные щи и как людей посадили за стол, дали миски и алюминиевые ложки.
Мне запомнилась одна кошмарная ночевка. Остановились в заброшенной церкви. Кругом лес, ни деревни, ни села поблизости. Пришли мы туда ночью, дров нет, топоров — тоже. В лесу снегу полно. Наломали сырых сучьев, с горем пополам разожгли их. Но печка вся в щелях, труба выломана, и дым повалил в помещение. Кое-как скоротали ночь, прижавшись друг к другу. А утром, пожевав мерзлого хлеба, согретого за пазухой, снова тронулись в путь — надо было одолеть положенные тридцать километров.
В последней деревне мы оказались аккурат в последний день масленицы. Тут, наверно, не видели до тех пор такого зрелища, чтобы одних «баб» погнали этапом в лагеря. Повыскакивали из домов женщины, и каждая старается нам подать что-нибудь съестное — блины, шанежки с картошкой, а кто яиц вареных, кусок мяса, хлеба, сахару. На окрики конвоя не обращали внимания, лишь отмахивались: «Не застрелите. А может быть, и мой где-нибудь вот так же идет».
Так мы шли до Бондюга — центра Усольских лагерей. Кое-кого оставили при управлении — машинистку, нескольких бухгалтеров. А нас отправили в лагпункт Синяег, за семь километров от Бондюга.
Пришли мы туда днем. В старых деревянных бараках бывшего лесоучастка было холодно, темно и сыро, но хоть прикрыто наше новое жилище от ветра. Мы и этому были рады.
К моему счастью, встретила я там фельдшера-акушера из Донбасса Анну Николаевну Яковлеву, с которой сидели вместе в Котласской пересылке. Она знала, что я когда-то училась на медсестру по программе РОКК (Российского общества Красного Креста), и решила поговорить с врачом, чтобы взял меня в санчасть при организуемом стационаре для больных заключенных. Не имея практики, я поначалу даже побоялась идти на эту работу, но Анна Николаевна обещала помочь на первых порах, и я согласилась.
Дали мне белый халат, указали место работы в так называемом стационаре. Это была маленькая полуосвещенная комнатка, в которой стояли сдвинутые вместе четыре деревянных топчана с настеленной соломой. На них вповалку лежали заключенные с разными заболеваниями, исхудалые, голодные, еле прикрытые своими бушлатами. Еду приносили из общей кухни: 400 граммов черного хлеба, суп-баланда, чай с кусочком сахара.
Главный врач был человек очень внимательный. Он тоже заключенный, хирург-гинеколог из города Симферополя. Звали его Эмиль Петрович Киблер. Он регулярно осматривал больных и назначал лечение, перевязки и другие процедуры. Я старалась аккуратно выполнять его указания, с больными находилась почти круглые сутки.
Стационар постепенно расширялся, его вывели в отдельный домик из зоны — за вахту. Домик был побеленный, топчанов стало больше, и не вповалку теперь лежали больные, а отдельно. Появились матрацы, простыни, одеяла и соломенные подушки. Даже своей маленькой кухней мы обзавелись. И дежурила теперь я не одна, были и другие медсестры. Стало больше врачей. Хирург Эмиль Петрович Киблер, терапевт Мария Исаевна Ходырева из Серпухова, зубной врач Эмма Борисовна Файнберг из Москвы. Все это мы заимели благодаря организаторским способностям главврача, его настойчивости. Он даже разные операции делал в том деревянном доме. Обходилось все без осложнений. Эмиль Петрович сам этому удивлялся, говорил: если бы на воле предложили сделать в таких условиях операцию, я бы никогда не согласился.
В таких же условиях работала и зубной врач. Один момент запомнился. Как-то Эмма Борисовна начала удалять зуб одному уголовнику. А, надо сказать, урки — народ очень нервный, нетерпеливый. Только наложила она щипцы для удаления зуба, как ее пациент соскочил со стула и со щипцами во рту побежал в зону. Она — за ним. Кое-как догнала его и с помощью заключенных нашла отброшенные в сторону щипцы. Эти щипцы и все другие инструменты Эмма Борисовна получила из Москвы, в лагерях при амбулаториях таких инструментов не было, их не давали.
У Э. Б. Файнберг и других наших врачей лечились и лагерная охрана, их семьи, так как хороших специалистов в таком захолустье не было. Медиков-заключенных не раз вызывали на консилиум в ближайшие больницы.
Впоследствии наша больница расширилась. Под нее отдали целый барак в зоне лагеря. Тут пришлось открыть даже несколько мест для рожениц. Анна Николаевна Яковлева, как я уже говорила, была фельдшер-акушер, и мне вместе с ней приходилось принимать роды. Рожали женщины из числа уголовниц. Для них лагерные порядки не существовали, они почти свободно могли встречаться со своими приятелями, такими же ворами и жуликами.
Уголовники главенствовали в лагерях, и охрана поощряла их, относилась к ним лучше, чем к политическим. Нас посылали на самые тяжелые работы, а кормили нередко тем, что осталось от жуликов и воров, которые «снимали сливки» в общей кухне. Ведь в пищеблоках и по снабжению работали главным образом рецидивисты. На общие работы, особенно в зимнюю пору, они не выходили, а околачивались всегда в зоне. Они отнимали у других заключенных пайки, получаемые ими посылки. Тех, кто не хотел отдавать, жестоко избивали. Политические и многие заключенные по общим статьям из-за этого голодали, теряли последние силы, ходили по помойкам, подбирали отходы. Голод превращал их в «доходяг». Нам, больничным работникам, приходилось самых немощных подбирать и помещать в стационар, чтобы немного поддержать и подлечить.
В этом отношении нужно особо подчеркнуть роль врача-терапевта Марии Исаевны Ходыревой. Она была человеком отзывчивым, жалостливым. Мне с ней приходилось работать на приеме в амбулатории. Если кто-нибудь из приходивших на прием жаловался на усталость, она всегда шла на то, чтобы дать человеку возможность несколько дней отдохнуть. Заключенные относились к ней как к родной матери. А вот лентяев и филонов из числа рецидивистов Мария Исаевна терпеть не могла. Те, как правило, приходили с искусственно набитой температурой, с какими-нибудь надуманными болезнями, лишь бы не идти на лесоповал. Они сжигали в «буржуйках» полученное обмундирование, а потом жаловались на отсутствие одежды для выхода на работу. В таких случаях администрация лагеря выдавала им новую одежду первого срока.
На работе от них толку мало было. Посидят в лесу у костра, а бригадир им запишет какую-нибудь «туфту» о якобы выполненных нормах, опять же за счет политических. В результате урки получают полные пайки хлеба и хорошие обеды, а политические — урезанные…
Это было самое тяжелое испытание — изо дня в день находиться вместе с ворами и жуликами. Сколько унижений от них пришлось вынести! Прикладывало к этому руку и лагерное начальство.
С оказией я послала заявление на имя Сталина. В марте 1941 года меня вызвали обратно в Йошкар-Олу на переследствие. Не знала я, чем оно закончится, но очень радовалась, что еду в родные края.
В Йошкар-Олу попала только через месяц. Мое дело вел следователь Чижов. Был он из вновь прибывших, очень вежливый, внимательный, говорил, что в 1937 году очень много погубили партийных кадров, теперь, мол, мы стараемся разобраться по справедливости. «Вашего брата Алексея Емельяновича Сидоркина освободили, и вы тоже скоро будете на свободе», — обещал он.
О моем приезде в Йошкар-Олу узнали многие знакомые. Кое-кто видел меня на улице, когда под конвоем шла я по Коммунистической к следователю. Некоторые вытирали слезы, но окликнуть никто не осмеливался. Однажды у подъезда НКВД увидела брата Алешу. Глазам своим не поверила, растерялась. А поднялась к следователю и расплакалась навзрыд. Узнав, что случилось, Чижов обещал мне устроить свидание с братом. И сдержал слово, разрешив мне свидание с Алексеем и дочкой, приехавшей к тому времени из детдома.
Брат дождался моего возвращения от следователя и пошел рядом, проводил до самой тюрьмы. Мы поговорили с ним немного. Конвоир был человеком добрым, делал вид, что ничего не замечает.
Напрасными оказались надежды. В июне 1941-го началась война, и про меня словно забыли. Лишь в ноябре вызвал какой-то молодой следователь и дал подписать решение Особого Совещания НКВД СССР, по которому выходило, что отбывать срок мне еще придется до ноября 1942 года…
Дней через десять, кажется, вызвали меня в этап. Путь лежал обратно в лагеря, но только не в Усольские, а в Карагандинские. Сама писала заявление начальнику тюрьмы, просила по состоянию здоровья направить в сельскохозяйственные лагеря. Меня, крестьянскую дочь, выросшую в деревне, сельхозработа не утруждала, я к ней с малых лет была привычна, может, это меня и спасло.
Снова вагонзаки, пересыльные тюрьмы Казани, Свердловска, Новосибирска, Караганды. Поездом прибыли в Карабас.
Отсюда, спустя какое-то время, группами нас отправили работать на овцеводческой ферме.
В овцеводстве в Карагандинских лагерях я отработала шесть с половиной лет. Все время считалась ударником труда, и до самого отъезда моя фотография висела на Доске ударников в Ортаусском отделении Карагандинских лагерей.
Работала помощником бригадира на ферме, а потом и бригадиром. Дело это еще ответственнее, так как отвечаешь тут за все поголовье. Как бригадир подчинялась вольному начальнику Ортаусского отделения Беззубу. Бывший раскулаченный, он плохо относился к коммунистам, находившимся в лагерях. «Вы, — говорил он, — в 30-х годах нас раскулачивали, а теперь попали в наши руки». Вставал он поздно, когда вся работа была уже выполнена бригадиром, и как помещик обходил свои владения. Я делала все добросовестно. И не из-за боязни перед этим озлобленным человеком. Хотелось выполнить свой долг гражданина — помочь, насколько это в моих силах, стране победить фашистов. Да и труд меня поддерживал во все сложные периоды моей жизни. Меня с малых лет учила добросовестно трудиться мать, учили этому комсомол и партия.