Кто-то застонал. Очень жалобно. Я вскочила: это Верочка-кореянка. Она вся мокрая, горячая. На худеньком тельце выступают темно-фиолетовые круглые пятна. Она маленькая, ничего сказать не может. А я, я что могу? На счастье, поблизости оказалась ночная медсестра. Она сделала укол, дала капли, обещала вызвать кого-нибудь из врачей.
Верочка уже не смуглая — или это из-за ужасных темных пятен? Но где же врачи? Я открываю окно и кричу вниз:
— Гражданин боец, позовите доктора Митрофанову. Тут у меня девочка очень больна!
— Ну и лечи, коль поставлена, — отвечает он и удаляется, окликнув своих собак.
После нескончаемо тягостных минут пришли… Главврач долго осматривал девочку, затем растерянно сказал:
— Это неизвестная нам странная болезнь. Непонятно. Может, в Китае, Японии, Корее ее знают. Подождем до утра.
— Странно, непонятно! — вторят остальные.
Делают еще раз укол. Запахло камфарой.
Я снова одна с детьми. Ношу Верочку на руках, хожу, хожу… Она как будто уже не такая горячая и смотрит на меня доверчиво своими раскосыми глазенками.
…Когда погасла жизнь в этом маленьком существе — я не заметила. Казалось — спит! Я даже немного обрадовалась. Но вдруг поняла и без дум, без слез завернула девочку в простынку, отодвинула кроватку в угол за ширму и стала ждать прихода утренней смены.
…Вниз по лестнице, по зоне, вверх по лестнице, по коридору, в дверь… В это время никого уже нет. Одна тетя Ириша. Она еще ничего не знает. Но когда я легла, не раздеваясь, почему-то не на свои, а на Татьянины нары, она подала кружку кипятка, присела и тихо сказала:
— Все равно жизнь наша пропащая!
Андреевич не отговаривал, когда я твердо сказала:
— Не пойду больше туда, ни за что.
Но главврач Сангородка обрушился не только на меня, но и на Андреевича:
— Вы в своем уме? Это значит — снова общие работы, в этот треклятый холод… И учтите: кто при санчасти, тот не так легко попадает на этап.
Однако ни его благожелательность, ни моя благодарность не помогли. Утром я вышла на развод. Врач был прав: треклятый холод и треклятые этапы.
Чтобы отправка отмеченных проходила более или менее гладко, их выводили на зону и там уже распределяли. Наглые лучи прожекторов отвели в сторону, в закоченевшую тайгу.
Идет «58-я»… Прощается. «Там тоже свои» — эти три слова — все что мы можем дать товарищам в дорогу.
Идет «всякая» статья. В нарочито громких выкриках: «Прогуляемся, на строечках милашечки нас ждут!» — нет веселья.
А оставшиеся здесь «милашечки» дорвались до ворот и, проклиная все на свете, не отходят, пока тайга не проглотила последних. Комендант победоносно закрывает ворота. Начальник ВОХРа[46] зевает во весь рот.
— Кто забудет, тот сам подлец, — сказал кто-то.
А я спросила Андреевича:
— Неужели нельзя создать лагерникам какое-то подобие оседлой жизни? Чтобы они привыкли к месту, к работе…
— Нет, — ответил друг, — это было бы слишком человечно.
На новой работе мне не везет. Никак не могу ухитриться вязать маты быстро, крепко и аккуратно.
Работать надо стоя. Ноги и руки немеют. Солома ломается. До обеденного перерыва — долго, до вечернего — вечность.
Бригадир на сей раз не убийца, а гулящая. Лицо милое, а сама — грубая, колкая. За брак ругает несусветно. Кого надо и кого не надо. А мне говорит:
— Не гонися, на шо оно тебе…
Будто ни норма, ни качество, ни ругань ко мне не относятся.
Перекур. Все садятся на чурки, прислонившись усталыми спинами к дощатым стенам амбара, и дружно затягиваются махоркой.
— А ведь не просили они начальничка…
— А кто — они?
— Ну, пятьдесят восьмая.
— А чего ж просить-то?
— Так, чтоб в этакий холодище на этап не гнали, да еще не с нашими.
— Не просили, — медленно и удивленно отзываются многие.
Я слышала подобные разговоры и в столовой:
— Не верится, что это уж такие контрики. Зря их гонят к… матери.
— Не просили… — удивляются девки.
— Не просили… — говорят мужчины.
Что-то в этом отношении к нашим было важное, даже закономерное. Я засмеялась.
— Пошла ты на… — загавкала бригадирша.
— Нет, не пойду…
Девки очень развеселились. С тех пор никто, нигде меня никуда не посылал…
На другой день бригадир посоветовала мне:
— Перешла бы ты на другую работенку, где полегче.
— Проситься?
Она посмотрела на меня, потом, не сразу, кивнула. Одобрительно. Почти целый час работала над моей рамой. Затем сказала:
— Да я вовсе не хочу, чтобы ты ушла из бригады. Да уж скоро кончится эта гадость, перейдем на парники или еще куда.
А бригадницы продолжали свой нескончаемый разговор:
— А он мне сказал… а я ему сказала…
По дороге домой я думала: «Почему у них так все перемешано — хорошее и плохое? Почему?» Но тут я увидела на телеграфном проводе воробья. Он висел с распластанными крылышками, головой вниз, прилипший замерзшими лапками к проводу…
Репетиции «Предложения» шли так весело, будто репетиция — самоцель. Декорации делать некому. Зато часть костюмов уже готова. Остальные обещали достать сам начальник и его заместитель. Они были уверены, что у нас «получится» и что этой самодеятельностью можно будет похвастаться там, где она разрешена приказом. В спектакле очень хотел участвовать секретарь санчасти (бывший заместитель наркома) Лидин. Но двигался он по маленькой сцене как медведь и был до того безнадежен, что в скором времени сам отказался от артистической карьеры. На репетиции все же ходил и искренне смеялся, глядя на сцену. Обычно он сидел рядом со мной.
Однажды подсел не он, а молодой, красивый здоровяк. Я знала, что это — завгуж, то есть заведующий транспортом. Он как-то требовательно спросил меня:
— Вы образованная, это правда?
— Ну, как вам сказать… как все наши.
Он нахмурился.
— Но немецкий язык вы ведь знаете, и чешский?
— Да, наверное.
С тех пор он стал задавать мне множество вопросов, и я старалась отвечать ему вразумительно. Был он почти неграмотный, но очень быстро соображал. Кажется, не столько хотелось ему что-нибудь знать, сколько удивляло, что есть на свете так много всяких наук. Но однажды он попал в самую мою слабую точку — спросил что-то по математике или по физике…
— Не знаю, Вася, тут я профан.
— Чего? — спросил он.
— Ну, ничего не смыслю в математике. Никогда она мне не нравилась.
— Еще чего! Раз образованная — должна знать.
Я почувствовала себя очень виноватой и посоветовала ему обратиться с подобными вопросами к Лидину. Тут он окончательно разозлился.
— Черта с два! Не хочу. И вообще нечего тебе с ним дружить! Паршивец он — кругом.
У Васи была девушка. Славная. Работала машинисткой в санчасти. Там ее все уважали. Вася гордился:
— Анюта не какая-то там блатная. Порядочная. За пустячок попалась, случайно.
Было ясно, что он ревнует ее ко всем, особенно к ее начальнику Лидину.
— Обмирает об ней! — восхищенно и немного завистливо говорили девки об отношении Васи к Анюте.
Биография Васи короткая: сел в 16 лет за соучастие в темном деле и сидит уже 16 лет. Сперва «дали» три года. Остальные он заработал в лагерях: за отказы, хулиганство, драки и т. д.
Анюту увезли в центральную лагбольницу. Гнойный аппендицит. Операции она не вынесла. Вася взбунтовался, помчался туда, избил хирурга и всех, кто попался под руку, кричал, угрожал… Получил за это добавочных пять лет, но был оставлен при сельхозе. Даже пропуск «на хождение» у него не отняли.
— Это не баба моя была, я ее любил, — сказал он горько Римме и мне.
Римма его очень жалела. И мне он стал каким-то близким. В нем не было ни фальши, ни подхалимства.
Наша бригада очистила парники от снега, уложила туда, в самый низ, сосновые ветки, затем землю и золу, собранную за зиму Татьянкой. Холод, особенно по утрам, еще нестерпимый, и ветер не прекращается, но это уже не считается зимой.
В конце апреля Зою и меня сделали культработниками, на несколько дней: писать транспаранты, лозунги к 1 Мая. Ну, например: «Честным трудом вернемся досрочно в семью советских народов».
Теперь уже ничего не удивляет. Ни то, что нам, «несоветским», поручают писать лозунги, ни то, что в «досрочно» никто не верит, ни то, что на сей раз праздник будет для всех, невзирая на статьи.
Я, как всегда, обо всем доложила Андреевичу. Он улыбнулся и загадочно бросил:
— Правильно, некоторое совпадение интересов. — И добавил: — Временное.
Уже была кое-как намалевана часть лозунгов, когда в зал, то есть столовую, заявился, слегка прихрамывая, очень худой китаец в изношенной одежде. Рассматривая помещение, он повернулся, и тогда стало видно, что у него довольно сильно искривлена спина.
— Привет, дамы, — сказал он, — меня послали вам на помощь.
— Нашли кого, — фыркнула Зоя на весьма неважном французском.
— Не беспокойтесь, я — художник, — на безукоризненном французском языке ответил незнакомец.
Я была готова провалиться сквозь землю. А Зоя протянула ему руку и великосветским тоном сказала по-русски:
— Очень приятно. Будем знакомы: Зоя Аркадьевна. Я — балерина, хореограф то есть…
— Разрешите приступить к работе, — прервал ее художник резко, но вежливо.
Он взял щит, умело натянул красный ситец и, обращаясь ко мне, сказал:
— Зовите меня Лин[47].
Зоя работала с топографом, далеко за зоной.
— Подальше, чтоб меньше мешала и меньше попадалась мне на глаза, — признался Рыбин Инессе.
В канун праздника обещали подготовить концерт.
— Чтоб публика довольная была, — решила тетя Ириша.
Кто обещал? Кто подготовит? Чего проще: вызывают зэка Фринберга:
— Подобрать программу, подходящую для Великого праздника международного пролетариата!
Собрал. Наскоро. Артист столичного театра вел конферанс и читал торжественные (не очень складные) стихи. Лёля пела. Фельдшер Левка играл на скрипке. Беда была с Зоей. Сначала она не хотела выступать.