Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 87 из 130

— Это — бывший алтарь, — упрямилась она, — не могу я там танцевать!

— А ты о людях думай, как Христос, а не о пустяках, — возражала ей тетя Ириша.

Начальник уговорил «знаменитость».

— Хорошо, балетное танго, — согласилась она наконец. — С Агаповым. Я его научу.

Учить его, собственно, было незачем. Он только и любил, что танцевать. Странный такой парень, учился раньше не то в эстрадном, не то в цирковом училище. Рядом с Зоей он выглядел невысоким и узкоплечим.

Выписали для Зои много марли из фонда санчасти. Я выкрасила ее (не помню как) в черный цвет, потом стала шить. Но Зоя была недовольна, все не то: тут убери… тут немного укороти…

По правде сказать, мне понравилась только Лёля. Пела она увлеченно, будто забыла в тот час, что от нее, заключенной, отказался муж.

Ты смотри никому не рассказывай,

Что люблю, что навеки твоя…

И публика действительно была довольна. Она увидела новое, захватывающее, пошатнувшее авторитет прежних героев рампы, которые никогда не обновляли своих программ. Но и они тут как тут. И жилетка дяди Миши, и непревзойденная Шурка, и кубанка, и баян.

На другой вечер — танцы. Лин изящно танцует. Он прожил шесть лет в Льеже и в Париже.

Начальство «с женой» присутствовало на концерте, в отгороженной клетке — ложе. Слева от сцены.

— При следующем выступлении немного прикройте наготу. Это будет полезно для вашей репутации, — сказал полковник Зое.

Кто-то услышал.

— Еще бы, ведь на алтаре танцует… Немного прикрыться не грех, — острили Андреевич и Мендель.


Наступили белые ночи. В третий раз. Снег внезапно исчез. Грязь непроходимая. Нашу бригаду увеличили, и под внимательным наблюдением Инессы и Татьяны мы вынесли рассаду огурцов, помидоров и капусты из парников. Было время — мы ненавидели вонючие горшки, а теперь, когда из них робко выглядывали первые ростки, мы ими искренне гордились. Какая-то красота, что-то архитектурное было в том, как один к другому, тесно-тесно, мы приставляли граненые горшки. Насколько легче живется, когда работа нравится! Эту истину каждый открывает сам для себя.

Надо было бы это учесть там, «наверху»… Но им-то что за дело…

Часть бригады перебросили на корчевку. Теперь, когда земля «отошла» (хоть и неглубоко), надо выкорчевывать пни, оставшиеся после зимнего лесоповала, чтобы расширить посевную площадь. И так каждый год.

Наконец сыграли «Предложение». Сыграли хорошо.

Многие преступники, особенно рецидивисты, впервые увидели театр. Они приняли все происходящее на сцене «взаправдышно», автор и режиссер для них ровно ничего не значили, зато актеры, действия, диалоги… Доходила даже ирония. Они впервые испытывали воздействие искусства.

О спектакле еще долго говорили. Полковник вынес благодарность. «Свой» театр он поощрял, но хотел единолично властвовать над ним, над его составом. Если помещик времен герценовской «Сороки-воровки» мог продать свою актрису кому захочет, то начальник в любое время мог отправить своих артистов в любое место.

Кстати, Римма однажды попала в список этапников. Из-за сущей ерунды — принесла Инночке в ясли тертую морковку. Морковка, разумеется, была всего лишь предлогом. А причиной — усердие «святой троицы»: детврача, заведующей яслями и Артюхиной. Сварливые склочницы, шантажистки! Бывают же такие, будь они неладны.

Начальник отстоял Римму. А отстоять было куда труднее, чем отправить или уступить «на съедение».

Главврач, неофициально всеми прозванный «Ильюшка», заботился о Лине. Лин был очень слаб и истощен. Главврач установил ему инвалидность — якобы из-за туберкулеза костей, так как искривление позвоночника не могло спасти Лина от тяжелых работ.

Заботились о нем и мы. Я отдавала ему свои талоны, а сама ела с Риммой «мамочный паек». Римма была «богатая», сестрички не переставали помогать ей. Через несколько недель Лин заявил:

— Прошу вас, отдайте талоны кому-нибудь другому. Я уже поправился.

Не очень он поправился, но был гордый. Хорошо, что он никогда не узнал, что эти талоны были «кровные», а не «дополнительные», как мы сумели его убедить.

— Два года в одиночке просидел, — старался Лин объяснить свою внезапную привязанность к нам. Больше всех он уважал Инессу и Татьяну. Он был таким же трудолюбивым.

По профессии Лин — переводчик китайской, французской и русской литературы, а по призванию — я в этом уверена — товарищ. Настоящий.

Художником он был не случайно. Он трогательно любил все красивое, да и работал красиво. Это, может быть, инстинктивная, но мудрая реакция на физический дефект.

Татьяна ежедневно рассказывала, как растет рассада, точно мать о росте своего младенца. Что-то заразительное есть в любви Татьяны и Инессы к садоводству, огородам, полям. Весной они «готовят» осень, осенью — весну.

Работы было много, нередко казалось, что не останется времени для друзей, для себя, для тоски и дум. А иногда наоборот: думалось, что от всех «дел по дружбе», от всех тревог и воспоминаний некогда будет работать.

Уже июнь. Капустные горшки высадили в поле. Предстоит посадка картошки «Имандра». Об одном совещании ВАСХНИЛ, куда съехались представители северных хозяйств, Багров рассказал Инессе: «Почти все, что там было нового, — твое…»

Он протянул ей рукопись.

— Береги, пригодится, если он захочет тебя съесть.

Это был доклад, собственноручно написанный Инессой обо всех ее аграрных делах.

Оказывается, начальник прочитал его на совещании как свой собственный, присвоив все Инессины достижения.

Но самой Инессы там не знали. Нас это возмущало. А Инесса смеялась: «Мелкие вы душонки!» Ей было важно дело, а не слава. Но всякая неправда, всякая несправедливость ложилась тяжким добавочным грузом на нашу главную обиду.

Позже приехал представитель из Москвы, какой-то эксперт по земледелию. Он кое-что «содрал» у Инессы и даже списал ее агрокалендарь. Пришлось «унтеру Пришибееву» несколько изменить свою установку. Вместо «не на университет приехали, а срок отбывать» он теперь говорил: «…а мантулить» (работать). Это — вслух, а «мерзавцы» прибавлял про себя.


— Захватили Голландию, — передает мне Андреевич. — Во что превратилась карта Европы… жизнь людей!

Корчевка кончилась. Идет очистка отвоеванной земли: рубим пни, сжигаем сучки, ветки, мусор.

В бригаде — только мамки и я. Поэтому я остаюсь в поле, когда этих бесконвойных хозяин-бригадир ведет на обед в зону. Вначале было трудно разжечь костер. Все сырое. Спичек нет. Есть фитилек — скрученный кусок серой ваты, вырванной из актированной (списанной) одежды, и кремешок. Но теперь я зажигаю уже по восемнадцать костров! Прямо спорт. За час отсутствия мамок я обязана обойти все костры, не дать им потухнуть. Я так свыклась с этим, что вполне справляюсь и даже успеваю посидеть у огня, рисуя что-нибудь топором по пеплу. В тайгу я не смотрю. Все равно там не погулять…

— Поотдохнем давай, — сказал как-то мне бригадир по возвращении с обеда.

Я удивилась. Этот грубиян никогда ни с кем так не разговаривал. С таким же удивлением я заметила, что вся бригада молчит, никто не принимается за работу. Молчание было зловещим. Страшным. Оно что-то скрывало от меня, означало что-то неслыханное. Но что, что еще могло случиться.

Кто-то сел, кто-то отошел, кто-то застонал.

— Знаешь, ну, как бы тебе сказать… — глядя на свои огромные бутсы, очень неумело начал Быков. — Так вот, понимаешь, в зоне горе стряслось, несчастье…

— В больнице, — добавил один голос.

— У докторши…

От костра шел жар, но я застыла.

— Кажись, лучше тебе сейчас сказать… Так вот, эти психи убили шесть человек — медиков своих.

Топор выпал из моих рук. Быков отшвырнул его далеко.

Я хотела спросить… но спрашивать было уже не о чем. Все непоправимо. Кончено.

Женщины столпились вокруг меня. На корточках. На коленях. Когда наконец я пришла в себя и вскрикнула:

— Скажите, где же дно, скажите, где дно?

Они громко заплакали. Лине Репкиной стало плохо. У нее свое бездонное горе: глухонемая дочурка.

На работу мы всегда ходили медленно, с работы — бегом. На этот раз с работы еле плелись, будто по незнакомой дороге.

За вахтой, внутри зоны, стояли все мои друзья, но мне это было ни к чему. Мне было все равно.

Татьянка, сидя с Риммой на моих нарах, лаская меня своими неласковыми руками, говорила:

— …Ты хорошая…

…Какая там хорошая, если это могло случиться, если я не уберегла его, если его больше нет… Нет его? Но этого быть не может! Это бред, просто бред!

Ильюшка размешал снотворное. Лицо его заострилось и было почти неузнаваемо. Рядом стоял Лин.

Инесса не подошла. Будто так легче. В такой день ни от чего не может быть легче, и, думается, так трудно еще не было никогда в жизни! Да, в нашей жизни много раз — «трудно так еще не было».

Что же дальше.

Дальше было неизбежное. Я все узнала. От доктора Маревской. У нее хватило сил и мужества позвать меня в ту процедурку, где два дня тому назад произошла катастрофа. Крайков, поняв наконец, что его приказы не выполняются, что его приказы, гнусные ордера и прочее только злят людей, что руководит людьми здесь кто-то сильнее его, взбесился. Он сам не убивал. На это он подговорил совсем одурманенного Алима. Бывший сотрудник Лубянки зашел в процедурную с приказом в руке. Положив приказ, он велел пошедшему за ним Алиму «рубить врагов». Алим поднял топор и кинулся к Маревской. Та спокойно заявила:

— Я не согласна. Надо созвать суд, Особое совещание.

— Молчать! — заорал Крайков.

Андреевич закрыл собой докторшу и затряс колокольчиком. Влетели старший фельдшер, младший, санитары. Но было уже поздно. Алим рубил. Ожесточенно. Насмерть.

Ночная смена услышала крик и звон колокольчика, но не могла спуститься: Крайков заранее запер дверь на замок. Кто-то выскочил на крышу и стал звать на помощь. В зону больницы ворвались зэки, несколько человек, среди них Инесса, — кто перескочил через забор, кто как. Схватили Алима, Он недолго сопротивлялся и отдал топор. Он явно ничего не соображал. ВОХР, пожарники, комендант, мечущиеся больные…