Даже теперь я не чувствовал ни горя, ни ужаса, ни раскаяния. Странное, пугающее ощущение: я будто не принадлежал ни этому миру, ни человеческой расе. Отрешенно разглядывая руки, на которых запеклась кровь матери, я думал, что Палемон не лгал мне: я его плоть и кровь. Мои пугающие сны и видения – то, что он мне хотел поведать, беспричинные вспышки ярости – отголоски его собственного нрава, тоска по безвозвратно минувшему – его тоска. Я рос, чтобы осуществить его ужасную месть – моей матери, дяде, деревне, откупавшейся от него домашним скотом… Да было ли у меня что-то свое?
У меня была Пенелопа.
Но Пенелопы не было.
Я вскочил, будто подброшенный. Боль ударила в голову чугунным колоколом, деревья закружились в зеленом хороводе.
Где она?
Трясущимися руками я натянул штаны – прямо на голое тело. Рубашку отыскать не удалось. Если Пенелопа взяла ее, чтобы прикрыть наготу, значит, сознание к ней вернулось. Она в ужасе и отчаянии бежала от меня, от того, что мы вдвоем совершили, но куда? К отцу, в деревню или…
Нет. Нет. Только не туда.
И там я ее и нашел, на том самом месте, где утром стоял Тео, дожидаясь, когда я принесу его в жертву. Она замерла над обрывом, маленькая и тоненькая на фоне наползающих с моря тяжелых туч. Ветер трепал ее волосы, играл подолом рубашки, открывая бедра в темных кровоподтеках, оставшихся после моего безумного натиска, и это зрелище сжало мое сердце щемящей тоской. Я хотел прижать ее к груди, окружить заботой, укрыть от ужаса, в который вовлек.
Но она стояла почти на самом краю.
– Пенелопа, – окликнул я.
Повернулась ко мне, медленно, как автомат. На белой ткани рубашки распускались кровавые пятна. Истрескавшиеся, опухшие губы свела мучительная гримаса, превратив лицо в античную маску трагедии.
– Нет больше Пенелопы, – вымолвила она. И глядя на нее, я понял, что она права, как права была мама. Вот они, мои несводимые инициалы, – эти погасшие глаза, этот сорванный криком, мертвый голос.
– Это Палемон устроил, – сказал я. – Это все он. Давай найдем твоего отца и…
– У него больше нет дочери. Я зарезала Агату. И помочилась ей на лицо, когда ты уснул. Смеясь. И Тео я потеряла.
Тео мертв, чуть не сказал я, но вовремя опомнился. И снова твердил, что нашей вины здесь нет, мы не ведали, что творим, – пусть в моем случае это лишь отчасти было правдой. Но Пенелопа не слушала, и тогда я в отчаянии закричал:
– Они насиловали тебя! Чуть меня не прикончили!
– Ты тоже меня насиловал, и мне это нравилось. А ведь я не твоя. Я ничья больше.
– Я убил маму, – выдавил я. Последний, самый страшный козырь, способный побить то, что совершила она. Только бы она отошла от обрыва!..
Пенелопа долго смотрела на меня, потом отступила на шаг.
– Стой! – Я протянул к ней руку. – Это все я! Он заставил меня! С меня все началось! Стой, Пенелопа!
Она сделала еще шаг – волосы взметнулись над головой темным нимбом.
Я рванулся к ней, но схватить не успел.
Зато успел увидеть, как тварь из пещеры пожирала внизу ее разбитое тело, и мой отчаянный вопль слился с ликующим шипением.
Отель превратился в залитую кровью скотобойню, однако Яни и дяде Никосу удалось уцелеть. В тот миг, когда я рассказал дяде, что случилось с его дочерью, он наверняка проклял за это судьбу.
Сломя голову бросился он под дождь; догнать его нам с Яни удалось только в деревне. Трупы до сих пор валялись на улицах, окна и двери большинства домов были высажены, и дождь хлестал внутрь, подгоняемый ветром. В уцелевших окнах теплился свет – там выжившие оплакивали своих убитых и свой позор.
Море грохотало, сливаясь с мглою на горизонте. Чудовищные пенистые валы в щепки размолотили пристань, кувыркая суденышки, словно игрушечные. Молнии полосовали небо, заходившееся в ответ раскатистым грохотом; пока мы тащили назад дядю Никоса, могучий разряд прочертил темноту и с треском вонзился в купол оскверненной церкви, рассыпая шипящие искры. Крест откололся и рухнул наземь. В раскатах грома отчетливо прозвучал издевательский хохот.
Промокшие до нитки, мы заперлись на кухне, подальше от растерзанных тел, разожгли печь. Дядя Никос сидел за столом, уронив голову на руки.
– Я купал ее здесь, – бормотал он. – На этой вот кухне, в лоханке. Она, маленькая паршивка, все на усы мне норовила плеснуть. За ней всегда… глаз да глаз…
Я перевел взгляд на Яни. Тот заряжал «смит-вессон» русской модели, сбереженный, надо думать, со времен боевой юности. Узловатые пальцы старика безошибочно загоняли в гнезда патрон за патроном.
Я умолчал о своей роли в случившемся. Не хотел, чтобы меня прикончили раньше, чем я увижу смерть Палемона и его твари. Но теперь у меня возникло желание сказать правду, словить пулю и со всем покончить. Вместо этого я спросил:
– Ты уверен, Яни, что пули его возьмут?
– Пули эти освящены в церкви, – сказал он. – Наши духовники благословили их для войны с турецкими выродками. Если святые символы больше не сдерживают его, это не значит, что они не могут его убить.
– А тварь?..
– Если не сладят пули, будем рубить и жечь, как Геракл делал.
Я вспомнил историю бедного Нифонта. Нет, Палемон не мог быть Гераклом. Это бредовый сон; сейчас я закрою глаза, а когда открою утром, Пенелопа будет жива…
Но наступило утро, и Пенелопа по-прежнему была мертва, и мы с дядей Никосом тряслись на заднем сиденье автомобиля Яни, оцепенело глядя на проносившиеся мимо кипарисы и тополя. Черный дым тянулся в умытое дождем голубое небо, а со стороны развалин древнего храма доносились жалобное овечье блеянье и нестройный хор.
– Старым богам жертвы возносят, – пробормотал Яни. – Совсем спятили!
Сидевший рядом со мной дядя Никос ничего не ответил. Судя по его блуждающему взгляду, он и сам недалеко ушел от этих безумцев.
Яни дал по газам. Он гнал прямиком к обрыву, и я закричал:
– Тормози, Яни, тормози!
Автомобиль остановился, взвизгнув рессорами. Старик выбрался первым, прихватив сумку, откуда торчало несколько обернутых паклей самодельных факелов. Он передал мне тяжелый топор, револьвер вручил дяде Никосу, а напоследок нежно погладил капот своего железного коня:
– Жди, доходяга. Бог даст, вернусь!
Дядя Никос спускался за нами, оскальзываясь на исхлестанных дождем уступах. Волны обрушивались на скалы, жаля нас шипящими брызгами. Черная дыра в скальной породе зияла, точно голодный рот.
– Держите вход под прицелом, хозяин, – попросил Яни. – А я пока факелы запалю.
Дядя Никос взвесил револьвер в руке. Сказал тихо:
– Прости меня, Яни.
– За что, хозяин? – откликнулся старый слуга, чиркая бронзовой зажигалкой. – А, чтоб тебя…
Апостолиди выстрелил ему в голову. Грохот прокатился над скалами. Седой затылок Яни разлетелся вдребезги, зажигалка с плеском исчезла в водовороте белой пены – а из дыры уже вырастало многоголовое шипящее нечто, переливаясь на солнце маслянистыми кольцами, чтобы вцепиться в еще бьющееся тело. В считаные секунды чудовище растерзало жертву и снова исчезло во мраке.
– Идем! – крикнул Никос. – Теперь она нас не тронет! – И, схватив меня за шиворот, увлек в пещеру.
Я не сопротивлялся, пораженный случившимся.
Дядя решительно прокладывал путь сквозь тьму. Если я спотыкался и падал, он рывком поднимал меня и тащил дальше. Каждую секунду я ожидал услышать шипение и ощутить впивающиеся в тело со всех сторон острые зубы; но ничто не нарушало тишины, кроме шарканья ног и нашего сбивчивого дыхания. Чудовище словно растворилось во мраке.
– Ты не уберег ее, – бормотал дядя Никос. – Ты не уберег мою Пенелопу. Это будет только справедливо. Как твоего отца…
Впереди забрезжил свет, вскоре он стал ярче, и наконец мы очутились в огромном подземном зале. Покатые стены испускали мертвенно-зеленое свечение, куполообразные своды щерились клыками сталактитов. И повсюду белели черепа и кости животных, а среди них осколками дробленого солнца сверкало золото.
Гора костей зашевелилась, вспучилась и раскатилась с сухим треском. На ее месте выросла громадная фигура Палемона. Плечи его были укутаны львиною шкурой, в руках он держал ясеневую палицу, пригодную с одного удара размозжить череп слону. В сумраке подземелья его глаза мерцали, будто тлеющие уголья.
Дядя Никос поставил меня на колени.
– Палемон, я пришел молить тебя! – Револьвер дрожал в его руке, щекоча мне мушкой затылок. – Я готов служить! Я принесу его в жертву, своего родного племянника! Я тебе тысячи жертв принесу! Только верни мне дочь, Палемон!
Острозубая усмешка прорезала косматую бороду Палемона.
– Что же ты не просишь своего распятого бога, Никос? – хохотнул он. – Разве он не воскрешал мертвых задаром?
Апостолиди застонал. Но, когда он сдернул с шеи крест и отбросил прочь, голос его звучал твердо:
– Не верую в него больше! В Зевса-Громовержца верую и владычицу Геру! В Аида и Персефону! В Посейдона, владыку морей, и солнечного Гелиоса! В Аполлона и Артемиду! В Гермеса, Гестию и Афину мудрую! В Деметру, Афродиту и Гефеста! В Ареса и Гекату ужасную! Славьтесь, радостный Вакх и великий бог Пан!
Огромная палица просвистела в воздухе и снесла ему череп. Обезглавленное тело закружилось волчком. Падая, дядя Никос конвульсивно нажал на спуск, и пуля, взвизгнув у моего виска, вонзилась в ворох костей. А имена давно ушедших богов по-прежнему гремели в каменных сводах, тысячекратно усиленные эхом, и от фигуры Палемона поползли пряди мерцающего тумана. Точно алчные щупальца, устремлялись они к Апостолиди, всасывая пролитую кровь и мозг, и вскоре призрачная пелена совершенно скрыла мертвеца. Она стремительно густела, расползаясь, пока не заволокла подземелье сплошной бурлящей мглой. Дым завихрялся клубами, в которых все отчетливее обрисовывались силуэты существ, казавшихся мне поразительно знакомыми, словно он вытягивал их из моей головы, из фантазий моего детства, наделяя зримыми формами.