Доказательства — страница 26 из 28

еву.

— Это совсем другое дело, — повторил он, — Да и нет — сухая материя, не способная удовлетворить нас при решении жизненных вопросов. Конечно, я мог бы сказать «да» или «нет» и ничего при этом не объяснять. Я, пожалуй, так и поступил бы, если бы передо мной сидел только некий Игорь Александрович Сычев, руководитель транспортной группы. Но здесь совсем другое дело, и вы знаете, в чем разница. Поэтому я хотел бы с твоего разрешения — с вашего разрешения, — поправился он, — изложить ряд общих соображений; тогда — кто знает, вы, быть может, все поймете, и мне не нужно будет даже говорить ни да ни нет. Итак — вот ваше заявление: «В связи с подготовкой к первенству мира…» — и так далее; вот ходатайство из Комитета… Кандидат в сборную. Поздравляю… это, должно быть, очень трудно?

Сычев молчал.

— Итак, в случае удачи, вы можете поехать в составе команды на первенство мира… в Соединенные Штаты… Вижу, как вы сжимаете зубы, вижу. Вы глядите на меня исподлобья и думаете — да, да, да, я немного психолог, — вы думаете примерно следующее: сейчас он начнет толковать о плане работ, о сдаче объектов, о том, что сейчас лето, время отпусков, каждый человек на счету, о долге инженера… Что ж… это все есть на самом деле, и все это — вы знаете не хуже меня — вопросы достаточно серьезные. Но сейчас я не буду говорить об этих и на самом деле важных обстоятельствах, как бы важны они ни были. Ибо здесь есть другая более важная сторона — это вы сами. И вот об этом я хочу с вами поговорить, хотя вы, как мне кажется, без особого энтузиазма смотрите на такую возможность. Что ж… я могу понять и это… я не обижаюсь на вас — вы напряжены, вам кажется, что решается самый главный для вас вопрос, и вы готовы мне противодействовать. Вы знаете… — голос Льва Григорьевича странно помягчел, — вы знаете, я чувствую за вас какую-то ответственность. Уж не знаю почему, не знаю… потому, очевидно, что мы вместе кончили один институт и один факультет — с годами это приобретает какое-то странное значение… не знаю. Так или иначе, я не могу себя заставить отнестись к вашему заявлению чисто формально; давайте же и вы помогите мне рассмотреть этот вопрос не с формальной, а с чисто человеческой точки зрения. Вариант первый: я подписываю ваше заявление, — при этих словах он поднял свой неизменный красный карандаш и, описав им в воздухе замысловатую фигуру, опустил на стол. Сычев, проводивший этот полет взглядом и уже собиравшийся облегченно вздохнуть, снова сжал колени и скрипнул зубами.

— Я подписываю, — продолжал меж тем Лев Григорьевич как ни в чем не бывало, — я подписываю, как бы говоря этим да; в конце концов, почему бы мне не поступить так: всем известно, как тяжело пробиться вверх — везде, в том числе и в спорте. Итак, я говорю да, я вас поддерживаю, и вы уезжаете… Первенство мира… это прекрасно. Через месяц вы возвращаетесь. Очень хорошо. А что дальше? Наверняка через некоторое время вы снова придете ко мне с просьбой отпустить вас — ну, уж не знаю куда, в Сухуми, Ереван, Ужгород — неважно. Может такое случиться?

— Да, — сказал Сычев. — Такое может случиться.

— Вот видите, — сказал Лев Григорьевич. — Теперь вы поняли.

— Нет, — сказал Сычев. — Я не понял.

— Да ну? — удивился Лев Григорьевич. — Не может быть. Что ж тут не понять? Вы ведь будете продолжать эти свои занятия, ведь будете. И если они и впредь будут получаться у вас хорошо, вы будете все ездить и ездить… а если у вас не будет получаться так хорошо, как вам надо, то вы, как человек упорный, станете тренироваться все больше и больше, до тех пор, пока у вас снова не начнет получаться хорошо, и тогда все начнется с самого начала, как в сказке про белого бычка. Что же получим мы в итоге?

— Ничего, — сказал Сычев.

— То-то, — примирительно сказал Лев Григорьевич. — То-то и оно, что ничего. А теперь вы вдумайтесь-ка в это слово: ни-че-го. Ужасное слово-то, неприятное. Очень, очень неприятное. Валі ведь не двадцать лет и не двадцать пять. Вам ведь за тридцать… это же возраст. А достижения? Вы извините, что я говорю так, это вполне, может быть, меня и не касается, наверное даже… но мы ведь вместе учились… да и говорю я сейчас так, что вы не вправе на меня обижаться. Чего вы достигли? Я понимаю, вы можете про себя подумать: «А сам-то ты чего достиг, не бог весть чего»… Но это не обо мне разговор сейчас, я еще не достиг, чего хочу, еще нет… но вы… Я не замечаю в вас даже желания… Руководитель группы… Хорошо, хорошо. Но перспективы — где они? Вы согласны со мной?

Сычев молча пожал плечами.

— Согласны, согласны, — закивал Лев Григорьевич, — я вижу. Я давно уже хотел поговорить с вами, давно уже хотел дать вам совет. Надо делать выбор, Игорь Александрович. Пока не поздно. Надо выбирать. Не поздно, — поправил он сам себя, — это не совсем точно. Точнее будет сказать — еще не поздно. Но еще немного — и будет поздно уже по-настоящему. Выбирать, выбирать надо. В жизни всегда приходится выбирать, и выбирать круто: либо — либо. Кто не идет вперед, тот отстает, такова диалектика. Бросайте свой спорт — и за дело. Я готов вам помочь, и я помогу вам. В аспирантуру, в аспирантуру. Работы, нужных, отличных тем — сколько угодно. Поздновато, конечно, но лучше поздно… Через три-четыре года вы защитите диссертацию, а там… — Широко разведенные руки Льва Григорьевича означили необъятные горизонты, которые откроются перед кандидатом технических наук. — Нельзя, — убежденно закончил Лев Григорьевич, — нельзя более терять ни минуты. И, чтобы помочь вам сделать первый шаг, наиболее, как вам известно, трудный, я прошу вас взять обратно свое заявление; взять самому, продемонстрировав этим свою добрую волю. Я еще раз напоминаю вам о времени: сколько вы потеряли его с вашим увлечением! За то время, что вы стреляли из лука, люди работали, учились, двигали вперед науку, поднимались вверх, росли. Вы, конечно, помните Зарембу? На днях он защитил докторскую. А теперь подумайте немного, прежде чем ответить мне…

И он утер с лица пот большим красивым платком.

Итак, Сычеву нужно было ответить. Ответить не как-нибудь, а сильно. Но как-то вяло он себя чувствовал, вяло. «А Лева — он ведь ничего парень. Ничего», — пронеслось у него в голове. Разговор сбил его с толку. Если бы Лев Григорьевич говорил с ним иначе, Сычев, наверное, нашел бы в себе силы разозлиться и ответить резко и твердо. А сейчас…

Он прикрыл глаза и нырнул в зеленую чащу; прямой английский лук висел у него за плечами, чуть-чуть мешая при быстрой ходьбе. Он находился где-то неподалеку от Ноттингема, а шерифом тамошних мест был некий Заремба, который на третьем курсе весь год просидел с ним за одним столом, и Сычеву показалось, что он сейчас видит это лицо с вымученной улыбкой вечного отличника.

— Зануда был этот Заремба, — сказал вдруг Сычев, возвращаясь в нормальный мир. Это, конечно, был не ответ, что и говорить, только ведь и Сычев не представлял, что же он еще в следующую минуту скажет Льву Григорьевичу, а для начала и такой ответ годился. И поэтому он повторил: — Зануда и дурак.

И замолчал. Своеобразное дружелюбие, которое несомненно содержалось в словах Льва Григорьевича, выбило его из колеи. Он не испытывал теперь против него никакого раздражения. Похоже было, что Соединенные Штаты не увидят великого стрелка из лука — бедные Соединенные Штаты, бедная Пенсильвания, и бедный Сычев… Вместо вполне оправданного раздражения, которое было бы в этой ситуации понятно и естественно, Сычевым овладела элегическая грусть. Он должен был ответить Льву Григорьевичу, но теперь ответ должен был выходить за рамки частного, даже если этим частным были Соединенные Штаты.

И тут он услышал звучавшие в нем голоса. Во внешнем мире они были, понятно, не слышны, но внутри него они звучали совершенно отчетливо и громко, оспаривая друг друга и пытаясь заглушить один другого.

Первый голос был громок и трубен, он звучал героически, звал к активным действиям, вперед, на борьбу — и этот голос, так или иначе, приводил его к тому пути, на который направляюще-дружеской рукой подталкивал его и Лев Григорьевич. Звучал этот голос, что было несколько странно, гекзаметром:

«Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…»

Иными словами, голос этот говорил — вперед к высотам, вооружась здравым смыслом и терпением и будучи готовым к различным жизненным бурям и невзгодам.

Ну а другой голос? Он напевал нечто легкомысленное и маловразумительное: «Я птицелов, я птицелов, всегда я весел и здоров». Этот голос никаких катаклизмов не предвещал, ни к каким возможным потрясениям не готовил; он славил радость жизни, солнце и воздух; он был подобен пузырькам шампанского, поднимающимся к поверхности, чтобы там лопнуть и исчезнуть, не оставив следа. Вначале этот голос звучал слабо, его едва можно было различить, но, по мере того как Сычев, возвращаясь из своей последней прогулки, подходил все ближе к тому месту, где в ожидании ответа сидел Лев Григорьевич, этот голос стал слышен столь явственно, что почти перекрыл тот, трубоподобный, а затем заглушил его окончательно. И Сычев понял, что готов ответить.

— Прежде всего, — сказал он, глядя Льву Григорьевичу в красно-серый аккуратный узелок галстука, — прежде всего я, Лев Григорьевич, хочу попросить вас об одном. Что бы вы ни услышали сейчас от меня — не обижайтесь. Возможно, я не смогу с желаемой точностью выразить то, что хочу. Но я попробую сделать это. Я попробую ответить вам и сделаю это так, как смогу. А вы постарайтесь меня понять. И не обижайтесь. Даже если вам покажется, что повод для обиды существует. Я начну с того, что поставлю перед вами три вопроса. И по тому, как вы к ним отнесетесь, я буду знать, о чем говорить нам дальше.

Вопрос первый — думаете ли вы, Лев Григорьевич, что гений и злодейство — две вещи несовместные?

Вопрос второй — как вы относитесь к Гекубе?

И третий вопрос — что, по-вашему, стало бы с миром, если бы Одиссей не принял участия в Троянской войне?

Лицо Льва Григорьевича в самом начале этой речи было доброжелательно-вежливым. К концу же ее оно приобрело замкнуто-отчужденное выражение. Он молча смотрел на Сычева в продолжение минуты или двух. Затем лицо его исказилось, и он сказал разочарованно: