Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы — страница 93 из 130

— Чудачка, видит Бог, — резюмировала мое поведение Римма.

Я ей долго докладывала о сельхозе, об Инночке, детях, друзьях. Потом настал Риммин черед. Она знала о страшных событиях в мире, в стране. Профессор тоже знал. Римма на все реагировала бурно, профессор — философски.

Когда я постепенно изложила ему свою «хронику», он, словно невпопад, тихо сказал:

— Одиночество! Только гениям, настоящим гениям, оно заменяет общее с людьми, дружбу, даже любовь. В одиночестве они творят свое бессмертие.

Он явно думал о Бетховене… Но писал же Бетховен в одном письме, как трудно опираться лишь на себя — одного…

Профессор — инвалид. На Центральной добровольно работал курьером. Там — Главуправление всего огромного лагобъединения. Потом устал.

— Послали меня сюда вроде как в отпуск, — шутил он. Он явно чего-то недоговаривал, может быть, главного.

Рабочая зона — целый фабричный поселок: основной швейцех, сапожная, художественные мастерские, склад, сушилка и т. д.

Здесь жизнь промышленная. Лесобригады, их тяжелый труд здесь считают малозначащим, вспомогательным. Там было легче с питанием. Здесь — с одеждой.

Начальник швейцеха — малограмотный самодур. Дело свое, однако, знает отлично и ревностно к нему относится. Отсюда забота о бараках швей, особенно о 58-й. Сам он живет при цехе в небольшой комнате около конторы.

Неутомим. Урки его ретивость толкуют по-своему — «тянет на досрочку».

Работали швеи в две смены. При выходе из цеха нас обыскивали «как следует», а потом на внутренней вахте — вторично. Воровали тем не менее изрядно. Кто именно и больше всех — я узнала гораздо позже.

В бараке мирно. Кроме швей, здесь жили еще старший экономист латышка Зельма, мастер игрушечного цеха — Ара[49] и сестра Янки — Эрна.


Ящики-тумбочки между двуспальных нар, уютно убранные самодельными вещичками. Будто ненужными, а все же дорогими. На тумбочке Ары нет игрушек. Стоит фотография в рамке: немолодая женщина. Строгое лицо обрамляют гладкие волосы. Взгляд в горьком раздумье устремлен куда-то далеко. Туда, где другим уже не видится ничего. Фотография не только была — она жила среди нас. Мы ее уважали как-то нежно и никогда не подходили очень близко. Ару тоже все уважали и тоже держались от нее чуть поодаль.

Ара часто заходила к профессору. Я знала: они читают друг другу наизусть французские стихи. Любимые. Как-то профессор сказал ей:

— А какая у нас была поэтесса! Вы ее не могли знать… Вы ведь выросли за границей…

— Это моя мама!

Рассказывая мне о поэтессе, профессор, не скрывая глубокой печали, заметил:

— Между ними нет сходства, а все же… Она такая же бездонная, непокорная, неподкупная, многогранная…


Римма рассказала о Янке. Она была женой военного. В 1937 году к ней в гости приехала сестра Эрна из родной Польши. Они много лет не виделись. Через две недели всех троих арестовали. Осталась маленькая дочка Янки, а там, за границей, — муж Эрны и двое мальчиков.

Инструктор швейного цеха Нора уже давно разыскивала своих детей. В день разлуки Леше было шесть лет, Маечке — три годика. Нора читает нам письмо, полученное наконец из одного детдома: «Мама, напиши нам, когда у нас день рождения и какая у нас национальность».

Мы растерялись и снова отчетливо с болью почувствовали, что потеряли не только то, что было, но и то, что могло быть.


…Всю жизнь я хотела уловить, как, когда распускаются первые ростки. Так и не уловила. Это, должно быть, невозможно. Это — тайна природы… Татьяна, наверное, уже высадила в зоне своих душистых питомцев. А здесь нет цветов, нет детей.

По вечерам, сидя близ столовки на голой земле, лагерники поют есенинскую «Пойте песни юности, бейте в жизнь без промаха…», а тебе упорно слышится: «Жизнь бьет без промаха…».

…Пришел новый этап. Сборный. Отовсюду. А с ним Лёля. До ареста, до этой второй жизни, у меня было много друзей. Я радовалась телеграммам: «Встречай…». Спешила на вокзал. Но здесь совсем другое. Здесь встреча — чудо, сказка.

— Все там нормально, — информировала нас подруга. — Инночка веселая, дети вообще стали поправляться.

На наш безмолвный вопрос Лёля грустно ответила:

— От Инессы ничего, ни звука.

Лёля стала дневальной в нашем бараке. По утрам носила воду, мыла полы, а по вечерам, напевая, что-то отмечала в списке. Список — очень важный. По нему она завтра получит хлеб, заработанный бараком сегодня.

Вместе с Лёлей прибыл молодой высокий человек. Испанец. Смуглый, большеглазый, красивый — такими мы всегда представляли себе испанцев. Запас русских слов у него весьма ограниченный. Но при помощи французского языка и обоюдного старания мы все же его понимали. Он был летчиком. Командиром эскадрильи республиканской армии. После поражения республиканцев он и его товарищи решили увести свой самолет в СССР. Дело нелегкое, но удалось. В пути пришлось приземлиться — кончилось горючее. Выручили польские крестьяне. Год летчики работали в СССР на гражданской авиаслужбе. Затем обоих арестовали. Сначала они этапом шли вместе. Затем Хуан заболел, где-то в пути был оставлен для лечения, а потом его отправили сюда. «Без Мануэле. Один», — эти слова он произносил с такой тоской, что сердце замирало. Как ему объяснить, что мы все вместе делим это одиночество и от этого оно становится менее страшным. Такое словами не объяснишь; такое дается само, трудно, медленно, беспрерывным участием друзей.

Хуан очень страдал от непривычного климата. Римма сумела «по блату» устроить его истопником в дезокамеру. Там было жарко, темно и грязно. Мы часто заходили к новому другу, приносили что-нибудь съестное.

— Потом, совсем потом, приедете ко мне в Гренаду, увидите, поймете, — мечтательно и застенчиво, стыдясь своей тоски, говорил нам Хуан.

Я вздрагивала — будет ли оно когда-нибудь, это загадочное «совсем потом»? Его и представить себе невозможно.


Если человек привык всю жизнь читать газеты, он не может обходиться без них… Особенно в такое время — тревожных, быстрых перемен на фронте, ужасов на оккупированной территории. Выручил завбаней — тот самый франт, который пригласил меня пить с ним чай в день прибытия. Газеты он доставал контрабандой. Приносила их, правда нерегулярно, его краля. Она была домработницей у заместителя начальника колонны. Обеспечивала она «франта» не столько газетами, а более для него существенным, но до этого нам дела не было. Газеты читали немногие. Они передавали новости другим. Мы ужасались, читая о концлагерях, фашистских застенках, где гибнут ни в чем не повинные люди, загнанные туда со всех концов земли. Мы переживали глубоко и, думая о них, не хотели думать о другом, таком знакомом… А мне было жутко: Освенцим! Родной город моего мужа. Там живет его семья… Нет, не живет больше… А он, он живет?

Шьем для фронта. Одежду защитного цвета и белье для военных госпиталей. Рабочий день десять, а то и двенадцать часов, если заказ срочный, а не срочных не бывает.

Ко мне посадили совсем молодую хохлушку. Сидит и испуганно смотрит на бегущую иголку. Кипа заготовок слева вырастает в гору. А справа, куда надо складывать сшитое, — пусто.

— Ты что, шить не умеешь? — нетерпеливо спрашивает бригадир.

— Ни, но вдивати нитку дюже добре вмию. — Она считала, что «дюже добре вдивати» — достаточная квалификация для моторного пошива.

Начальник цеха диктует Римме:

— Пишите в Центральный, в отдел снабжения: «Выслать мне срочно ножниц закройных 12 штук среднего размера, 40 шпулек к машинам „Подольск“ тип 0776, 50 женщин, 5 гаечных ключей».

— Но, Яков Ефимович, о женщинах следует писать в отдел кадров.

— Пишите, как я вам отвечаю! — строго обрывает он Римму и, шагая начальственной походкой по конторе, продолжает диктовать.

— А ну прочитайте.

Римма читает точно по его словам.

— Хорошо. Всегда пишите, как я вам говорю.

Нора понимает, что конторщицы не любят шефа и потихоньку над ним посмеиваются. Это ее злит. Она близка с ним отнюдь не бескорыстно. Поэтому она скверно относится к Верочке, Янке и Римме, придирается к ним.

Начальник к Норе привык, и только. Он не прочь был бы приударить за красивыми конторщицами. А Нора была некрасивая, бесцветная, нескладная и не менее деспотичная, чем он сам.

Если начальник ходил по цеху, грубо срывая у швей с головы марлевые косыночки и крича: «Матерьял крадете… Вы… — общество!» — Нора не останавливала его. Одна горе-швея в спешке пришила рукав не к пройме, а к вырезу шеи. Обнаружив это, начальник не задумываясь остановил конвейеры «на время своего громового выступления», а затем вышвырнул «преступницу» из цеха. Нора молча наблюдала эту сцену.

…Любители театра попросили профессора собрать агитбригаду. Многим известно было, что он когда-то между прочим окончил и режиссерский факультет. Создавать агитбригаду он не собирался, но все же поставил нелегкую пьесу Мериме «Рай и ад». Зельма играла Ураку. Роль ей давалась трудно. Тогда профессор сам стал вести ее роль… раз, еще раз… Зельма присмотрелась и постепенно вошла в образ. Узника, ее возлюбленного, играл профессиональный актер, а кардинала — инженер Порукин. Об этом человеке надо бы сказать несколько слов: внешность бонвивана, образованный, эрудированный. А к работе и людям относится снисходительно и небрежно. Так же небрежно он — в кожаных перчатках — собирал окурки на грязном полу помещения. В столовой я как-то с ним посоветовалась: какой должна быть кардинальская шапка? На нас долго смотрела совсем юная урка. Потом подошла и сказала с восторгом наивного кинозрителя:

— Инженер, какой вы красивый!

Порукин изменившимся голосом ответил:

— Если бы вы меня знали десять лет тому назад!

Я громко захохотала — так, точно так сказала бы престарелая красотка. Инженеру было не больше 30 лет.

На премьере пьесы я впервые увидела майора, начальника всего комбината. Мне казалось, что он туго зашит в свою форму и никогда ее не сбрасывает — никогда не бывает просто человеком, а всегда остается воплощением строгой дисциплины (он еще усовершенствовал ее на свой лад, как, впрочем, всякий лагерный начальник). Долго смотреть на него было тягостно.