Догоняй! — страница 24 из 78

Яни пожевал сухими губами.

– Крестики при вас? – спросил он наконец. Мы удивились, но дружно предъявили нательные крестики. – Храните как зеницу ока. Палемон не тронет никого под знаком креста или – тьфу! – полумесяца.

– Как граф Дракула? – спросил я.

– Какой еще Дракула? – опешил Яни. – Турок, что ли?

Мы покатились со смеху.

– Это вампир из книжки, – объяснил я. – Вроде вриколаса. Он, наоборот, с турками воевал.

– Кто бил турок, вриколасом не станет, – заявил Яни, – это дело святое. А от Палемона крест защитит точно. И полумесяц турецкий, чего уж там. Если только…

Повисло зловещее молчание.

– Что? – не выдержал я.

– А, пустое! Есть ослы, что жертвуют ему скот, чтоб, значит, в хозяйстве везло или на рыбалке, но греха на душу никто не положит. А без того Палемон – пшик. Не вздумайте только его слушать да обходите десятой дорогой.

– Очень мне надо слушать всяких коровоубийц! – фыркнула Пенелопа.

Кивнув, Яни наконец завел мотор, а я шепнул кузине:

– Видишь? Это было жертвоприношение.

* * *

Встреча с Палемоном взбудоражила наше воображение, и остаток лета мы изводили вопросами местных жителей. Многие наотрез отказывались говорить на эту тему, но от некоторых нам повезло услышать самые невероятные истории. Больше всех порадовал Нифонт Яннакопулос, крестьянин, живший близ дубовой рощи, – с его сыном Тео мы иногда играли. Нифонт без обиняков заявил, что Палемон – не кто иной, как сын Зевса, могучий Геракл.

Когда вера в богов угасла, говорил Нифонт, а Олимп перестал существовать, остался лишь он – бездомный скиталец, некогда величайший герой Эллады. Нестерпимая боль терзала его, ибо без защиты своего божественного отца он снова ощутил в жилах огненный яд Лернейской гидры. Завывая бешеным зверем, избегая людей, метался он по дорогам, пока в один из редких моментов просветления безумная надежда не озарила его. И он отправился к той скале, под которой захоронил бессмертную голову гидры, и, обнаружив ее еще живой, воззвал с мольбою: он позволит гидре вновь разрастись и обеспечит ее пищей, взамен прося избавления от мук…

– Вот она, значит, сидит в пещере, а он ей сверху жертвы кидает, – закончил Нифонт. – Вроде как единое целое они теперь.

Я поежился, вспомнив дыру в скале, куда мы так опрометчиво совали нос. Впрочем, история Нифонта звучала бы куда правдоподобнее, не прерывайся он поминутно, чтобы хлебнуть из пузатой фляжки.

– А сам-то ты видел гидру, Нифонт? – спросила Пенелопа, героически сдерживая хихи– канье.

– Упаси боже! – вытаращил глаза крестьянин. – Кто ее видел, уж никому ничего не расскажет.



– Перестань пугать ребятишек своими россказнями! – проворчала Агата, добродушная пышнотелая жена Нифонта, ставя перед нами блюдо с золотистыми лепешками. – Сына уж застращал, – она кивнула на Тео, который сидел в уголке и внимал нашему разговору, – гляди, как смотрит!

А Тео смотреть по-иному и не умел – глазищи у него всегда были как блюдца. Худенький бледный мальчик, совсем не похожий на пышущую здоровьем крестьянскую ребятню, он проводил все время за книжками, чураясь шумных игр, и только моя кузина умела вытащить его из скорлупы. Случалось, мы дразнили его, подчас довольно жестоко, но обижаться он не умел. Тео мне, в общем-то, нравился, благо рядом с ним я смотрелся настоящим бойцом; не нравилось мне то, как он глазеет на Пенелопу, – с таким восторгом охотник Актеон взирал на купающуюся Артемиду. Напомню, что для Актеона это плохо закончилось.

– А зачем Гераклу бояться креста и полумесяца? – спросил я.

– Он стал богом, так? – затараторил вдруг Тео. – А богу нужна вера. А без веры он слаб. В Христа верят, а в Геракла не верят. И он не может тронуть никого с крестиком. Потому что с крестиком ты принадлежишь Христу, а не Палемону.

Разинув рты, смотрели мы на его просветленное лицо. Тео и сам сейчас казался божком, маленьким, но мудрым.

– Э! – сказал Нифонт. – Создатель сотворил небо и землю, еще когда и верить было некому. Но сила какая-никакая у Палемона осталась, это да, и если ему серьезную жертву принести… – Он сделал страшные глаза.

– Человека, – уточнил я.

– Человека, – эхом отозвался Тео.

Снова, как и во время беседы с Яни, воцарилась зловещая тишина – лишь стрекотали за окном цикады. Молчание нарушила Агата:

– Господь с вами! Обойди весь остров – не найдешь нехристя, который бы свою душу рискнул сгубить ради Палемона.

– Коров ему, однако, дают, – заметила Пенелопа.

Тут наш хозяин заметно смутился и пробубнил, что пожертвовал Палемону корову, «чтоб, значит, остальные лучше доились». Но это, добавил он, сущие пустяки.

– Вот что бывает, когда не разбавляешь вино! – заключила Пенелопа после того, как мы покинули гостеприимный дом Нифонта. – А Тео правда умный, да? Надо будет отлупить его, чтоб не воображал.

* * *

Отлупить Тео мы не успели – пришла пора расставаться.

Совсем еще малышом я не раз спрашивал маму, почему бы нам не жить на острове круглый год, раз отец владел отелем вместе с дядей. Вопрос приводил ее в раздражение – как и любые вопросы, связанные с отцом.

– Видишь ли, – объяснила она наконец, – твой отец, пропав в море, не озаботился составить завещание в твою пользу, а затянувшийся курортный роман – это далеко не законный брак. Мы бедные родственники, ma chérie. Скажи спасибо дяде Никосу, что вообще позволяет нам приезжать.

– А почему ты не вышла тогда за папу?

Ответом мне был такой взгляд, будто я спросил, почему она не вышла из окна нашей парижской квартирки по улице Дарю. Он был тот еще фрукт, мой папаша, – я вскоре это понял, как и причину напряженного отношения ко мне дяди Никоса. И хотя за все годы, что мы приезжали, он едва перемолвился со мной парой слов, я действительно был ему благодарен – за сказку, что он дарил мне каждое лето, и еще больше – за Пенелопу.

Но совсем другое чувство посетило меня в утро отъезда. Дядя Никос стоял на крыльце, попыхивая дорогой сигарой, смотрел, как Яни грузит наши пожитки в машину; луч солнца играл в золотой крышке брегета, на который он нетерпеливо поглядывал. У меня глаза были на мокром месте, Пенелопа тоже готова была разреветься, а лицо ее папаши лучилось таким довольством, что у меня мелькнула вдруг мысль: случись с ним что, мы с Пенелопой станем королем и королевой в нашем королевстве. Мелькнула и угасла, сменившись жгучим чувством вины. Пенелопа поехала с нами до пристани и всю дорогу старалась меня подбодрить, а я не мог смотреть ей в глаза.

Не зря, наверное, дядя Никос видел во мне моего отца.

Наш пароход отчалил, а маленькая фигурка на пристани еще долго махала рукой нам вслед, становясь все меньше и меньше, пока не растаяла вместе с берегом в туманной дымке.

Au revoir, мое сказочное королевство приморской земли! Salut, тесная квартирка, утомительная зубрежка и постоянные хвори.

Мама обняла меня. Я уткнулся лицом в ее мягкую грудь, чувствуя терпкий, дерзкий аромат духов, и дал наконец волю слезам.

* * *

Греческое лето помогло мне продержаться до января. Потом лихорадка взяла свое, смолотив меня ознобом и превратив сновидения в царство кошмаров.

В одном из снов я видел многотысячные армии, бьющиеся на побережье под багровеющим небом. Гремели щиты, копья пробивали панцири и вонзались в тела; звенели мечи, отсекая руки, снося головы, разбивая черепа; мускулистые ноги воинов в кожаной оплетке сандалий безжалостно месили упавших, втаптывая корчащиеся тела в пропитанный кровью песок; глаза в прорезях шлемов, увенчанных плюмажами, дико вращались. Ворота рухнули, впуская смертоносный людской поток, и пламя взвилось над городскими стенами, заволакивая небо от края до края удушливым черным дымом. Торжествующий рев победителей смешался с воплями избиваемых. Мужчины, женщины и дети метались в поисках спасения, но валились как снопы под ударами мечей, обагряя кровью землю. Я обмирал от страха, молясь, чтобы меня не заметили. Внезапно один из захватчиков повернулся ко мне и снял шлем, открывая ухмыляющееся лицо Палемона.

В другом сне я спускался к той самой пещере, где мы играли в Персея и Андромеду, и в ее жерле видел свою мать. Я бросался к ней, но вдруг ее волосы вздыбливались клубком шипящих змей, руки покрывались чешуей, а на пальцах отрастали огромные когти. В ее глазах вспыхивал зеленый огонь, разливая по моему телу каменный холод.

С криком я открывал глаза и оказывался в уютном полумраке комнаты. Напротив таинственно серебрился прямоугольник окна, разбитый переплетом на ровные квадраты. Прохладная мамина ладонь поглаживала мой раскаленный лоб, отгоняя горячечные видения. Я трясся в ознобе под стеганым одеялом, а ветер стонал в дымоходе, словно умирающий воин, и в шелесте дождя за окном мне слышались отголоски злобного шипения.

* * *

Со временем терзавшая меня лихорадка всегда сходила на нет. Окружающий мир лихорадило куда сильнее.

Мамины гости, в основном такие же эмигранты, горячо обсуждали последние новости; все чаще звучало имя Адольфа Гитлера. Гитлер-Гитлер-Гитлер – произнесенное с насмешкой, восторгом, ненавистью или благоговением, это имя наполняло пронизанный сигаретным дымом воздух ощущением грядущей беды.

– Я почти готова симпатизировать большевикам, – сказала однажды мама нашей соседке, вдове сахарозаводчика, – уже хотя бы за то, что их ненавидит этот человек. Его речи чудовищны.

– Тут вы неправы, милочка, – возразила вдова. – Этот человек говорит немало дельного; если он обуздает эту нечисть, эту заразу, я согласна целовать его сапоги.

Мама подозвала меня:

– Дорогой, подай Лизавете Генриховне пальто. Мне кажется, ей пора.

От обиды вдова на короткое время утратила дар речи, а обретя его вновь, назвала маму кокоткой. Не оставшись в долгу, мама обрушила на нее всю мощь извозчичьего жаргона, подкрепив парочкой цветистых французских выражений. Они орали друг на друга, точно дерущиеся кошки, а я стоял как дурак, теребя за ворот позабытое пальто.