Доказательства (Повести) — страница 30 из 133

Тут я наконец и сам понял, что здесь что-то не так. Но я был так рад, что еще по инерции закричал, как болван:

— Ленка, — кричу, — вот молодец!..

А она говорит:

— Дима. Я уезжаю.

Я остановился, будто со всего размаху наткнулся на забор.

— Как, — говорю, — уезжаешь? То есть ты хочешь сказать…

А она:

— Димка. Я уезжаю. Сегодня, сейчас… Я не могла тебе ничего сказать. Я сама не знала. Сегодня… сегодня прислали грузовик и «Волгу» и уже все погрузили… а я… я сказала, что поеду проститься с девочками… а это… я тебе, на память, — и тут только я заметил, что в руках у нее здоровенный пакет и она сует его мне, и я вижу, что она возбуждена и расстроена, и хоть я сам просто остолбенел, хоть один раз в жизни я понял, что должен проявить мужество, не распускать нюни, мне просто хотелось завыть, я сказал ей: «Подожди. Подожди, — говорю я ей, — подожди минутку».

Схватил этот пакет — и бегом к себе. Кинул пакет на кровать, вытащил из тумбочки свой тренировочный костюм и все деньги, что у меня накопились, — рублей восемь, переоделся за четверть секунды — и вниз, мимо обомлевшей нянечки.

— Поехали, — говорю. — Поехали, я тебя провожу.

И мы — бегом к машине, и я изображаю из себя такого молодца, а на душе так скверно, прямо кошки скребут, и мы подбегаем к машине, а оттуда — кто бы вы думали смотрит на меня? Костя.

— Ах ты мерзавец, — говорю.

А он смеется: «Решился, — говорит. — Значит, я проспорил коробку конфет. Правда, Ленка?»

Но тут мы уже понеслись, вывернули из тоннеля на Литейный мост, и Костя сидит впереди с шофером, занимает его каким-то разговором, а я даже не сообразил сначала, куда мы едем, и только стараюсь не выдать себя, только что зубами не скриплю, собрал всю волю в кулак, потому что вижу, что Ленка вот-вот расплачется и слезы уже дрожат у нее — да, огромная слезища так и повисла, и тут я уже обо всем позабыл, тут я обнял ее и говорю:

— Ничего, — говорю, — ну, ничего. Ты напиши мне. Напишешь?

А она, Ленка, даже и не говорит ничего, а только кивает — и так она кивала, пока я не увидел, что мы приехали.

Да, приехали. Она жила на углу улицы Севастьянова, и мы остановились, не заворачивая на Кузнецовскую, но и с того места, где мы стояли, видны были огромный крытый грузовик и вишневая «Волга» — прямо у Ленкиного подъезда, и вот тут-то только я понял, что это мне не снится, а что это все наяву и Ленка уезжает. В это время шофер вышел, поднял капот и нырнул туда, и Костя присоединился к нему, и вот мы остались с Ленкой вдвоем, а потом она встанет и уйдет. Я даже смотреть ни на что не хотел. Опустил голову и сижу. И чувствую, что от моей хваленой силы воли сейчас останется только мокрая лужа. И тут я слышу:

— Дима… — и не успел я еще сообразить, что к чему, как Ленка поцеловала меня. Я не знаю, куда она хотела меня поцеловать, но получилось где-то между углом рта и носом, а потом она сказала мне прямо на ухо: — Димка… Кириши — это же совсем рядом… я напишу тебе, а зимой я приеду — на все каникулы. — И она выскочила из такси. Я видел, как она отбежала шагов на десять, потом, словно вспомнив что-то, повернула на полном ходу, подбежала к Косте и чмокнула его в щеку, — видел, как она поднялась на цыпочки, — а потом она перебежала улицу и исчезла.

А потом мы поехали обратно. На том же такси. Костя сидел снова рядом с водителем, а я болтался сзади, и мне было как-то все равно, будто это не со мной все происходило, а с кем-то совершенно посторонним, и я снова не заметил, как мы отмахали через весь город, и я поплелся к себе в палату, а Костя крикнул мне вслед: «Эй, не вешай нос…»

И уехал.

И в это время начался дождь. Я говорил вам, что весь день жарило, как в преисподней, духота стояла смертельная, и вот теперь где-то прорвало и дождь обрушился на город, как если бы снова начался всемирный потоп, — так что когда я добрел до палаты, меня можно было выжимать.

Но мне было все равно. Если бы меня сейчас застрелили, я бы и не заметил. До меня только сейчас стало все доходить, и вот тут-то я и почувствовал, как мне плохо. Я добрел до своей палаты, стянул тренировочный костюм и влез в куртку дзюдоиста. Окно было открыто, за окном громыхал гром, и молнии блестели так, как если бы действительно существовал какой-то громовержец Зевс, повелевавший молниями. Я сел на кровать и увидел пакет, который мне дала Ленка, и стал его развязывать чисто машинально, а сам все вспоминал ее слова, — то, что она обещала приехать зимой на каникулы, и все пробовал понять, когда же это будет, если теперь август, — пробовал и не мог, и в это время я развязал пакет. И что бы, вы думали, там было? Роскошная книга — «Одиссея» в старинном издании Девриена с гравюрами необыкновенной красоты…

И это было уже слишком. Я чувствовал, что сейчас что-нибудь сделаю. Выскочу в окно. Разобью стекло. Завою. Я схватился за спинку кровати и стал трясти ее, словно она была в чем-то виновата…

И тут я увидел яблоки.

Они лежали у меня на тумбочке — ровные, одинаковые, золотистые. Я сразу узнал их — это были яблоки из сада Гесперид, и кто владел ими, мог рассчитывать на вечную молодость. Тут-то я все и понял. Потому что мне не нужна она была — молодость. Она мне не нужна была никакая — ни простая, ни вечная. На кой черт она мне была. Я не хотел быть молодым. Я хотел быть взрослым, потому что взрослый — и только! — не зависит ни от кого, и ему не надо ждать никаких каникул, и от него никто и никуда не уезжает, если не хочет. Нет, вся эта молодость мне была не нужна. И тогда я понял, что мне нужно сделать. Я схватил эти яблоки и что есть силы запустил их в окно. Сначала одно, потом другое, потом третье — они ударились об асфальт, подпрыгнули, покатились и исчезли. И тут я услышал снизу голос. Я даже не поверил себе — высунулся в окно и гляжу — а там, прямо под окном, весь мокрый, как сатана, Костя, и он кричит мне:

— Ты что, совсем из ума выжил? Чуть не проломил мне голову своими дурацкими бананами.

А я кричу:

— Костя, дуралей, какого черта ты здесь делаешь?

А он:

— Я, — говорит, — подумал: а вдруг ты захочешь прыгнуть из окна. Тут я тебя и поймаю.

Тогда я ему говорю: «Все, — говорю, — в порядке».

А он: «Ну, тогда, — говорит, — я пошел».


Вот такая произошла со мной история.

Помню, я тогда до полуночи все читал и читал, да так и уснул. Проснулся на рассвете — лежу, скорчившись, а под головой «Одиссея». Я встал и подошел к окну. Дождь уже давно кончился, и было совсем светло. Небо было ясным, и похоже на то, что днем снова будет несусветная жара. На душе у меня было совсем спокойно и чисто, словно меня промыло дождем, и чего-то мне хотелось, как если бы там, внутри, где положено быть душе, есть какое-то маленькое незаполненное пространство, которое обязательно нужно заполнить. Только что же это такое — я не знал.

Так я стоял, наверное, более часа, стоял и смотрел на воду и на небо, которое светлело все больше и больше, на вымытые дождем деревья, застывшие в ожидании жары, и все думал — чего же я хочу, чего ожидаю… И тут я поймал себя на том, что мне хочется зимы и снега.


1976 г.


Доказательства

Сначала он пел так: я птицелов, я птицелов, всегда я весел и здоров. Затем он решил несколько изменить слова, и получилось: я птицелов, я птицелов, я бодр, и весел, и здоров. И тут он представил себя птицеловом — клетка в руках и силки. А в силках бьется беспомощная птица, которой едва ли до песен. Какой-то элемент преднамеренной жестокости проглядывал здесь, и, чтобы смягчить его, он снова изменил и спел так: я старый добрый, — именно старый и добрый, — этими словами элемент преднамеренной жестокости если не уничтожался совсем, то в значительной степени смягчался, — я старый добрый птицелов, и всяк вокруг меня здоров… И все то время, пока он пел то на один манер, то на другой, он продолжал топтаться на месте, и остановился только тогда, когда на зеленом дерне вытоптал — как он того и хотел — две маленькие черные площадки. Только тогда он перестал топтаться и петь и огляделся…


1

На зеленой траве стояли они, на зеленой траве под синим утренним небом, трава была густой и влажной, роса еще не высохла, солнце поднималось слева, откуда время от времени налетал ветер. Ветер прилетал издалека, он скользил по траве, шевелил листки протоколов, он взвивался к небесам, синим и спокойным, транспаранты надувались, как паруса каравелл, они хотели унестись вслед за ветром — но того уже не было, он умчался дальше, и снова повисали флаги; на транспарантах на двух языках — русском и английском — было написано: «Привет участникам международных состязаний» Участники состязаний стояли на влажной зеленой траве и смотрели вслед ветру — он будоражил воображение, он был наполнен тревогой предстоящих боев. Им предстояло участие в первенстве мира, их было много, мест было всего три, трое мужчин должны были отправиться далеко, в заморские края, в Америку, куда давным-давно надутые другим ветром паруса каравелл принесли Колумба, — не туда ли проторенным путем унесся ветер…

Объявляется пятиминутная готовность!

Ветер унесся, флаги повисли, но волнение осталось. Все волновались, все — с его места на двенадцатом щите, прямо посередине общей линии было особенно хорошо видна, что творилось вокруг, слева и справа, но первое, что он увидел, был Феликс. Феликс Крее, Феликс Освальдович Крее, главный судья международных соревнований, судья международной категории. Конечно, никто и не подумал бы назвать его сейчас просто Феликсом: он был велик и недоступен, замкнут и отрешен, словно Великий Инквизитор; он совершал свой путь вдоль линии стрельбы, передвигаясь отчужденно и прямо, наметанный взгляд его в последний раз проверял, все ли было в порядке, все ли было в соответствии с международными требованиями; он был непохож на веселого, смешливого Феликса иных дней, и его замкнутость отрешенность едва ли не больше всего другого показывали степень волнения, раз даже Феликс мог измениться настолько, что стал похожим на Великого Инквизитора, — так на кого же стали похожи все остальные, все мы, и на кого стал похож он, Сычев.