Наконец Лизавета Генриховна выхватила его у меня из рук и с позором ретировалась. Но мама еще долго мерила шагами комнату, сверкая глазами и сжимая кулаки.
– Merde! – рычала она. – Старая, вонючая… ш-шаболда! Как она не понимает, что этот человек втянет нас в новую войну?!
Война, лишившая маму родины, стала для нее навязчивой идеей, и поневоле ее страх сделался и моим страхом. Война незримо подступала со всех сторон, витала в воздухе, подобно чумной бацилле; взрослые заражали детей, которые, сбившись в стайки, кулаками отстаивали взгляды своих отцов; ее зловещий смех звучал в газетных заголовках, в поэзии и музыке, в сухом шелесте радиопомех.
Но каждый год я спасался в своем королевстве приморской земли, где белели руины древнего храма, где ждала меня моя верная Пенелопа, вдвоем с которой мы могли стать вместе Орфеем и Эвридикой, Акидом и Галатеей, Тесеем и Ариадной…
Но она расцветала – и увядала невинность. Время неумолимо гнало нас к черте, за которой дружба сменяется чем-то бо́льшим… Если только вы не состоите в родстве. Рухнула первая моя иллюзия – я понял, что никогда не смогу жениться на Пенелопе. Понял разумом, но не принял душой и телом. И когда я, подобно многим другим школярам, отправился в квартал Пигаль, дабы распрощаться с девственностью, очаровательная мадмуазель, оказавшая мне услугу, поинтересовалась со смехом:
– Почему ты все время называл меня Пенелопой?
Тогда я не мог понять, почему ее невинный вопрос привел меня в такую дикую ярость.
И почему я едва не откусил ей левую грудь, в чем потом ничуть не раскаивался.
И почему, когда меня, жестоко избитого, нагишом вышвыривали на улицу, я выкрикивал древний клич Диониса: «Эвое! Эвое!»
Я понял это год спустя, в лето 1938-е от рождения распятого бога.
Она, как всегда, сбегала по ступенькам, чтобы обнять меня, – сияющая, невыразимо прекрасная; и, забыв обо всем, я зарылся лицом в ее темные кудри, вдыхая их запах, чувствуя налитую упругость гибкого тела.
Она уперлась руками мне в грудь и прошептала испуганно:
– Что ты делаешь? Отпусти меня!
Тут только я увидел юношу за ее спиной.
Тео Яннакопулоса.
У Пенелопы пылали щеки, я и сам готов был провалиться сквозь землю. Тео робко улыбался. За время, что мы не виделись, бывший заморыш стал похож на статую Адониса. Слегка затравленное выражение сохранилось в его глазах, но лишь подчеркивало хрупкую красоту лица, придавая сходство с пугливым оленем. Эта уязвимость, должно быть, и покорила воинственное сердце моей кузины.
Дальше лето проходило будто в тумане.
Мать закрутила роман с журналистом французской газетенки L’Humanité, юношей всего на семь лет старше меня. Нимало не смущенный этим пикантным обстоятельством, он упорно искал моей дружбы, донимая пылкими речами о неизбежной победе мирового пролетариата. Я выслушал его, потом сказал:
– Мама не рассказывала, как бежала от ваших друзей из Крыма?
Надо было видеть его лицо! Похоже, бедняга влюбился по уши. К концу лета он значительно обогатит свой опыт по части женского коварства, а мамина коллекция разбитых сердец пополнится очередным трофеем.
Дядя Никос сделался мрачнее обычного. Совсем забросил дела, перевалив их на плечи старика Яни, который хоть и не тянул на Атланта, все же справлялся с этой ношей вполне достойно.
Однажды дядя вызвал меня к себе.
– Видит бог, я слишком много давал ей воли, – сказал он, глядя в окно, словно и теперь избегал на меня смотреть. Тонкий дымок дорогой сигары тянулся к потолку и закручивался, подхваченный лопастями вентилятора. – Наверное, при желании я мог бы сломить ее… Но она перестала бы быть собой, верно? Я люблю свою дочь такой, какая она есть.
Я молча кивнул.
– Она ведет себя не так, как подобает порядочной греческой девушке, вот в чем беда, – продолжал он. – Гуляет с мальчишкой Яннакопулоса и позволяет ему лишнее. Боюсь, как бы это слишком далеко не зашло.
– Вы могли бы сами ей сказать… – заикнул– ся я.
Он обернулся – верхняя губа вздернулась в оскале, обнажая кривые зубы, пожелтевшие от никотина:
– Что сказать? Что его папаша водит слишком тесную дружбу с бутылкой и этим полоумным язычником, Палемоном? Что ее бабка и мать умерли родами? Что девушке ее возраста следует блюсти приличия? Она рассмеется мне в лицо. – Он нацелил в меня тлеющий огонек сигары. – Я не могу ее пасти, да и Яни староват для таких дел. Ты дружишь с ней всю жизнь и уж, по крайней мере, мог бы проследить, чтобы она не наделала глупостей. Пора сделать что-то и для семьи, дорогой племянник.
Это поручение легло мне на душу камнем. Мне было плевать на семью, я не оставлял Тео с Пенелопой ни на минуту лишь ради собственного злобного удовлетворения, но по дядиной милости я почувствовал себя наемником, ищейкой. Не то чтобы это хоть сколь-нибудь поубавило мое рвение, лишь усилило неприязнь к дяде, хоть наши интересы и совпадали.
Пенелопа, в свою очередь, охотно приняла вызов и старалась улизнуть от меня при всяком случае. Почти всегда я находил парочку за поцелуями в каком-нибудь укромном уголке. С каждым днем злоба моя росла. Я видел, что Тео жалеет меня, и ладно бы снисходительной жалостью победителя, это я еще мог бы понять; нет, сострадание было искренним и тем более унизительным.
От Пенелопы, однако, я и того не дождался.
– Послушай, – напрямик сказала она, когда мы с ней ненадолго остались наедине, – я не виновата, что мы повзрослели. И Тео не виноват тоже.
– Не понимаю, о чем ты, – спокойно ответил я, хотя сердце норовило провалиться в желудок.
– Прекрасно понимаешь. Не надо таскаться за нами хвостиком. Не надо смотреть щенячьими глазами. Это недостойно тебя. Дай нам передышку.
– А если не дам?
– Ну, тогда держись!
Она ткнула меня кулаком в плечо и со смехом умчалась на поиски Тео.
В то утро, когда я снова встретил Палемона, мы втроем отправились на безлюдный участок пляжа – подальше от гомона и потных телес отдыхающих. По пути нам повстречалась пожилая гречанка. С непосредственностью, свойственной ее народу, она обняла Пенелопу, расцеловала покрасневшего Тео и проворковала, что охотно понянчит их деток, «если они будут похожи на папашку!». А мне погрозила пальцем, ехидно захихикав. Всю дорогу я задавался вопросом, где старуха живет и будет ли ей смешно, если я подожгу ее дом.
Гори-гори ясно, чтобы не погасло…
Накупавшись, Пенелопа растянулась на полотенце, вручила Тео флакончик масла для загара и попросила натереть ее хорошенько. Ее глаза прятались за солнечными очками, но лукавая усмешка на губах лучше слов говорила: «Оставь надежду, всяк сюда глядящий».
Его руки на ее теле.
Я мог бы отрубить их и повесить ему на шею.
Как только Пенелопа задремала, разморенная солнцем и лаской, я предложил Тео поискать для нее какую-нибудь красивую ракушку – устроить сюрприз, когда проснется. Он принял предложение, не ожидая подвоха, и мы побрели вдоль берега. Волны с шелестом накатывали на песок, лаская наши босые ноги.
Когда мы отошли достаточно далеко, я самым будничным тоном осведомился:
– Ну как, строгаете уже деток?
У него сделались такие глаза, будто я огрел его по заднице кочергой.
– Что за вопросы?!
– Я ее кузен. Имею я право спросить?
– Имею я право не отвечать?
– Все-таки присунул ей, да?
– Иди к черту! – вскинулся Тео.
– Ай-яй-яй! – сказал я. – Забыл, как я устраивал тебе взбучку?
– Я не хочу с тобой драться, – пробормотал он.
– Почему? Разве мужчина будет избегать хорошей драки? Ты мужчина, Тео?
– Заткнись!
– Посмотри на себя, – ухмыльнулся я. – Краснеешь как девчонка. И выглядишь как девчонка. Может, оставишь мою кузину в покое и станешь чьей-нибудь подружкой?
Он кинулся на меня, и мы сцепились, поднимая тучи брызг. В пылу борьбы я попытался ухватить его за шею, но вместо этого нечаянно сдернул цепочку с крестиком.
– Что ты наделал! – Тео попытался перехватить цепочку, но крестик уже булькнулся во взбаламученную воду и был таков.
– Какого черта?! – Пенелопа уже неслась к нам.
– Мой крестик! – Губы Тео дрожали. – Это семейная реликвия!
– Ты в своем уме? – напустилась на меня кузина. – Ищи его, быстро!
– На пути в Албанию уже твой крестик, – буркнул я.
– Ах так?! – Если бы не очки, взгляд Пенелопы испепелил бы меня на месте. – Сам тогда катись в свою Албанию!
И я ушел, оставив эту парочку обшаривать мелководье. Но отправился не в Албанию, а к утесу, где мы с Пенелопой играли давным-давно.
Стоя на краю обрыва и глядя на бушующее море внизу, я рассеянно прикидывал, каково это – загреметь с такой высоты. О самоубийстве я, конечно, не помышлял. А вот Тео бы скинул за милую душу – как Палемон ту корову…
– Женщины, – произнес у меня за спиной хриплый голос.
Помяни дьявола! Я обернулся. Палемон высился передо мной, словно скала, скрестив на могучей груди руки, перевитые толстыми жилами.
– Что вам угодно? – выдавил я, не в силах скрыть страх.
Своею гривой волос и горящими глазами Палемон напоминал льва-людоеда, который наловчился маскироваться под человеческое существо, дабы успешней подбираться к добыче.
– Они могут отравить твое тело самым страшным ядом, какой только есть на Земле и в Небесах, – промолвил отшельник. – Могут извести душу, выманить сердце, а свое со смехом отдать другому. Наконец, они могут просто отсечь тебе голову.
Я смиренно кивал, слушая его речь. Какой бы бред он ни нес, едва ли тот, кто хочет поговорить о делах сердечных, станет скидывать вас с утеса или пожирать заживо.
– Я как сейчас помню ту женщину, – продолжал Палемон. – Полунищая вдова с разваливающимся хозяйством и орущим ребенком на шее, сомнительной красоты, но мне выбирать не приходилось, верно? Она была единственной на этом острове, которая хоть тайно согласилась лечь со мной, и, должен сказать, я щедро наградил ее, пусть это и не пошло ей впрок. Она умерла родами, а моего сына огородили от меня знаком распятого бога. Я не заявлял своих прав: узнай эти мерзкие святоши, кто отец мальчика, его удавили бы в колыбели. Но благодаря моей награде он и его брат никогда не знали нужды.