Доказательства (Повести) — страница 111 из 133

Внезапно его охватывает беспокойство. А что, если ее не окажется дома?.. По его распаренному телу пробежал озноб. Что он делает здесь так долго? Он знает, что по утрам она всегда дома. Что за паника, говорит он сам себе, возьми себя в руки. Она дома!

Резкими, лихорадочными движениями он закрывает краны. Уже на пути в раздевалку ему встречается множество людей, он ловит их взгляды, он слышит их голоса. Кажется, они говорят ему что-то, но что? Он слышит свое имя… слышит слова — «минута и четыре»… И когда эти люди произносят «минута и четыре», их восхищение вполне профессионально; в результатах здесь все понимают толк.

Минута и четыре… вон тот, да… он сейчас в раздевалке.

Он все слышит и не слышит ничего. «Она дома, — убеждает он себя и борется с рубашкой. — Она дома, она дома, она дома…» Он наспех вытирает мокрую голову, его короткие волосы растрепаны, он бросает в сумку полотенце, и мочалку, и мыльницу, и плавки… Скорее. Ему кажется, что проходит вечность, пока гардеробщик приносит ему пальто… И снова замечает, сколько людей вокруг смотрят на него, кивают ему и улыбаются… Кто-то хлопает его по плечу, кто-то жмет руку; как в полусне он слышит свою фамилию и слова «минута и четыре ровно». Подумать только, как это всех волнует, а ему самому кажется, что это произошло давным-давно… И тут он понял вдруг: еще немного, и он заплачет.

— Разрешите… разрешите… Спасибо. Да, да…

Тут он понял, что его тянут за рукав, и сквозь размытую пелену он увидел директора бассейна, Евгения Алексеевича.

— Зайди, — говорил он. — Костя, зайди.

Мелькнул длинный стенд с фотографиями, где его никогда не было, пустые крючки запасной раздевалки, красные стены директорского кабинета.

— Костя, дорогой…

— Я не могу, Евгений Алексеевич, — забормотал он. — Я… я работаю.

Но тот в ответ:

— Звонил Владимир Петрович, сам, — тут палец его вознесся, — сам, и просил тебя быть… Да, прямо к нему.

— Нет, — сказал Зыкин, — я не могу.

— К нему? Да ты с ума сошел… это же случай… Он ведь может все

Но Зыкина уже не было — только на столе остался узкий листок бумаги с косо падающими строчками: «Институт Водоканалпроект, тел. 97-92-90, отдел вертикальной планировки».

Он уже забыл про красные стены, про лес пустых крючков. Все остается позади, все мелькает в его глазах — стены вестибюля, рисунок дубовых тяжелых дверей и давно уже выученная наизусть надпись: «Здание б. лютеранской церкви Петра…»

И вот он уже на улице. Это Невский проспект, туман уже осел, раздавленный и прижатый к земле ногами пешеходов и колесами машин. Зыкин бежит по тротуару, оставляя за спиной две симметричные башни с часами на каждой — солнечными и заводными, и коленопреклоненный ангел, установленный на постаменте над карнизом центральной части фасада, еще долго смотрит ему вслед усталым и все понимающим взглядом: тому, кто спешит, не может понадобиться время, раз и навсегда остановившееся как на заводных, так и на солнечных часах.

Он бежит по осклизлому тротуару, балансируя, проскальзывая, никуда не глядя и не замечая ничего, — здесь где-то должен быть телефон. Телефон, вот что ему нужно сейчас. Этот занят, этот — тоже… вот пирожковая, вот похожий на гигантский утюг Дом книги… и тут занято. Он устремляется дальше, на бегу он успевает заметить время — настоящее, живое время — на башне часов бывшей Думы. Без четырех минут десять. Не может быть, чтобы ее не было дома, не может быть, думает он, она должна быть, в это время она должна быть, должна… Он повторяет эти слова как заклинание, руки его ищут двухкопеечную монету, ищут и не находят, он стоит в согнутой, неудобной позе, прижимая боком сумку… О, черт… ага, вот она. Руки его трясутся. Наконец он опускает в щель зажатую в ладони монету и набирает номер…


Снег, снег, снег… С утра все было в снегу и тумане, нулевая видимость, снегопады на востоке страны, метель над Сибирью. Здесь, в городе, движение с утра почти прекратилось. Какое везение, что ей сегодня не надо спешить, какая удача, что туман, снегопады и метель оказались сильнее первоклассной техники и она получила сегодня с утра отпуск, несколько часов, принадлежащих ей и только ей, часов незаслуженных и от этого еще более желанных и ценимых. Лежать в ванне и смотреть в окно; смотреть, как за окном падает снег, — что в этой жизни может быть лучше.

Эля лежит в ванне и смотрит в окно. Туман прошел, ветра нет, и она видит, как отвесно и плавно, почти не отклоняясь, с тихим покачиванием опускаются снежные хлопья. «Ванна, — думает она лениво и блаженно, — ванна. Ничего не скажешь, придумано здорово. Придумано здорово, хотя так давно, что даже не скажешь, когда именно. Почти все вещи, придуманные в то время, либо бесконечно устарели, либо забыты вовсе. Термы Диоклетиана, — вспоминает она, — знаменитые термы Диоклетиана. Римляне были сами не свои до купаний».

Она вполне могла бы родиться в Риме при Цезаре, Августе или Каракалле. Термы Каракаллы — вот что сохранилось, при чем тут Диоклетиан!

Она никогда не видела Рима, разве что на картинках, она работала с итальянцами не реже и не чаще, чем с немцами, англичанами, французами. В Париже и Лондоне она тоже не была. Равно как и в любой другой европейской столице, но это ей не мешало. Она не чувствовала себя уязвленной, ее самолюбие нимало не было задето. Все, что можно было увидеть в коротких сумасшедших командировках, она могла узнать из книг — из нескольких тысяч книг, заполнявших бесчисленные шкафы и полки во всех комнатах, коридорных простенках, везде и всюду. Книг ее отца, в которых было все, что могло только понадобиться даже самому любопытному человеку; все сведения о привычках и обычаях давно исчезнувших с лица земли народов, ассирийцев, вавилонян, хеттов, халдеев и жителей Элама — и так до наших дней, до Парижа, Рима, Лондона и Мадрида, все мыслимые и немыслимые справочники и путеводители, а если надо — и слайды, дающие полное, стереоскопическое представление о любом месте на земле. Нет, она не чувствовала себя ни уязвленной, ни обиженной.

Особенно в такой день, как сегодня.

Нежная благоухающая пена приятно щекочет ей кожу. Она лежит в душистом сугробе из пены, закрывает глаза, она блаженствует. Вполне может быть, что это и есть счастье. Во всем теле она чувствует истому; будь она кошкой, она, пожалуй, замурлыкала бы.

«Как хорошо!» — думает она. До чего же мало, оказывается, нужно человеку — горячая ванна и полдня свободного времени, как раз то, что у нее и есть сегодня, неожиданный подарок небес. Буран над островом Хоккайдо, в Сибири аэродромы закрыты из-за снегопада, «на северо-западе европейской территории Союза — туманы и гололед». Группа туристов из ФРГ, совершающих вояж по стране, безнадежно, а еще вернее, надежно застряла где-то между Барнаулом и Москвой, где именно — установить пока не удалось. Диспетчерской службе, во всяком случае, не позавидуешь, диспетчерская служба сбилась с ног, разыскивая пропавших путешественников. Бедная диспетчерская служба, бедные путешественники. Что делают они сейчас — сидят ли в аэропорту в специально отведенной для иностранцев комнате или их возят по городу, о котором они и в жизни не слышали, — это она узнает, когда непогода уляжется, иссякнет гнев небес. А пока этого не случилось, переводчицы «Интуриста» отпущены по домам. Наказ один — быть наготове и никуда от телефона не отлучаться.

Вот и прекрасно. Она и не подумает отлучаться. Где он, этот прекрасный аппарат? Он здесь. Следовательно, лежа в ванне, она верна и духу приказа, и его букве. «Прекрасно. Прекрасно и замечательно, что природа вносит свои поправки в такие, например, планы, как воздушное путешествие над СССР. В жизни так и должно быть, — думает она. — В жизни всегда должно происходить хоть что-то непредвиденное. В этом весь интерес, вся соль». И тут она думает о своей группе, которую она еще и в глаза не видела, — бедная моя группа. И даже произносит это вслух своим низким протяжным голосом, который, правда, почти не слышен ей самой из-за льющейся из крана воды:

— Бедная моя группа!

«Schönen guten Tag, meine Herrschaften! Herzlich willkommen bei uns in Leningrad. Ich bin Übersetzerin von Leningrader Intourist, heiße Eleonor»[2].

«Вот так, — думает она, — вот так, meine Herrschaften, будут вас встречать, когда вы наконец найдетесь и прибудете к нам со своими чемоданами, баулами, кофрами, дорожными сундуками»… Но пока они еще не нашлись, она может понежиться в ванне. Будь на то ее воля — она не вылезала бы из ванны вообще. Интересно, во что бы она тогда превратилась? Наверное, в русалку, — от бедер начинался бы прелестный рыбий хвост, она жила бы в озере и лунной ночью заманивала неосторожных путников в беду. «Русалкой вдруг холодной обернулась…» — так, кажется, или что-то в этом роде. «Откуда ты, прелестное дитя?» Да, что-то в этом роде. Но холодной… бр-р-р. Нет, это не пойдет — чего-чего, а холодной ее не назовешь, и холода она не любит.

А что она любит?

Вода, вытекая из крана, монотонно булькает, бурчит, шумит, плещет. Этот звук льющейся воды убаюкивает ее. Чего доброго, она еще уснет и не проснется. Она выключает кран. Сразу становится тихо. Не настолько, правда, тихо, чтобы можно было услышать, как падают на землю белые снежинки, но очень, очень тихо. Вот кто-то прошел внизу. Хлопнула дверь в подъезде… послышался детский смех — все это слышно ей отчетливо и ясно.

Вокруг теплый розовый кафель до самого потолка. Напротив она видит свое отражение в большом зеркале — тот же теплый тон, хлопья пузырчатой белоснежной пены («Лучший в мире ба-ду-сан»), а из пены — хорошенькая головка в тюрбане из махрового — красное с черным — полотенца. На полу толстый и мягкий в зеленую и розовую клетку коврик, рядом с ванной — столик: толстое, дюймовое стекло на массивной, тяжелой раме; на столике в беспорядке разбросаны книги в пестрых глянцевитых обложках и журналы, а на самом краю, чуть особняком — телефон цвета слоновой кости, от которого под дверь, извиваясь, уходит длинный змееобразный провод.