Догоняй! — страница 52 из 78

– Я дам тебе еще двадцатку, если нарисуешь мне Рин, какой ты видел ее в последний раз.

Джун был поражен щедростью этого забавного человечка. Он уселся на крыльце и нарисовал Рин такой, какой запомнил с последней встречи: хитрая улыбка, блестящие глаза, чистое розовое кимоно. Увидев рисунок, Синдзабуро помрачнел.

– Это не совсем то, что я просил, – сухо произнес он. – Вернее, совсем не то.

С тем и откланялся, оставив двадцать йен себе. Джун понял, чего хотел от него журналист, и его чуть не вывернуло от гнева и омерзения. А портрет Рин он повесил на стену, рядом с портретами своих друзей.

Тогда ему казалось, что он поступил верно. Но с тех пор, как не стало Рин, никто не давал им в долг, и все чаще Джун жалел о грязных деньгах Синдзабуро.

Акико связала маму по рукам и ногам. Джун все ноги сбил в поисках пропитания, за любую работу брался, да кому нужен такой заморыш? Он пытался продавать свои рисунки, но в новом, изуродованном мире красота вызывала лишь злобу, и даже подлинник Хокусая[24] стоил бы меньше горсти риса. Некоторые люди в слезах рвали рисунки в клочья и осыпали Джуна проклятиями. Юные чистильщики обуви давно поделили районы и безжалостно гнали новичков, за тухлятину в мусорных баках на вокзале велись ожесточенные бои, так что там ловить было нечего. Он дошел до воровства на рынке, но его чудесные руки не годились для этого ремесла. Несколько раз его ловили и дубасили до полусмерти, а один торгаш-китаец ударом палки чуть не раскроил ему череп, потому что Джун, когда начинали бить, зажимал ладони между бедер, вместо того чтобы прикрывать голову: лишь бы не по пальцам.

– Не плачь, не плачь, Аки-тян! – умолял он, укачивая орущую сестренку, пока мама ходила по соседям, пытаясь выклянчить хоть горстку риса. Иногда, отчаявшись, он совал в рот Акико палец. Она радостно принималась сосать, понимала, что ее обманули, и заходилась обиженным криком, извиваясь в пеленках, точно гусеничка. Ее сморщенное личико становилось лиловым.

Этим утром мама терзала пальцами сперва правую грудь, потом левую, пытаясь хоть каплю выцедить в ротик Акико, а потом закричала в отчаянии:

– Я отрежу вас, будьте вы прокляты!

И действительно, схватив нож, поднесла его к левой груди.

Юми завизжала, Джун повис на руке с ножом. В пылу борьбы они чуть не затоптали бедняжку Акико, которая с визгом барахталась на циновке.

Наконец мама уронила нож и обессиленно повалилась на пол. Джун с Юми обнимали ее, пока она не перестала дрожать.

После этого она больше не хваталась за нож, стала тиха и задумчива. Лишь повторяла как заклинание:

– Я добуду вам поесть. Умру, но добуду.

Наконец мама привязала ревущую Акико к спине, взяла Юми и Джуна за руки и отправилась к соседям.

– Плачьте! – шипела она, прежде чем постучать в очередную дверь. – Войте, как черти, маленькие негодники! Вы обязаны их разжалобить!

И чтобы у них получалось лучше, больно щипала Юми, а Джуну отвешивала подзатыльник. Акико в помощи не нуждалась – она и так голосила до небес.

Но все, к кому они стучались, лишь печально качали головами. Мне безмерно жаль, госпожа Серизава. Вы разве не видите, что наши дети тоже голодают? Боюсь, ничем не могу помочь. Простите великодушно. Подите к черту.

Так и вернулись они ни с чем. И теперь, глядя, как мама уходит, Джун клял себя за бесполезность.

– Мамочка, возвращайся скорее! – звонко крикнула Юми.

– Тише, глупая! Аки-тян разбудишь.

Мама была уже далеко и не слышала. Ее кимоно ярким пятнышком мелькало в сумерках, становясь все меньше и меньше, пока не растворилось совсем, как капля краски в стакане воды.

– Сам дурак! – не осталась в долгу Юми. – Мамочка не то что ты. Она вернется и принесет нам во-от столько всякой вкуснятины! – раскинула руки сестренка.

Джун выдавил улыбку, глядя в ту сторону, где скрылась мама.

А вдруг она вообще не вернется? Вдруг ее найдут завтра на берегу – голую, с разрубленным лицом и кишками между ног? Синдзабуро-сан подкатится к лачуге с блокнотом в руке: «Понимаю, Джун, как тебе больно, но сейчас-то вам деньги еще нужнее, верно? Нарисуй мне ее. Только правильно, с потрохами наружу».

– …рисовых колобков, а еще во-от столько лапши, и картофельных клецок, и темпуры, и…

Живот мальчика злобно, с подвыванием заурчал.

– …и рисовый пирог, и творога немножко, и… и арбузик! Сла-а-адкий!

Джуну захотелось сестренку стукнуть. Но разве Юми виновата, что хочет кушать? Самому в живот будто зашили жестяную грелку, полную бурлящего кипятка.

– Смотри, Юми! – указал он на реку. – Там кит!

– Где? Где? – Сестренка запрыгала, как мячик, пытаясь что-нибудь разглядеть, но не увидела ничего, кроме серебряной ряби по темной воде.

– Да вон же, фонтан пустил! Неужто не видишь?

– Здоров врать! – надулась она.

– Кто врет? Своими глазами видел! Только он уже нырнул…

– Так нечестно! – Юми уперлась кулачками в бока. – Почему ты его видел, а я – нет?

– Потому что у меня врожденное чувство красоты. А ты только и думаешь, как набить брюхо. Я тебе нарисую, хочешь?

– Ага!

– Тащи бумагу и карандаш. Только смотри, Акико не разбуди.

Кивнув, Юми исчезла внутри. Джун слышал, как она тихонько возится в темноте. Способ верный: если для сестренки что-нибудь нарисовать, она забудет о своих капризах.

Кругом царила тишина. Ночи стали безмолвны, даже лягушки больше не устраивали весенних концертов по берегам Оты: должно быть, все сварились заживо, бедные, вместе с икрой. Лишь река еле слышно бормотала во сне, ворочаясь на своем каменном ложе. На другом берегу в лунном свете маячил купол Гэмбаку – здание Выставочного центра, где Джун был с папой давным-давно, когда еще Юми не появилась на свет.

Он не хотел смотреть, но голые балки притягивали взор, точно ребра в развороченной груди мертвеца – вечное напоминание о том, что случилось шестого августа двадцатого года Сёва…

2. Ка-гомэ, каго-мэ

…Отец на Джуна не походил ни капельки – коренастый, смешливый, любитель выпить и покутить; лицо его, широкое, скуластое, всегда лучилось добродушным самодовольством. В детстве он смастерил огромного воздушного змея, дождался ветреной погоды и вместе с ним сиганул с крыши родительского дома, собираясь долететь до горы Мисэн. Полет закончился гораздо раньше – на булыжниках мостовой, и с тех пор папа прихрамывал на левую ногу. Так что, когда его вызвали на военные сборы, он, к великой маминой радости, уже через час прихромал обратно.

– Как хорошо, дети, что у вас такой непутевый отец! – восклицала тогда мама, со слезами обнимая его.

Соседи над папой подтрунивали: дескать, не мужское это дело, когда война, трамвай водить, однако без злобы. Сам папа своей работой ужасно гордился. «Сколько инженеров без моего трамвая не попадет вовремя на завод, э? – говорил он, благодушно щуря хитрые глазки. – А докторов сколько не успеет к своим пациентам? Сколько чиновников опоздает в свои департаменты? На нас, трамвайщиках, страна держится!»

В префектуре, как видно, считали так же. Жалованья папе вполне хватало, чтобы содержать семью в нелегкое время, да к тому же баловать себя после работы парой бутылочек доброго сакэ. Впрочем, драк он во хмелю не устраивал и близких не колотил, как, например, господин Кавасаки, живший тремя домами ниже по улице и ставший для соседей притчей во языцех. До дома папе помогала добраться девушка-кондуктор Эйко; в вечерней тишине их приближение было слыхать за милю – звонкое цок-цок ее сандалий-гэта, резкое шарк-шарк его. Мешком повиснув на хрупких девичьих плечах, отец дребезжащим тенорком выводил:

Сакура, сакура!

Солнце светит в синеве!

То ли дымка на горе,

То ль клубятся облака…

– Провались ты со своей сакурой! – всякий раз восклицала мама и, закинув на шею вторую папину руку, вместе с Эйко тащила его в дом под смех Юми. И пока папа, заботливо уложенный на футон, выводил носом воинственные рулады, Эйко-сан с мамой пили чай и болтали, а в приоткрытую дверь из сада струился аромат цветов, и цикады стрекотали в сумерках.

Джун подозревал, что Эйко с папой вместе не только работают, и мама, наверное, тоже что-то такое чувствовала; но поскольку ее это как будто ничуть не заботило, то и он не держал зла на Эйко. Да и как можно злиться на девушку с таким звонким задорным смехом и нежными розовыми ушками, кокетливо торчащими из-под смоляно-черных волос?

В ночь на шестое августа Джуну приснилось, что он берет одно из этих ушек губами, покусывает, засасывает в рот, языком щекоча хрупкие витки ушной раковины, а Эйко хохочет, хохочет… Он со стоном дернулся во сне, животом вжимаясь в футон, а проснувшись утром, обнаружил, что трусы промокли и липнут к телу. Какой стыд! Такое с ним уже случалось, но настолько стыдно не было ни разу. В саду щебетали птицы, нежный ветерок перебирал рисунки на стенах, а в синем небе за окном едва угадывались пряди облаков, словно меловые разводы на подсохшей классной доске. Но чудесное утро не радовало Джуна. Как он теперь посмотрит Эйко в глаза? А папе? Ладно хоть они появятся только вечером…

А тут еще маму за завтраком подташнивало, потому что она носила внутри Акико. А тут еще гады-американцы! В семь утра тишину разорвал истошный вой сирены, что означало: господин Б, как в народе прозвали американский «Боинг-29», пожаловать изволили.

За последний год от налетов не стало никакого спасения. Летучие крепости каждый день обрушивали на города ливень зажигательных бомб, превращая дома и улицы в море огня. Кобэ и Токио выгорели почти дотла, миллионы людей лишились крова, половина страны лежала в руинах. И только к Хиросиме господа Б до сих пор проявляли удивительное снисхождение. Пронесутся над городом, то поодиночке, то целой стаей, и растворятся в облаках, словно и не бывало, зря только сирена орет-надрывается. Ни одной «зажигалки» не упало на улицы, ни один квартал не был разрушен. Пощадили даже порт и воинские гарнизоны с сорока тысячами солдат, слыханное ли дело!