Как-то в густые вечерние сумерки Надя вскрикнула, остановила кряксну и пошла, пошатываясь, по направлению к корпусам. На капусте появилась кровь и еще что-то непонятное… подпрыгивающее… Мы кинулись за Надей. Из содранного рукава ее мужского бушлата сочилась кровь. Около больницы Надя упала. В тот же день ей ампутировали правую руку. Почти до плеча. Освобождения Надя больше не ждала. Ждала выздоровления и протеза. Он был доставлен только в конце зимы, но оказался таким длинным и тяжелым, что носить его было невозможно. По настоянию Рыбина полковник оставил Надю в сельхозе. Она стала сушильщицей и даже чинила белье на ручной машинке.
«Тихий героизм», — сказал Мендель Лину. А у Лина все еще болят пятки, сожженные в тюрьме, и не заживает рана в носу — тоже наследие тюремных «ласк».
Семь человек — к чанам. Затрамбовать в эти огромные глубокие деревянные пропасти шинкованную капусту. Для начальства, ну и для детей, мамок, больных. Может быть, кое-что попадет и в наш котел. Чаны находятся довольно далеко от зоны. Спускаясь по лестнице вниз, мы в белых ватных чулках топаем гуськом по кругу. Бригадира для такой маленькой группы не полагается. Боец сверху командует:
— А ну-ка, повеселее, покрепче!
От этого топанья по кругу начинаешь быстро уставать, рябит в глазах. Стоя, съедаем хлеб. Затем одна кричит наверх:
— Гражданин боец, разрешите оправиться…
Боец задумался: отвести одну-двоих к роще — значит, оставить других без стражи. Не годится. Отвести всех — пустым останется рабочее место. Тоже не годится.
— Ничего, до вечера дотерпишь как-нибудь! — мудро решает он.
Но мы не дотерпели. Одна за другой садимся тут же в капусте…
Боец равнодушно смотрит на нас. И мы равнодушны. Пустяки, в самом деле.
Летом Инесса достала себе алюминиевый бидон и носила с собой на работу. При входе в зону вахтеры, как полагается, его обследовали. Каждый раз в нем оказывалась масса ползающих гусениц, червей, жуков или пауков. Вахтерам скоро стало тошно рыться в этой нечисти. Тогда Инесса в том же бидоне стала смело проносить в зону лук, сало, мелко нарезанные овощи для больных или очень ослабевших.
Освободилась одна трехлетка. Среди 58-й таких не было. Она попросила:
— Сделай доброе дело, подари свое пальто. Я в долгу не останусь.
Я отдала, хотя и не очень охотно. Наверное, только потому, что это был первый человек, ушедший при мне домой. Все злились. Особенно Инесса.
— До чего глупо! У нее муж есть, мать, а у тебя кто? Единственное платье, и то давно украли.
Да, давно. Теперь, в общем, воровство у нас прекратилось. Не потому, что нечего воровать, а из-за каких-то особых этических побуждений: не обирать тех, с кем свыклись. По тем же этическим понятиям девки недавно избили шофера Костьку: он загулял в то время, когда его Клавка лежала в больнице.
Снова ноябрь. Иннуське исполнился год. Она уже ходит, довольно смеется пухлыми губками.
«Исполнилось» уже три года со дня моего ареста, исчезновения мужа… может, он работает где-нибудь на стройке и даже по специальности… Нет, надо снова и снова запрещать себе думать о том, чего не разгадаешь: ждать, как умеешь, как все ждут. Ждать, пока не повернется колесо истории.
О моих старых друзьях — Жаннет, Ольге Павловне, профессоре, Ядзе, — здешние друзья говорили как о своих, и я уже многое знала: Римма и австриячка Эмми долго шли вместе этапом, потом Римму отправили на кирпичный завод. Лагерный. Там было жутко. Но там она нашла хорошего друга — Гиту, а затем и своего Леню.
Татьяна, когда она была еще совсем молодая (но уже заведовала крупным подмосковным садовым хозяйством), попала под трамвай. Вот почему зрение ее все ухудшалось. Ей бы ежедневно несколько часов лежать в тихом, темном помещении. Да где там…
Этапов за все лето не отправляли. Зато без конца прибывали больные, ослабевшие, особенно много «актированных». Мы смотрели на них с нескрываемым ужасом, сознавая их обреченность, да и свою тоже.
Пригнали как-то массу блатных. Прямехонько из тюрем или из лагерей — тех, кто нигде не уживался. Этот тип преступников нарушал весь сложившийся у нас уклад на работе и в быту. Они всех терроризировали. Под ударом оказалось, так сказать, равновесие сил — социальная структура сельхоза. Так, видно, было во всех лагерях.
— Подумаешь… карцер, шахты, карьер! — орали главари.
Да, каторжная работа не может быть приемом перевоспитания даже для «легких», а уж для таких «тяжелых» — особенно. Ведь они считают наказанием не срок, а именно — труд.
По просьбе Ильюшки я зашла к одному больному.
— Я вас побеспокоил, — знаете, плохо, когда совсем не понимаешь языка, — обратился ко мне по-немецки худущий, желтолицый человек. Затем пристально посмотрел мне в лицо и крикнул: — О, я вас знаю! Вы выступали в городе Б. в Чехословакии, на митинге Единого антифашистского фронта. И я — от имени немецких эмигрантов. Меня зовут Альберт Штром. Не помните?
— Нет, не помню… Но все и так достаточно ясно.
— У меня почки… Смешно. Ведь я — уролог. А здесь хорошо. Здесь даже вкусный квас дают.
Но это был не квас, а лекарство от цинги. Изобретение одного врача-арестанта, отвар из сосновых игл. Он широко применялся во всех лагерях. Кого-то из вольных премировали за это дешевое лекарство.
— У меня свой метод лечить почечных больных сахаром, — сказал Альберт Ильюшке.
Мы стали ежедневно доставать больному немножко сахару. Он быстро поправился, может быть, в самом деле от этого лекарства, и начал работать вместе с Ильюшкой.
Веселый был дядя. Собрал вокальную группу. Сам отлично пел. Особенно любил немецкие песни. Об угрозе мировой войны мы знали очень мало. Михаил, помощник Маревской, — не Андреевич, он молчалив и всецело поглощен медициной, Недостаточное образование не позволяет ему быть врачом, но это звание следовало бы ему дать. Когда он выходил из процедурки, я долго смотрела ему вслед. Мне показалось, что вот-вот войдет мой друг. Нет, не приходит… Нет его больше… Нет.
Я встаю и беру порошок снотворного. Мне ведь все здесь кажется своим.
Римма выпросила для меня у одной вольной портреты Шуберта и Чаплина, вырезанные из журнала. Лин вставил их в тонкие рамочки. Теперь они висят на стене над моими нарами. Франц и Чарли. Гении разных народов, разных веков. Бессмертные для всех народов, всех веков.
…Где-то в эфире сейчас звучит «Неоконченная», где-то смотрят на экране «Огни большого города». Как это важно, люди, как это важно!..
Инесса собрала своему малышу посылку. С волнением смотрела я на альбом сказок, написанных и иллюстрированных Мариной, на изящную коробку, сплетенную из соломы. Ее сделал больной грузин Саго. Еще были там сладкие желтые лепешки из жженого сахара. А для сестры — кружева, связанные милой монашкой, тетей Ульяной. Было по-грустному хорошо.
У Саго та же болезнь, что и у Николая Островского: отнялись ноги, и происхождение болезни — то же, что у Островского: во время Гражданской войны упал с лошади, повредил позвоночник. Саго всегда занят: мастерит чудесные вещички — трубки, кольца, брошки, мундштуки, коробки из стекляшек, соломы, проволоки, картона, ну просто из ничего. Мы все по очереди навещаем его. После ухода врачей фельдшер Левка в «вестибюле» больницы играет на скрипке. Или в палатах. Саго просит: «Шумана, Рубинштейна».
А болезнь Саго прогрессирует. Постепенно отнимаются кисти рук, пальцы. С грустной улыбкой он смотрит на нас — работоспособных, а обессиленные руки беспомощно лежат на выцветшем одеяле…
И снова Новый год. 1941-й. Он не принесет лагерникам ни освобождения, ни забвения. А дети хором поют: «В тайге родилась елочка…» Они тоже родились в тайге….
Как-то утром моя напарница по лесоповалу мимоходом бросила:
— Здесь близко кладбище наших.
Я вздрогнула, оглянулась. Кругом конвой. Дни по-зимнему темные. Ленивое солнце «сидит» над самым горизонтом. Рассуждать некогда. Я тихо прокралась мимо конвойных, нашла среди деревьев и валежника неогороженные могилы погибших друзей. Снег такой глубокий, что они почти не видны. Засыпаны. Но я все же нашла: здесь, под этим большим холмом, лежат они, медики. Лежит Андреевич. Я наломала веток и прикрыла ими всю могилу. Мне мучительно хотелось вспомнить хоть начало «Реквиема» Моцарта. Но не смогла. Только вспомнила, что сам Моцарт тоже лежит в общей нищенской могиле. Я опустилась на колени и просила: «Скажите Елене, подскажите…» Потом поспешно вернулась к бригаде — ведь по лагерным законам такая отлучка приравнивалась к побегу.
Фринберг совсем расхрабрился. Он поставил «Разлом». Сам играл адмирала, Римма — Ксению, Вера-харбинка — Таню, Зубов — Леопольда, Лин и недавно появившийся у нас кореец Пак — японских шпионов, второй экономист — боцмана. Долго не удавалось «обеспечить главную роль» — Годуна. Наконец на нее кинулся как на подвиг (а это и был подвиг) Вася. Да, Вася. Римма переписывала ему роль и реплики крупными, разборчивыми буквами, объясняла незнакомые слова, шлифовала произношение — дикция у него хорошая. По темпераменту он абсолютно подходил для этой роли и «вжился в образ» с удивительной легкостью. Ну а выглядел в форме «с бойца» просто неотразимым.
Лин и Пак смастерили декорации. Я сшила костюмы. На репетиции никого не пускали, даже начальника со свитой.
Спектакль вызвал небывалый восторг. Всеобщий. Разоблачение врагов, победа народа были приняты уголовниками так, будто они сами были участниками борьбы. Полковник и на сей раз выразил благодарность Фринбергу — чуть ли руку не пожал!
Доходяги, прибывающие с трассы, сообщили: есть приказ — всячески форсировать строительство железной дороги, разработку шахт и нефтепромыслов (открытых «нашим братом», специалистами, осужденными по 58-й). На лагерном жаргоне это означало — «подавай работяг». Снова стали проводиться забытые уже комиссовки. Категорийных оказалось совсем мало. Не год, не два уже прожили зэки в жестокой борьбе с голодом, холодом, фурункулезом, дизентерией и цингой.