было вовсе — как у Сычева, — те самою общностью судьбы прибивались, особенно в эти самые первые дни, к таким же, как они сами. И поэтому только Сычев, в эти минуты ожидания нового чуда, пределы которого он даже не пытался и угадать, не переставал украдкой поглядывать на своего случайного соседа, и, вертя головой и навострив уши, уже улавливавшие таинственно-прекрасные шорохи, доносившиеся из-за двери, — он, скривив рот, все-таки ухитрился, с некоторой запинкой, задать соседу, глядевшему по сторонам с довольно-таки пренебрежительно-равнодушным видом, тот самый сакраментальный вопрос, который в те дни служил им опознавательным знаком. В ответ на это сосед, чуть вылупив глаза, потрогал себя аккуратно за нос и, крутанув круглой стриженой головой, процедил фамилию столь потрясающую, что Сычев едва не позабыл об ожидающих его за дверью чудесах. Что было и понятно, ибо прозвучавшая и столь небрежно произнесенная фамилия принадлежала командующему Военно-Морским Флотом. При такой фамилии круглоголовому надлежало бы стоять вовсе не рядом с безродным Сычевым; но по той вызывающей уверенности, с которой тот отделился от «своей» группы и стал именно к Сычеву, можно было понять, что это была демонстрация с оттенком дерзкого вызова, а ничтожность самого Сычева только призвана была подчеркнуть величину этой дерзости. Но сам Сычев в эту минуту ни о чем подобном простодушно не думал. Сердце у него то взлетало, то падало, и сама только возможность допущения того, что круглоголовый может возжелать дружбы с ним, заставляла Сычева то и дело отвлекаться от созерцания закрытой двери и с риском повредить зрение все косить и косить взглядом в сторону круглоголового, замирая от ему самому еще неясных предчувствий. И кто знает, чем бы это раздвоение могло кончиться, если бы дверь внезапно не растворилась и на пороге не появился старшина, сопровождаемый тяжело дышавшим баталером. Вернее будет сказать, что баталер только угадывался, а вместо него, по крайней мере вместо верхней его половины, громоздилась, распространяя на много метров вокруг ни с чем не сравнимый запах новой хромовой кожи, огромная груда сверкавших темным хромом ботинок — настоящих кожаных ботинок с восково-желтого цвета подошвой, на которой был выдавлен размер. Одна партия, вторая, третья… баталер нырял в свою дверь, как в пещеру Али-Бабы, и вскоре перед строем, к тому времени совершенно уже развалившимся, подобно плохо пропеченному пирогу, высилась башня, пирамида, гора из ботинок.
Тут Сычев забыл обо всем на свете, даже о круглоголовом своем соседе, да и тот утратил на время свое высокомерно-равнодушное выражение. Даже он, — удивительно ли при этом, что происходило с Сычевым. Ему казалось, что он спит или бредит. И когда была дана команда приступить к примерке, он не бросился, подобно остальным, вперед, он остался на том же месте, безмолвный и оцепенелый… Так стоял он, не в силах двинуться с места, потому что до этой минуты он не только не имел, но даже в руках не держал новых кожаных ботинок, — и сколько бы он ни прожил еще, хоть сто лет, никогда ему не забыть этого мига. Именно с тех пор ощущение мучившего постоянно одиночества стало понемногу исчезать из его души, исчезать и растворяться, наперекор всему, что случалось или могло еще случиться с ним.
13
Куда они попали? Сколь ни странен был этот вопрос, тем не менее он был вполне уместен, ибо все, что они могли увидеть, начиная с той минуты, когда по трапу, вздрагивающему от тугих ударов ветра, они сошли на землю и, щурясь от яркого света, двинулись к выходу, прижимая к себе длинные коробки с луками, все виденное ими или попадавшееся им мельком на глаза не давало вразумительного ответа и, более того, способно было поставить любого человека в весьма затруднительное положение. Потому что все это — и сам аэродром с его стандартно-двухэтажной надстройкой, с рестораном, багажным отделением, с решеткой, окаймлявшей маленький садик, где приговорены были томиться дожидавшиеся своего рейса пассажиры, и площадь перед зданием аэропорта с неизменным круглым цветничком посередине, и стоянка такси, и женщины неопределенных лет с темными морщинистыми лицами, шелестевшие пышными букетами, и чистильщик обуви, чье стеклянное жилище привычно приткнулось возле входа в вестибюль; и сам вестибюль с указателями ресторана, почты и телеграфа, но более всего — отдел сувениров, где на стеклянных полках стояли изготовленные равнодушной рукой и, может быть, именно поэтому очень похожие бюстики великих людей, с аккуратно болтающейся на белой нитке ценой: Белинский — 5 р. 40 коп., Пушкин — 12 р. 20 коп., Лев Толстой — 4 р. 80 коп., — все это было как-то очень оскорбительно и похоже на насмешку. Город, в котором они оказались, абсолютно не имел своего собственного лица и мог, если судить только по внешним признакам, в равной степени оказаться и Смоленском, и Воронежем, и Полоцком, и Гомелем, но вовсе не обязательно Харьковом, в котором никто из них до этого не бывал.
По асфальтированной и тенистой улице мимо домов в пять неизменных этажей, отделанных то битым стеклом, то крошкой, то нехитрой мозаикой, не без труда добрались они до городского комитета по делам физической культуры и спорта. То была малопривлекательная двухэтажная постройка, похожая одновременно и на баню и на прачечную, отданная в пользование комитету по делам физической культуры и спорта лишь ввиду полной непригодности для каких-либо иных целей, — знакомая картина, которую им не раз доводилось наблюдать в самых различных областных городах. II инструктор комитета, ответственный перед высоким своим начальством за проведение этих соревнований, неопределенного возраста человек с помятым от ежедневной усталости лицом, принимавший приезжие команды и распределявший их на постой и кормление («Сколько вас прибыло? Заполните эти, да, да, и вот еще эти анкеты — нет, мандатная комиссия будет позже — алло, это „Первомайская“? Нет, я просил гостиницу, гостиницу я просил — где ваша командировка — ах, вот она, простите — товарищи, нельзя ли потише — талоны получите в бухгалтерии; здесь — по коридору, вторая дверь нале… — Гостиница? Броня для стрелков из лука… да, да… — ну, вот, поезжайте, гостиница „Первомайская“, троллейбус до центра, оттуда на втором трамвае… не за что, я сам бывал там, да, в сорок втором… простите, что? Автобус? Какой автобус… Петрищев? Как… — товарищи, да имейте же совесть, ничего не слышно… — Что? Ах, да — в ресторане „Спорт“ нет, близко, здесь же, талоны по рублю — всего, всего хорошего, я… — алло!..»), был такой же, как и в любом другом нормально работающем комитете по делам физической культуры и спорта (за исключением, может быть, столичного). То есть бедный чудодей, совершающий чудеса при помощи потрепанной телефонной книжки, записок на обрывках бумаги и тому подобного; он спит не более пяти часов в сутки и получает за это оклад, ненамного больший оклада хорошей уборщицы.
Нет, конечно, не так все было мрачно; чуть попозже, приглядываясь к предметам, ускользавшим от взора в первые мгновения, можно было понять, что это уже благодатная Украина. Замелькали заманчиво едва ли не на каждом углу вареничные; явственно стал преобладать ласкающий ухо певуче-протяжный говор; промелькнуло несколько тяжеловатых памятников, по-южному щедро утопавших в цветах, — все это так. Но только попав на базар, для чего им пришлось немало попетлять, они поняли и удостоверились наконец, что и вправду оказались в большом украинском городе. С этим они, подобно маленьким ручейкам, влились в общее бурливое русло, и оно закружило их, завертело и понесло вдоль подвижных людских берегов, где отнюдь не молчаливо демонстрировалось изобилие и щедрость тучного украинского чернозема.
Да, было от чего разбежаться северным, соскучившимся по ярким живым краскам глазам. Было от чего вертеть головою то влево, то вправо, бросаться вперед и возвращаться, стыдливо пробуя щедро предлагаемые образцы. Дымилось лето, самый разгар его, и над всем царили — вишни, вишни, вишни, сочные и упругие, здесь, и здесь, и там, и здесь вот, а хозяйка этих вишен готова была — ну совсем задаром, полтора рубля ведро — отдать их вам сейчас, и здесь же, и едва ли не с ведром в придачу. II вы уже собирались взять это ведро с крупными яркими ягодами, но в это время взгляд ваш падал — совершенно случайно — двумя метрами далее, и рука ваша с протянутыми было деньгами замирала. Потому что там, в двух шагах, тоже были вишни, но какие! Диво: еще более крупные, черного цвета, мясистые, их терпкая сладость угадывалась даже без пробы… и вы, потупившись от стыда, все же делали эти два шага к той вишне… чтобы через минуту столь же покорно идти к другой… третьей… пятой… А от них идти к сливам — то аспидно-черным, вытянутым наподобие маленькой лодочки, то огромным, сизым и круглым, то двухцветным: коричневато-желтым, распространявшим густой сладостный аромат. От слив уже в полном изнеможении вы переходили к бесконечным рядам яблок — томно-бледных, ярко-желтых или пунцово-красных; то огромных, с два кулака здоровенного мужчины, то трогательно маленьких… А далее уже наступали груши — но нет, для груш уже не хватает у автора слов, а ведь там, вдали, все тянулись, все шли и шли ряды — и все это было весело, громко, певуче, открыто, со столичным размахом, но без столичной заносчивости, просто, шумно и пестро… И тут вспоминался невысокий востроносый человек, ходивший некогда по безграничному простору другой такой же украинской ярмарки, и хотелось обойти все сначала, потому что здесь где-то, можно не сомневаться, должны были найтись и галушки со сметаной, а при современной технике что им стоило самим запрыгивать в рот! Вот таким предстал, немного помучив их сначала, этот славный украинский город, и таким он запомнился им, хотя было, несомненно, в этом городе и многое другое, даже более достойное запоминания; но им-то запомнился более всего именно базар, — разве можно осуждать их за это?
Без ног, чуть дыша, ползли они обратно в гостиницу; это было странное и несомненно несколько комическое зрелище, останавливавшее на себе всеобщее внимание и вызывавшее добродушные улыбки. Они несли в руках дыни, похожие на отрубленные головы, сетки их раздувались от слив, яблок, вишен и груш, и можно было смело предположить, что понадобится помощь по крайней мере еще пятнадцати человек, чтобы одолеть все это. Два огромных, пухлых, теплых еще каравая легли затем на стол. в почетном эскорте пунцовый помидоров, нежно-зеленых малосольных огурчиков и картошки,