се смеются, некоторые довольно принужденно, те двое хотя бы, которых Цезарь теперь замечает в дальнем углу. Кассий Лонгин, а с ним Брут, оба высокие, худые… и молодые. «Им еще жить да жить, особенно славная жизнь предстоит тому из них, кого многие считают моим сыном. Сам я иногда верю в это, иногда сомневаюсь, а у Брута голос крови пока что молчит. Но это все равно, в остальном же он достойнейший из всех. Не нравится мне только его тяга к Кассию, человек он, бесспорно, отважный, но еще более бесспорно — слишком обидчивый, а это верный признак отсутствия душевного величия».
Итак, они стоят и смеются.
Однако Цезарю видно, что Кассий просто кривит губы. «Обиженный человек во всем отличим от других, а этот обижен не раз — и мной и судьбой, так что в его глазах различие, возможно, и стерлось. Мне же он не может простить, что я пощадил его по просьбе Брута, хотя я и без того поступил бы так же. И все же Кассий слишком бледен, такая бледность бывает от тщательно скрываемых дум. А как бы я поступил на его месте? Вероятнее всего, организовал бы заговор».
Почему-то эта мысль развеселила Цезаря. Обиженный Кассий Лонгин в роли заговорщика с кинжалом под тогой! При всей своей храбрости он вряд ли пойдет на это — слишком велик риск, а что выиграешь?
А что скажет ему Тирон, не чувствует ли он своим длинным крючковатым носом запах заговора? Вольноотпущенник Тирон, не переставая работать гребнем и ножницами, бледнеет, насколько это возможно при его смуглой коже.
Губы его шевелятся почти беззвучно, однако острый слух Цезаря улавливает ответ. Ну конечно, с тех пор, с Александрии, бедняге Тирону везде мерещатся заговоры. Цезарь произносит это слово вслух:
— Тебе, мой бедный Тирон, теперь до конца жизни будут мерещиться заговоры. — Он смеется. Внимательным взглядом обводит присутствующих.
Палатка уже набита людьми до отказа, дышать нечем. Есть ли среди них некто, способный и в самом деле замыслить заговор? Безусловно, таковой должен быть, ибо любой, находящийся здесь сейчас, обязан Цезарю каким-нибудь благодеянием, этого люди прощать не склонны, отсюда ненависть и заговоры.
— Так кто бы это мог быть, мой Тирон? Уж не наш ли это уважаемый начальник конницы Антоний, он-то обязан мне всем от начала до конца, а теперь он после меня второе лицо в государстве. Или ему не терпится стать в нем первым…
Беззвучный голос раба повторяет за спиной Цезаря, как эхо:
— Да, мой господин, Антоний тоже, но не он главный, он только знает, но молчит.
— Молчит? Это уже немало, мой отважный Тирон…
«Только сведения твои немного устарели» — последние слова Цезарь не произносит вслух.
Месяц назад он получил анонимную записку. Антоний и Долабелла — эти два имени были там названы и подчеркнуты жирной чертой. В густой, блестящей, сверкающей толпе Цезарь без труда находит Антония — тот на голову выше всех, его запас солдатских анекдотов неисчерпаем. Однако сам Антоний не так прост, как хочет казаться. И все же… все же он не опасен.
«Нет, этих двух напомаженных красавцев — Антония и слишком честолюбивого Долабеллу я не боюсь. К тому же они много смеются, да и толсты не в меру. Зато другие слишком молчаливы. Их-то мне и следовало бы бояться в первую очередь: молчаливых, бледных и худых. Вроде тех, что стоят в углу и уже даже не пытаются сделать вид, что смеются вместе со всеми…»
И тут же раздается слышный ему одному шепот:
— Брут и Кассий.
Брут и Кассий?
Мерещится ему, что ли? Ведь не может же этот грек читать его мысли.
— Что ты там бормочешь, почтенный Тирон?
И снова, ощущая теплое дыхание цирюльника на своем затылке, слышит:
— Мой господин, поверь, надежные источники. Заговор, мой господин, Кассий и Брут и еще кое-кто поменьше, верь мне.
Цезарь резко оборачивается, смотрит в темное лица грека.
Он ему сейчас физически неприятен, этот вчерашний раб, весь он, его расплывшаяся фигура, лицо с крупными порами, его большой искривленный нос.
«Прочь отсюда, негодяй!» — хочет сказать, крикнуть Цезарь.
Но не говорит и тем более не кричит. Во-первых, вокруг слишком много народу, а во-вторых, он видит глаза Тирона. В них, в этих коричневых навыкате глазах, он успевает прочесть беспредельную преданность. В искренности этого чувства сомневаться не приходится, в случае чего Тирон теряет больше всех, тем более что он слишком много знает.
Цезарь смотрит в эти преданные глаза и видит в них страх, страх за него.
— Поверь мне, господин, поверь, дело зашло далеко, это опасно.
Тупая боль возникает где-то в затылке и, ломая виски, расползается по голове, давит, вызывая шум и судорожные толчки.
Такая боль в голове у Цезаря всегда перед приступом эпилепсии, они участились за последнее время. Только не сейчас… успокоиться, не давать себе воли.
И он отворачивается от Тирона. Шутка превращается в реальность, а это бессмысленно, просто глупо. Но, вопреки всему, вопреки самому себе, он верит словам грека, чувствует — грек не врет…
И все же…
И все же — нет. Нет, нет и нет, что угодно, только не это… это было бы уже слишком. Кассий — да, но Брут, Брут!
Боль в голове разрастается, бьет в уши барабанным боем.
Цезарь встает. Мимолетный взгляд говорит Тирону: «Об этом позже». Когда все оборачиваются к счастливому триумфатору, то видят лишь лицо, выражающее олимпийское спокойствие. В это время за палаткой тягуче стонут серебряные трубы — это Цезарь откинул полог палатки.
— Да здравствует великий Цезарь, император, непобедимый!
Яркий свет слепит глаза. Солнце, натыкаясь на полированное серебро щитов, пускает во все стороны дрожащие стрелы.
«Только бы прошел этот шум в голове, эта боль, — думает Цезарь, обходя войска. — Брут — заговорщик? Чушь, безумие, ошибка».
— Да здравствует Цезарь, победоносный! — ревут десятки тысяч голосов.
Его солдаты!..
Как они любят его, своего полководца, который с ними всегда, от гнилой палатки до триумфа. Все любят его, все люди, даже этот грек, вчерашний раб.
Шум в голове становится меньше, крики вокруг — все громче.
Цезарь приветствует свои легионы, держит перед ними речь, говорит простыми, понятными для всех словами, благодарит солдат за их беспримерную преданность и храбрость… В это же время думает: да, все его любят, и это только справедливо, ибо справедливо дело, для которого не жалел он своей жизни. Никому он не причинял понапрасну Зла, все его помыслы направлены были к одной цели — возвышению величия Рима. «И тебя самого», — сказал из глубины какой-то голос. Но Цезаря он не смутил. Ибо он, Цезарь, — это и есть Рим в его лучшем проявлении. Так отвечает он невидимому голосу. «Я и Рим — одно и то же». Голос смущенно: «Так ли это?» — «Да, это так. Ты слышишь крики — да здравствует великий Цезарь, наш отец, триумфатор-!»
Ему подают триумфальное одеяние: венок из золотых дубовых листьев, пурпурный плащ, расшитый серебряными звездами. Два белых жеребца запряжены в колесницу — она имеет вид башни, вся из чистого серебра, вся из серебра вплоть до последней чеки в колесе. Нод неистовые крики солдат Цезарь занимает свое место. На запятки становится глашатай, в руках у него пергамент. И вновь пронзительно, тягуче вскрикивают прямые трубы. Затем — беспредельная тишина. В эту тишину падают звонкие слова глашатая: «Не забывай, великий, вознесенный ныне в триумфе, что ты всего лишь человек!»
Оглушительно, надсадно ревут серебряные трубы.
ИСПАНСКИЙ ТРИУМФ НАЧАЛСЯ…
И через каждую милю — это предупреждение: «Не забывай, великий…» Таков ритуал триумфа. Никто, кроме Цезаря, не слышит глашатая, зато все его видят, видят, как шевелятся его губы, краснеет от усилий лицо. Все знают, что говорит сейчас человек, стоящий за спиной триумфатора. Он говорит ему: «Не забывай…ты всего лишь человек». И Цезарь, сидящий величественно в триумфальной колеснице, похожей на башню из серебра, непроизвольно повторяет: «Всего лишь человек».
И все пропадает — на миг, не больше. Лишь человек? Кто знает об этом больше него самого? Все мы — лишь преходящее мгновенье и зависим от случая каждый день и каждый час. «Аксий Крисп, я вспоминаю о тебе в час моего триумфа, копье прошло сквозь тебя и вышло наружу, а предназначалось оно мне. Дубовый венок, положенный вместе с тобой в могилу, вот сколько стоит жизнь триумфатора Цезаря. Мне ли забыть о том, что я лишь человек…»
И снова, едва лишь кончился краткий миг воспоминаний, он слышит за собой тяжелый шаг своих легионов, слышит насмешливую песню, которая полюбилась его легионерам еще со времен войны в Галлии. «Прячьте жен, ведем мы в город лысого развратника», — гремит за его спиной. Эта песня о нем, Цезаре. Он улыбается: «Мои боевые ребята». Ему не нужно даже оборачиваться, чтобы увидеть это великолепное зрелище — четкими рядами по шесть человек идут его ребята, ослепительно сверкая серебряными доспехами, панцирями, щитами, меча. ми, идут его солдаты, ветераны, храбрецы, которым не страшна и сама смерть. Как и для него, Цезаря, сегодняшний триумф для них — особый. Этот серебряный триумф — триумф мира, победы над последним внутренним врагом. Да, в последний раз римляне сражались против римлян, им пришлось это делать во имя спокойствия, во имя окончательного порядка. А кроме того, испанские серебряные рудники отобраны у врагов, они обескровлены, а могущество Рима возрастет. Вот почему он позволил наградить солдат, всех до одного, серебряными доспехами. Вот почему сегодня, вопреки обычаю, в триумфе он не ведет пленных, не выставляет отобранные трофеи. Серебро — и в нем все: и рабы, и трофеи, а также залог могущества, что важнее всего остального. Смотрите, римляне, на груды серебра, вот оно, его проносят перед вами в слитках, россыпью на носилках, в мешках, иод тяжестью которых гнутся спины мулов. Горы серебра — вот что я принес вам, граждане Рима. Война с Помпеем была праведной войной, и триумф присужден Цезарю не зря, вот что должно говорить это серебро.
Ионо говорит. Восторженными криками встречает толпа, выстроившаяся вдоль дороги, шествие серебряного воинства. Каждый считает себя в какой-то мере совладельцем бесчисленных сокровищ, проплывающих мимо него. И они, эти люди, самозабвенно кричащие «да здравствует…», они не ошибаются. Сегодня еще до захода солнца каждый свободный гражданин Рима получит по триста сестерциев. Чтобы заработать их иным путем, нужно полгода. Поэтому искренность народной радости не поддается сомнению. И Цезарь это знает. Пусть завистники утверждают, что он, Цезарь, всегда и все покупает — пусть. Он-то знает, что всегда при этом платит наличными и большей частью — из своего кармана. И если любовь народа к нему искренна, то не все ли равно, какой ценой это будет куплено, лишь бы эта цена была ему по карману.