Догоняй! — страница 31 из 78

Но папа умер только семь лет спустя.

2

Его хоронили в разгар черемуховых холодов, серым промозглым утром. Стылый ветер, напоенный ледяной влагой, прощупывал слабые места в одежде, норовя запустить в тело холодные пальцы и перебрать каждую косточку. Прозрачные капли слезами срывались с дрожащих ветвей, и Катя подумала, что больше проливать слезы по папе все равно некому. Этого не собирались делать даже три человека, пришедшие посмотреть, как его опускают в землю.

Хоронили в закрытом гробу, потому что гримеры в морге так и не сумели привести в порядок некогда красивое лицо, да не особо-то и старались. Целый или обезображенный – какая разница? В стародавние времена его непременно зарыли бы за кладбищенской оградой, а то и на перепутье, вбив перед тем в сердце осиновый кол.

Пожалуй, одна лишь Катя не держала на него зла, пусть последние годы они с мамой жили в постоянном страхе, пусть он совершил ужасное, пусть… но об этом Кате и вспоминать не хотелось.

Просто в папе жило что-то злое, как тот жуткий длинноволосый дядька из их с мамой любимого сериала «Твин Пикс»: выжирало все хорошее, а взамен подпитывало лишь злобу и горечь, пока не сгубило его совсем.

Так старалась думать Катя.

Вот мама так не умела. Возможно, потому, что была взрослой и того, последнего «пусть» простить не могла. Стоя на краю могилы с тлеющей в пальцах сигаретой, она смотрела на гроб таким взглядом, что, кабы не сырость, он бы наверняка вспыхнул.

Даже бабушка, казалось, не жалела папу. Не было на ее бледном лице, обрамленном траурным платком, ни горя, ни злости – только усталость. Впрочем, бабушка и не стала бы выставлять чувства напоказ. Обнимая Катю за плечи, она тихо покачивала ее, словно прямо так, стоя, хотела убаюкать.

Они перебрались к бабушке незадолго до смерти папы: соседи исписали стены в подъезде угрозами и несколько раз поджигали им входную дверь. Бабушку, хоть она и родила папу и в одиночку воспитывала, оскорблять и запугивать никто не смел.

То, что папа сделал, прогремело в глухой провинции куда громче привычных уже бандитских разборок, громче прошлогодних событий в Москве. Несколько раз отрядам милиции приходилось разгонять толпу, желавшую устроить папе суд Линча (Катя даже немного разочаровалась, узнав, что не того Линча, который снял «Твин Пикс»). Законный же суд так и не состоялся. Вскоре им сообщили, что папа повесился в камере «после конфликта с другими заключенными».

(«Надеюсь, отбили почки сильней, чем он мне», – с ужасным смехом сказала мама одной своей подружке по детдому.)

Яма поглотила гроб. Мама подошла и от души швырнула в могилу пригоршню липкой грязи. Катя с бабушкой бросать не стали. Мама отошла, отряхивая руки, встала рядом с ними и смотрела, как угрюмые небритые мужики закидывают яму землей. Работали они споро, подгоняемые холодом, и минут через двадцать на месте дыры в земле осталась лишь бурая клякса с воткнутой табличкой: «Марк Рощин. 1962–1994». Рабочие закинули лопаты на плечи и побрели прочь, костеря плохую погоду.

– Пойдем, Галя, – промолвила бабушка, тронув маму за плечо.

Та вздрогнула и сказала:

– Вы с Катей идите, Софья Николаевна. Я сейчас.

– Хорошо, – согласилась бабушка. – Мы у ворот подождем.

Взяв Катю за руку, она медленно повела ее вниз по аллее, вившейся среди крестов, могильных камней и столиков, на которых лежали, отсыревая, скудные подношения покойным. Шла, устремив взор вперед, словно боялась оглядываться. Катя же, повинуясь порыву, оглянулась – и обмерла: она увидела, как мама плюнула на могилу. Кате представилось, что папа сейчас вырвется из земли, набросится на маму, схватит за взъерошенные рыжие волосы и начнет таскать из стороны в сторону, выкручивая голову, а когда мама, крича, упадет, ударит ногой в живот, и еще раз, и еще, как делал при жизни, только в этот раз изо рта его вместе с выкриками «Сука! Сука!» будут брызгать грязь и дождевые черви.

Но папа не вылез. Не бить ему больше маму.

Бабушка потянула Катю за руку, и та покорно засеменила за ней.

Галя долго еще стояла возле могилы, глядя на вьющийся в холодном воздухе дымок сигареты. Вспомнились слова: «Яко тает дым, да исчезнут…» Отрывок из молитвы. Где она ее слышала? Должно быть, в кино.

Яко тает дым, да исчезнет Марк Рощин, отец и муж, с лица земли.

Засунув руки в карманы, она прошлась вдоль могилы, поддевая ногами комья грязи.

– Вот ты и подох, – сказала она. Ей хотелось, чтобы он мог ее слышать, чтобы каждое слово разило его, будто раскаленный клинок. – Мне все равно, что ты сделал. Плевать, что ты жизнь мою искалечил. Но Катеньку я тебе не прощу. Она же твоя дочь, скотина. Взорвать бы твою могилу ко всем чертям!

Щелчком пальцев она отправила окурок прямо в центр земляной кляксы.

– Э, гражданочка! – гаркнул невесть откуда взявшийся мужичок. – Христа ради, не сорите! Разгребай тут потом за вами…

Взмахнув крыльями, с дерева снялась спугнутая ворона и, каркая точно в насмешку, закружилась в белесом мареве неба.

3

В комнате у бабушки обстановка была ей под стать – изящная и в то же время сурово очерченная: и кровать у левой стены, и книжный шкаф с застекленными полками у правой, и часы с маятником в углу, отрывисто чеканившие мгновения: так… так… так… – а высокое кресло у окна и вовсе походило на королевский трон. Да и сама бабушка, восседавшая в нем, положа руки на подлокотники, напоминала Кате вдовствующую королеву – или, может, старую графиню из оперы «Пиковая дама», которую они с мамой однажды смотрели по телевизору.

Под мерный стук часов бабушка рассказывала истории. Страшные, злые истории.

«Женщина тут неподалеку жила, и был у нее мальчонка, Степушка, – такой сорванец, сладу с ним не было. Вот раз месит она тесто, а он под ногами крутится. Осерчала она, да как крикнет: „Иди ты к черту!“ Он вдруг как-то сразу притих, повернулся и молча вышел. Ну, мать дальше занялась тестом. Под вечер хватилась – нету Степушки! Уж она звала-звала… Стала бегать по соседям, и один мальчишка сказал ей, что видел, как Степушка брел к полю, а там его ждал уже какой-то господин в черном костюме и с кривыми ногами; и будто взял он Степушку за руку и повел в сторону леса. С тех пор никто Степушку больше не видел, а мать его с горя через две недели в сарае удавилась…»

И еще много чего рассказывала она; о том, что земля, на которой стоит город, проклята, что в школе всё врут и деревню Никитино, на месте которой он был построен, опустошили в восемнадцатом веке вовсе не казаки, посланные подавить крестьянское восстание, а самые настоящие вурдалаки; о том, что надо избегать пылевых столбов на дороге, ибо в них кружат бесы; о том, что многие женщины в их роду знались с нечистой силой… От ее историй Кате часто снились кошмары, но она все равно тянулась к бабушке, как тянутся к сильным слабые.

Когда наскучивало сидеть у бабушки, шла в папину комнату.

Здесь все оставалось нетронутым, словно он никогда и не покидал родного дома. Аккуратно застеленная кровать, книжный шкаф с потрепанными томиками Жюля Верна, Марка Твена, Ефремова и Стругацких, письменный стол. В сундуке в углу пылилась груда старых игрушек, из которой выглядывала облезлая шахматная доска. На стене возле выцветшего плаката с Высоцким висела пара боксерских перчаток, а на тумбочке стояли допотопный патефон и стопка пластинок. Такая комната могла принадлежать только хорошему человеку.

Катя долго считала папу хорошим человеком. Даже когда он впервые ударил маму. Катя не понимала, почему мама так разозлилась тогда и несколько дней с ним не разговаривала. Будто она сама не может влепить дочке плюху за непослушание!

А у хорошего человека всегда хватает друзей, и в доме часто собирались веселые и шумные компании. Тихоню маму это совсем не радовало, особенно когда приходил папин друг детства Алексей Дубовик.

Его почти никто не называл по имени: наверное, уж очень внушительно звучала фамилия. Папа, однако, предпочитал называть его детским прозвищем Табаки – сам он в детстве, конечно же, был Шерханом. Катя считала, что папа ни капельки не похож на злобного хромого тигра (ну, только когда сердитый), да и Дубовик совсем не походит на шакала. Скорее на привидение – высокий, худощавый, слегка сутулящийся, с белесыми волосами и прозрачными глазами, да к тому же всегда возникающий неожиданно и некстати. Быть может, именно эта его пронырливость помогла ему устроиться следователем в прокуратуру. Когда папа называл его Табаки, Дубовик кривил толстые губы в усмешке, но в глазах его вспыхивал недобрый огонек. А иногда он бросал странные взгляды на маму – всегда украдкой, будто опасаясь, что друг заметит, и тогда мама ежилась, словно ей зябко.

И все-таки Дубовик с папой были не разлей вода – и в школе, и в армии, и в Афганистане. За столом они частенько травили афганские байки и скандировали свой армейский девиз: «Чтоб свалить Дубовика, придется вырубить Рощина!» Дружно ругали какого-то минерального секретаря, по милости которого стало невозможно достать нормальную выпивку. Горячо обсуждали перестройку.

Перестройкой дышало все. Каким-то странным волнением были охвачены все вокруг, предчувствием новой жизни, заманчивой и пугающей одновременно, а в телевизоре молодой человек с грустными раскосыми глазами пел, требуя перемен, и тысячи тысяч вторили ему.

И перемены настали, но едва ли о таких мечтал наивный молодой человек в телевизоре. Полки магазинов пустели, повсюду начали закрываться заводы. Папа, как и очень многие, лишился работы. Зато мама смогла устроиться нянечкой в детском отделении больницы. Платили не ахти, иногда приходилось дежурить в ночную смену, но папа не зарабатывал вовсе, и ощущение собственной никчемности доводило его до белого каления. И он запил горькую, благо грозный минеральный секретарь как раз ушел в отставку.

Папа редко теперь называл маму Галчонком. Слова «сука» и «овца» звучали гораздо чаще.