Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 9 из 130

Женя читала Ленина и Маркса, Зина занималась векторным анализом, а Лида пыхтела над уроками по математике, русскому и английскому. Женя строго следила, чтобы «Правда», которую мы получали, прочитывалась нами от начала до конца. Она ни за что не спускала мне, когда я просматривала газету, а не читала ее как следует. Час в день мы гуляли в садике, заросшем травой и сиренью. Там, между двух березок, была одна плита, всегда навевавшая на меня грусть и раздумье. Под ней покоился какой-то запорожец имярек (я забыла), родился тогда-то, в возрасте 75 лет за буйство был заточен в монастырь и прожил там до ста трех лет. Потом был освобожден, но, смирившись душой (в сто три года!), пожелал дожить свои дни в тишине и молитвах. Умер ста десяти лет.

Я читала надпись на могиле и думала о том, что я освобожусь в сорок один год, что потом я еще, наверное, буду жить и вспоминать эти восемь лет как эпизод моей долгой жизни… Но я никак не могла этому поверить.

К восьми вечера мы снова раздевались и делали гимнастику при открытых окнах, потом пили чай, и дневная работа была окончена.

Мы никогда не лежали на постелях и не спали днем, чтобы утомиться и спать ночью.

Это был очень хороший режим, и, кажется, только наша камера ввела у себя такой. В остальных камерах много плакали, читали, лежа на кровати, много вспоминали прошлую жизнь. Потом, когда года через полтора нас соединили, мы от них резко отличались.

Монахов частенько к нам заглядывал. Он, наверное, и в глазок смотрел, потому что, как-то зайдя и увидев, что мы по-английски читаем какую-то статью, сказал:

— Здорово вы продвинулись! А я никак не одолею, три раза принимался.

Женя ему шутя сказала:

— Включайтесь в наш кружок, мы вас живо научим.

Он замахал руками:

— Нет уж, избавьте, лучше проживу без английского.

Но он не прожил, бедняга. В конце 1937 года за либерализм был арестован. Говорят, Монахов умер на пересылке во Владивостоке.

Он скрасил нам год жизни в тюрьме. Он был очень хороший человек.

Тяжелы были ночи. Устав, я засыпала как убитая, но в два часа просыпалась, как от укола в сердце. Больше спать я не могла, и часы до подъема были невероятно мучительны. Вставать читать не разрешали, вертеться было нельзя, очень чутко спала Женя, жалко было ее будить. И вот я лежала тихо, с закрытыми глазами и училась не вспоминать. Малейшее ослабление воли — и всплывают лица детей, мужа, матери… Нельзя, нельзя, а то начнешь кричать.

В эти ночи я узнала, что можно управлять мыслями: одни пускать, другие гнать. Можно не вспоминать, не жалеть, не терзаться чувством вины перед собой, перед мужем, перед матерью зато, что кого-то обидела, мало любила, мало жалела… Можно… Но очень трудно. После такой ночи я вставала как избитая и входила в норму только после часа гимнастики перед открытым окном.


Однажды к нам пришел фельдшер. Сзади, как всегда, стоял конвоир (фельдшер был заключенный). Впуская Лиде в глаза капли, он прошептал:

— Умер Сергей Луковицкий, просил передать на волю: «Невиновен. Умираю коммунистом».

В другой раз шепнул:

— Умерла Соня Ашкенази. Утром нашли.

Я вспоминала ее прекрасные глаза и то, как она меня поцеловала перед судом.

Так мы прожили целый год. А осенью 1937 года вдруг перестали давать книги из библиотеки. Мы прожили без книг месяцы, и нам дали новый каталог, где учебники были в объеме средней школы, иностранных и научных книг не было вообще. Каталог художественной литературы занимал пять страничек на машинке. Разрешалось брать по одной книге на неделю. Это был ужасный удар. Мы плакали, как будто получили дополнительный приговор. Мы гадали, почему так сделали, и Женя предположила, что через книги заключенные переписывались, сами виноваты.

Особенно тяжело было, когда в уборной нам давали нарезанные страницы из наших любимых книг. Как-то я получила полстранички Гейне, в другой раз кусочек из «Казаков» Толстого.

Тогда же нам перестали давать газеты. В эти дни я впервые поссорилась с Женей.

К нам в камеру вошел Виноградов, наш корпусной. Это был комсомолец, не слишком умный парень, но мы его любили. Видно, он хотел подражать Монахову, потому что пытался нас воспитывать: бывало, пожалуемся, что холодно, — он отвечает: «Натопят. Советская тюрьма не наказывает, а воспитывает». Или придет к нам в камеру и сделает что-то вроде политинформации про стахановцев, а закончит укоризненно: «Видите, как народ работает, а вы вот натворили и сидите».

Последнее время Монахова не было видно, а Виноградов к нам не заходил уже два месяца. Сегодня вошел — как будто его подменили.

— Встать!

Мы встали.

— Претензии есть?

— Нет.

Он повернулся уходить. Тогда я его спросила, почему нам не дают газет.

— Таково распоряжение.

— Вы сами говорили — советская тюрьма воспитывает, а как же воспитывать без газет?

Он замялся. И вдруг ему на помощь пришла Женя!!! Ей, видно, померещилось, что это какой-то кружковец запутался. Лекторским тоном она сказала:

— Воспитывают политически неграмотных, а такие, как мы, должны отвечать за свои поступки.

Виноградов обрадовался и закивал головой:

— Точно, точно! — И шагнул в дверь от дальнейшей дискуссии.

Я налетела на Женю:

— Как ты смеешь вмешиваться, когда я спрашиваю корпусного?

Она была немного смущена.

— Ну, ты видишь, что он не знает, как ответить.

Появилось свободное время. Мы слепили из хлеба шахматы и стали играть. Три дня увлекались шахматами, а на четвертый вошел Виноградов, сгреб шахматы и сказал:

— Запрещается.

— Ну а это почему? — спросила я Женю. — Просто чтобы мучить.

— Прошу тебя не говорить фраз, граничащих с клеветой. Значит, кто-то в шахматы заклеивал политические документы…

Я махнула рукой и больше не стала говорить, уж очень ей трудно было подыскивать оправдания.

Два дня нас не водили гулять, а когда мы вышли на прогулку, то ахнули. Наш милый садик был разделен на загончики с высокими стенами. Ни одной травинки, ни кустика не было на земле.

…Однажды, когда мы в тюремных длинных трусах и самодельных лифчиках делали гимнастику, открылась дверь и вошла целая комиссия. Вид у нас был жалкий: серо-белые бязевые трусы до колен, лифчики из портянок; так как было открыто окно, а еще открыли дверь — стало очень холодно, и мы стояли синие от холода на сквозняке.

Впереди шел полковник в серой каракулевой шапке и полушубке с таким же воротником. У полковника было розовое, упитанное лицо, пахло от него парикмахерской и вином. Сзади него — человека четыре военных, а позади всех — наш Виноградов.

— Что это такое? — спросил полковник Виноградова, брезгливо указывая на нас. — Что это такое, я вас спрашиваю. Это дом отдыха или тюрьма? В домах отдыха занимаются спортом, а в тюрьмах отбывают наказание. Безобразие! Немедленно прекратить!

Мы сделали движение, чтобы одеться.

— Стоять! Почему не по правилам заправлены койки? Почему открыто окно? Это не спортзал, а камера!

На столе лежала книга — воспоминания Елизаровой о Ленине.

Я вдруг сказала:

— А Ленин сидел в царской тюрьме и два часа в день занимался гимнастикой. Это ведь тоже была тюрьма.

Полковник крикнул:

— Молчать! — повернулся и вышел.

Все ушли. Дверь заперли. Через пять минут вошел Виноградов, сказал:

— Гимнастикой заниматься запрещается, — взял воспоминания Елизаровой и ушел.

Как-то из библиотеки дали книгу Барбюса «Сталин». Там был большой портрет Сталина. Лида почему-то стала восхищаться его лицом.

— А вам он нравится? — спросила она меня. Накопившаяся злоба прорвалась:

— Нет, я не люблю лиц с маленькими лбами.

Женя вскинулась.

— Я считаю это политическим выступлением, — сказала она серьезно.

— Не люблю людей с маленькими лбами, не люблю брюнетов, обожаю блондинов, синеглазых блондинов, большелобых, синеглазых блондинов, хоть ты убей!

Женя отвернулась и перестала со мной разговаривать.

В камере стало так тяжело, что я обрадовалась, когда через неделю Виноградов велел мне собираться с вещами.

Я попрощалась со всеми. Женя подошла, поцеловала меня и сказала:

— Я думаю, ты едешь на пересмотр дела. У тебя ведь такой пустяк! Желаю счастья!

Ох, какой она была оптимист.

Я вышла.


Меня ввели в камеру, где сидели четыре женщины. Познакомившись, я узнала, что все они были осуждены по статье 58/10 по три года, до сих пор были в лагере, теперь сроки их окончились. Когда их взяли из лагеря в тюрьму, они были уверены, что их отправляют на материк для освобождения.

Задержка их очень волновала. Утешали они себя тем, что закрыта навигация.

Потом они спросили обо мне и с ужасом узнали, что я террористка и имею приговор — восемь лет тюремного заключения.

Когда я пыталась им объяснить, что теперь все либо террористы, либо шпионы и имеют сроки по восемь, десять лет, они явно мне не поверили. Ведь три года назад, чтобы получить такой срок, надо было что-то сделать.

Этот разговор был в первый вечер моего прихода, а назавтра я заметила, что все они чем-то смущены, шепчутся между собой и что-то хотят мне сказать. Наконец Нема Рабинович, старшая из них, сказала мне:

— У нас уже позади наше наказание, мы готовимся начать новую жизнь. У нас дела были мелкие, случайные, у вас совсем другое. Я думаю, вы не обидитесь на нас, если те недолгие часы, что мы пробудем здесь, мы не будем с вами общаться.

Вот так номер! Уж этого я никак не ожидала.

И мы начали жить в небольшой камере, метров на пятнадцать, впятером, причем я сидела в одном углу, а они, все четверо, — в другом. Мне кажется, им было еще хуже, чем мне, ужасно стыдно. Но я им мучительно завидовала. Они говорили друг с другом, иногда смеялись, играли в какие-то загадки, все вместе ели.

Я сидела одна, ни книг, ни бумаги у меня не было, и единственное, что я могла делать, — это сочинять в уме стихи да курить папиросу за папиросой. Так прошло пять дней. Наконец мне принесли книгу. (Им принесли четыре книги, и они могли меняться.) Я читала свою книгу порционно, по тридцать страниц в день, а тридцать страниц — это для меня на один зуб, и я с завистью поглядывала, как у них лежат книги, а они их не читают, предпочитая обсуждать свою будущую судьбу.