Докер — страница 10 из 17

СОЧТЕМСЯ СЛАВОЮ

Станция Волховстрой.

В углу битком набитого зала, за раскрытым фанерным чемоданом, пьют и едят два молоденьких моряка-балтийца.

Захмелев, они ударяются в воспоминания.

До меня доходят лишь обрывки фраз, и я то и дело теряю нить их интересного разговора. Вот они вспоминают август 1941 года, Ижорский завод, бородача-сталевара, который с лопатой участвовал в контратаках и раскроил череп десяткам гитлеровцев. И только я начинаю себе рисовать образ этого героя, как моряки перескакивают на контратаку балтийцев где-то у Кингисеппа, вспоминают знойный полдень, товарищей своих, раздетых до пояса и идущих в бой с криком «полундра».

Перебрав десяток эпизодов, моряки начинают спорить: кто же в критическую минуту защитил Ленинград от немцев — ижорцы или балтийцы, и, поспорив, соглашаются, что Ленинград в равной мере защищали все ленинградцы.

По этому поводу они чокаются с таким усердием, что стаканы их дребезжаще звенят и… и раскалываются на части.

В ЛУННУЮ НОЧЬ

Идем берегом Ояти. Грязи — по колено. Того и гляди утонешь в какой-нибудь рытвине. Спасает луна — огромная, ослепительно яркая, низко висящая над самой рекой.

Останавливаемся в небольшой деревушке, попавшейся на нашем долгом пути. Стучимся в избы, просим у сонных и испуганных жителей продать нам хотя бы немного картошки. Но нигде ничего не купить. Всюду — детишки, древние старики и старухи. Хозяева на войне. А где же хозяйки?

— А хозяйки ловят рыбу на уху, — отвечают нам, — к утру вернутся.

Снова идем берегом Ояти. Сразу же за деревней я вижу длинные тени на реке, потом слышу приглушенный говор и тихие всплески.

То вдоль берега, чуть ли не по пояс в студеной апрельской воде, бредут женщины с сачками в руках. Рядом по берегу с ведерками плетутся их сынишки в отцовских сапожищах.

Многое забудется в этой войне, но только не эта луна, не эта ночь, не эти женщины и дети…

ЗАКОН ВОЙНЫ

Ночью враг отсек на фланге батальон Карпова, а потом и окружил его. Чтобы спасти батальон, нужны были резервы, а их не было в дивизии: бои шли на сорокакилометровом участке! Тогда генерал за помощью приехал в роту, выведенную утром из боя на отдых в ближайший заболоченный лес.

Генерал слез с коня, сказал солдатам:

— Судьба батальона Карпова в ваших руках, братцы, — и отвернулся, не в силах смотреть на смертельно усталых людей.

Солдаты молча обулись в тяжелые сапоги, так и не успевшие просохнуть у чадящих костров, и сказали:

— Мы идем, товарищ генерал.

И пошли по болоту.

Долгим взглядом провожал их командир дивизии… У кривой полусгнившей березы, стиснув зубы, стоял его связной, держа под уздцы двух коней.

Рота с ходу вступила в бой, разорвала кольцо окружения, но сама почти вся погибла.

Вскоре в заболоченный лес хлынули солдаты батальона Карпова. Израненные, ошалелые от радости, они тут же принялись разжигать костры, и в шумное становище превратился мертвый, почерневший лес.

И лишь два человека казались безучастными ко всему происходящему: генерал и его связной. Слезы застыли у них в глазах. И умные кони, точно вкопанные, стояли рядом с ними.

ПАДАЮЩИЙ ЛЕС

Не успел я слезть с коня и дойти до первых землянок, как по обороне роты открыла огонь артиллерия противника. Огонь казался всесокрушающим, и рота, зарывшись в землю, приготовилась к отражению возможной атаки.

Враг выпустил не одну тысячу мин и снарядов, но атаковать почему-то не стал.

Когда я вышел из землянки, меня поразил лес: он стоял такой же стройный и величественный! А мне казалось, что я не найду ни одного живого дерева.

Поздно ночью я уезжал из роты. Со Свири поднялся сильный ветер. Закружили снежные вихри по лесным дорогам. И тут только я увидел, что наделал враг: застонал лес, и стали падать подсеченные осколками старые и молодые деревья. Я пробирался сквозь гудящий лес. Конь мой то и дело шарахался в сторону. Я спешился и повел его под уздцы.

А лес стонал, как живой, и, как раненные на поле боя солдаты, падали подсеченные деревья.

ГЛУПЫЙ СНЕГИРЬ

Снегирь сидит на ветке, вертит головкой и поет незатейливую песенку.

Тут же, у дороги, после недавнего боя, разметав руки, точно на полуденном привале, лежат убитые солдаты.

Снегирь что-то высматривает на трупах и поет, поет свою песенку.

А за дорогой, на солнечной поляне, стоит гаубичная батарея. То и дело раздается команда охрипшего лейтенанта и ухают пушки. Лес, точно раскалываясь на части, звенит от выстрелов. Со свистом слетает с деревьев листва. Горячие струи воздуха сдувают с ветки и снегиря, но, покружившись над дорогой, он снова садится на ту же ветку и снова поет, поет.

Что же тянет снегиря к этому месту?

Издали на одном из убитых я замечаю весело играющий солнечный зайчик. Это, оказывается, у солдата из голенища выглядывает до блеска начищенная алюминиевая ложка.

Я беру ложку в руки. На ней чем-то острым выбиты точечками слова: «Люблю покушать».

Солнечный зайчик гаснет, и глупый снегирь тотчас же улетает.

СПЯЩИЙ БОГ

В медсанбате эта девушка-сандружинница обращается к подружкам не иначе как: «Братцы…»

Когда приходится защищать палатки с больными и ранеными, отбиваться от врага, девушка кричит подружкам: «Хлопцы, я ваш бог!» И первой, схватив винтовку или гранату, бросается в бой.

Когда же на передовой наступает затишье и нечего делать в медсанбате, девушка любит поспать. Прикорнет где-нибудь и спит себе. Вот и сейчас, пока нет раненых, она улеглась на носилках в пустой палатке. Идет дождь, палатка сильно протекает. Кто-то догадался, поставил девушке котелок на живот. Вода гулко капает в него. А девушка спит, ничего не чувствуя, ничего не слыша. Так крепко, наверное, и на самом деле спят только боги.

БЕССТРАШНЫЙ ПЕТР

Блиндаж. На земляном полу, покрытом толстым слоем еловых веток, богатырским сном спят разведчики, вернувшиеся с ночного поиска. Темно в блиндаже. Только изредка в углу засветится цигарка, выхватит из мрака сонное лицо.

Голос:

— Да, удивительно ты бесстрашный человек, Петр…

Пауза.

— Это ты правильно говоришь… Мне порой самому бывает страшно своего бесстрашия… Я все могу!

Пауза.

— А броситься с гранатами под танк?

— Могу.

— Пойти сейчас по минному полю?.. Одному?..

— Могу.

— А полететь на Луну?.. Пауза.

— И на Луну б полетел…

МЕРТВЫЙ КОМИССАР У ЗНАМЕНИ

Во время боя первым на высоту, по колено в снегу, прорвался комиссар батальона и на вершине водрузил красное знамя. Когда он всем телом налег на древко знамени, чтобы вогнать его глубже в снег, он был убит вражеским снайпером.

А высота в этом бою не была взята, у ее подножия еще много дней шли атаки и контратаки.

Только на вершине, на ветру, развевалось красное призывное знамя и, привалившись к нему плечом, стоял мертвый комиссар.

Враг прилагал немало усилий, чтобы свалить и знамя и комиссара. Но мертвый комиссар, как живой, стоял у знамени, пока наши не взяли высоту.

КОММУНИСТ

Идет тяжелый бой с переменным успехом. То тут, то там падают солдаты. Кто убит, кто ранен.

В боевое охранение санитары приносят раненого. Пуля раздробила ему челюсть, кровь залила рот, солдат не может произнести ни слова. Подбежавший командир роты приказывает ему уехать в тыл, — за леском стоит телега, там есть место на одного. Солдат качает головой, мучительно роется в кармане шинели, пока не достает огрызок карандаша, облепленный хлебной крошкой.

Один из санитаров, только что свернувший себе цигарку, протягивает солдату сложенную «гармошкой» дивизионную газету.

Солдат прижимает «гармошку» к колену и выводит на полях каракулями: «Я коммунист…»

ДЕВОЧКА С ЦВЕТНЫМИ КАРАНДАШАМИ

После старухи, принесшей раненым богатые дары со своего огорода, в палату входит девочка в короткой красной юбчонке. В ее кулачке зажато с десяток цветных карандашей.

Девочка смущена, не знает, кому вручить подарок. Набравшись духу, она спрашивает:

— Никому не нужно карандашей?

Молчит палата: видимо, никому.

— Никому не нужно карандашей? — после долгой паузы, срывающимся голосом, готовая разрыдаться, спрашивает девочка.

Ее выручает тяжелораненый, лежащий у окна.

— А ну-ка, дочка, — шепчет солдат запекшимися губами, — давай-ка вместе напишем письмишко до моей жинки…

А у солдата враг давно разорил дом и жену его с детьми угнал в рабство… Солдат об этом знает, и это мучает его сильнее, чем его рана. Но сейчас солдат думает о девочке с цветными карандашами.

ДЕВОЧКА С КОШЕЛКАМИ МАЛИНЫ

В филармонию, превращенную в госпиталь, привезли первую партию раненых. У ворот с утра выстроилась очередь. Это родные, представители городских учреждений, Онежского завода.

Уже к концу дня, после взрослых, в палату входит девочка. Она приехала из Шелгозера. Довез ее колхозный счетовод. Девочка всем показывает удостоверение: мол, такая-то везет раненым бойцам Карельского фронта подарок от учеников такой-то сельской школы.

В руках у девочки две корзины с малиной. Малина крупная, отборная.

К девочке подходит палатная сестра, пробует ягоду, вторую, третью, певуче говорит:

— Ах, какая чудесная малина! Вот сварим варенье, будем пить чай с вареньем.

Девочка осторожно ставит корзины на пол.

— А это не хочешь? — с яростью говорит она, налетев на сестру, и показывая ей кукиш.

Палата взрывается смехом.

Вынуждена смеяться и сестра. Но смеется она стиснув зубы, одними плечами.

СТАРЫЙ ТОКАРЬ

Партком Онежского завода. Врач осматривает добровольцев в ополчение. Тут же, в парткоме, принятым выдают винтовки. К врачу подходит старый токарь.

— Разденьтесь, — говорит ему врач, тоже старик.

— Не разденусь! — гневно отвечает старый токарь.

— То есть… как не разденетесь? — изумленно спрашивает старый врач и откидывает на лоб очки. — Справки я вам не дам.

— А я все равно не разденусь! — гневно отвечает старик токарь. — Я бывший красный партизан! Я рабочий! Я коммунист! Я презираю в такой день медицину! — Он подходит к ящику, без спроса берет винтовку и напряженным шагом идет к двери.

По-разному люди реагируют на его поступок. Но старый врач, опустив на глаза очки, с восхищением смотрит вслед старику токарю.

ПЛАЧУЩИЙ МИЛИЦИОНЕР

Станция. Эшелон товарных вагонов. Раннее утро. Эвакуируют детей.

Плачущие дети. Плачущие матери. Плачущие бабушки.

Милиционер отгоняет взрослых от вагонов, просит не плакать. Но никто не слушает милиционера.

В одном из вагонов у милиционера самого эвакуируются сын и дочка. Он все время обходит этот вагон, а потом вдруг решается подойти проведать детей. Но, еще издали увидев их заплаканные лица, милиционер не выдерживает — плачет навзрыд!

Вот тогда-то перестают плакать матери и бабушки! Они окружают милиционера, просят:

— Не надо плакать. Это очень тяжело, когда плачет мужчина.

Перестают плакать и детишки, сбежавшиеся из ближайших вагонов. Эти — от удивления. Они впервые видят плачущего милиционера.

МАЛЬЧИКИ В ВОЕНКОМАТЕ

24 июня. Третий день войны.

Военкомат. Полно народу. Накурено. Душно. У огромной карты, висящей на стене, стоит военком. Потухшей трубкой он водит по карте и рассказывает о днях гражданской войны и иностранной интервенции на Севере.

В конце зала, у двери комнаты, в которой выписывают направление в ополченческий батальон, на скамейке сидят два вихрастых мальчика. Вытянув шею, они слушают рассказ военкома.

Но вот открывается дверь, из комнаты выходит лейтенант. Мальчики вскакивают и преграждают ему дорогу.

У лейтенанта каменное лицо. Он искоса смотрит на мальчиков и молча протягивает через их головы взрослым уже выписанные направления.

— Может быть, все же пошлете? — спрашивает первый мальчик, когда у лейтенанта в руке остается последний листок.

— Ну, пообещайте, что хоть завтра пошлете! — просит второй мальчик.

— И послезавтра не пошлю! Идите домой! — говорит лейтенант надоевшим ему мальчикам. И громко хлопает дверью за собой.

Мальчики переглядываются и садятся на скамейку. Вытянув шею, они слушают рассказ военкома и снова ждут лейтенанта.

СТРОЕНИЕ ЦВЕТКА

Молоденькая учительница объясняет малышам-школьникам строение цветка, а в соседнем селе идет бомбежка, все сметающая с лица земли. В окно видно, как немецкие самолеты пикируют с большой высоты. Что они могли там высмотреть? Село в полсотни дворов. Самая крупная постройка в нем школа-семилетка, которую уже подвели под крышу и куда с осени должны пойти учиться ребята и из этой деревни.

— Коля Тарараскин! — с ожесточением произносит учительница, загородив собой окно. — Подойди к доске! Покажи, где пестик у цветка!

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Второй месяц войны. На улицах всюду ополченческие отряды, красноармейские части. Все идут на фронт! И тут же, в центре Петрозаводска, на виду у всех, женщины-маляры красят в голубой цвет забор Сада отдыха. Кто теперь по вечерам будет разгуливать по саду? Никто. Но так надо. Жизнь продолжается. Ничто не в силах ее остановить. Даже война!

ДИРИЖЕР

Когда пехота под огнем вражеских пулеметов залегла на подступах к высоте, вперед выдвинулась артиллерия. Комбат был убит. Огонь вел командир взвода управления батареи Ованес Годелов. Несколькими залпами пушек он подавил пулеметы.

Пехота поднялась и без лишних жертв захватила высоту.

Из кустов выбегали возбужденные, вымазанные в грязи солдаты и кричали Годелову:

— Спасибо, товарищ лейтенант! Спасибо за музыку!

Он улыбался им в ответ, сверкая своими до зависти белыми и ровными зубами, хрипел простуженным голосом: «Служу Советскому Союзу!», и, окруженный «гвардией» — богатырского сложения разведчиками и связистами, щупленький чернявый лейтенант из Еревана снова шел впереди пехоты.

Под артиллерийскую музыку, сразу же следуя за разрывами снарядов, солдаты вскоре захватили и вторую высоту. Но противник открыл сильный ответный огонь. Он бил по нашим боевым порядкам и по тылам.

Годелов приказал батарейцам приготовиться к отражению контратаки.

Не успела первая цепь вражеских солдат показаться в лощине, как заиграл годеловский оркестр…

— Спасибо, товарищ дирижер! — кричали ему пехотинцы. — Спасибо за музыку!

А лейтенант был молод, любил, кроме артиллерийской, настоящую музыку, играл на многих инструментах и мечтал после войны учиться на дирижера.

А пока… с наступлением ночи он с четырьмя разведчиками проник на территорию противника. Потом Годелов троих оставил для прикрытия, а сам с неторопливым и грузным Налесным пополз вперед. Надо было уточнить сведения о войсках и артиллерии врага. Дирижер артиллерийского оркестра должен и это делать! Они незамеченными приблизились к охранению. Годелов решил захватить часового: «язык» все бы уточнил. Но когда он сделал шаг, раздался оглушительный врыв мины.

Ованеса Годелова отбросило на несколько шагов назад, раздробило обе ноги и левую руку. Но он стерпел, не проронил ни звука и дал возможность Налесному взвалить себя на спину и до поднятия тревоги вынести к группе прикрытия.

Четверо разведчиков, по пояс проваливаясь в болото, больше часа несли на руках своего тяжелораненого командира.

Годелов до самой батареи молчал, стиснув зубы. Истекая кровью, он сумел сохранить ясность ума, своей рукой нанес на карту огневые точки врага, приказал открыть огонь, сказав: «Играйте по этим нотам», — и умер на руках боевых друзей.

ВЕРИТЕ ВЫ В ЧУДО?

В вестибюле гостиницы «Северная» ко мне подходит беженка со спящим грудным ребенком на руках.

— Мы из-под Суо-Ярви, — плача, с трудом выговаривает она. — Я последней уехала из деревни… Жаль было оставлять поросенка врагу… Он у меня откормленный, на десять пудов… — Беженка все плачет. — Мне помогли солдаты, мы закололи поросенка, а потом я два дня солила и закапывала мясо в огороде… — Она всхлипывает, пытается унять слезы, но не может. — Скажите… если война продлится год или два, мясо испортится или нет?… Это правду говорят, что с мясом ничего не делается в земле?

Беженка напряженно, с надеждой смотрит на меня, крепко прижав ребенка к груди.

И вдруг — рядом раздается мягкий, бархатистый смех.

— Дура баба! Поросенка закопала в землю! Да ведь этим мясом можно роту накормить! Ро-о-ту!

Беженка с испугом оглядывается на незнакомца — розовощекого толстяка с пухлым портфелем в руке — и, пятясь, приседая, отходит к женщинам, толпящимся у двери кабинета администратора гостиницы.

А незнакомец называет себя. У него звучная фамилия. Он директор мебельной фабрики в городе С.

— Верите вы в чудо? — спрашивает он меня. — Я из-под самого носа врага увез продукцию мебельной фабрики. До последнего стола и гардероба! Целый эшелон!.. — И он из пухлого портфеля достает рапорт за многими печатями на имя начальника треста.

Я и потом не раз встречал этого розовощекого толстяка в гостинице «Северная». Кто он такой? Чиновник? Человек, боготворящий благополучные рапорты? Или просто дурак?.. Это для меня было загадкой… Широко улыбаясь, размахивая портфелем, он ходил из этажа в этаж и чуть ли не каждому встречному рассказывал, какими героическими усилиями он спас продукцию мебельной фабрики.

Его с удовольствием слушали, в глаза и за глаза называли героем. Как-то вечером после воздушной тревоги по радио передали очерк о нем, написанный бойким репортером.

А через несколько дней, как и многие петрозаводчане, я имел удовольствие увидеть продукцию мебельной фабрики города С. Это были фанерные письменные столы стоимостью в сто пятьдесят восемь рублей и громадные уродливые фанерные гардеробы. Их день и ночь возили на машинах со станции и горой складывали под окнами гостиницы! Так потом они пролежали, никому не нужные, под дождями и ветрами, до самого отступления из Петрозаводска.

Я помню то утро. Был седьмой час. Моросил дождь. Мы уходили с последней группой войск. Каким-то чудом работало радио, по пустынным улицам неслись звуки вальса из балета «Спящая красавица». Под этот вальс из некоторых окон стреляли нам в спину. Горел Гостиный двор. На тротуарах валялось огромное богатство складов, в последний час выплеснутое на улицу. Но никому уже ничего не было нужно. Мы проходили мимо гостиницы. Ее взорвали, и фанерная продукция мебельной фабрики города С. лежала под развалинами…

Через неделю наши войска оставили оборону и на реке Шуе. Вместе с отступающими частями я брел к Кондопоге. В пути нам встретился отряд пограничников. В нем было много раненых и обгоревших.

Я подошел к пограничникам, поинтересовался, в каких боях они участвовали.

— А в свинячьих! — зло ответил пограничник с повязкой на опаленных глазах.

Я с удивлением посмотрел на него.

— Да-да, в свинячьих! — подтвердили остальные пограничники.

— Кому это охота про них слушать? — спросил пограничник с повязкой на глазах.

— А хотя бы мне, — сказал я и подошел к нему…

Он протянул обожженные руки, нащупал мои плечи, сказал:

— Тогда, браток, наберись терпения и слушай. Есть такой городишко — С. Слышал, наверно? Так вот, недавно его начали эвакуировать. Как положено в таких случаях, на станцию подали эшелон — вывозить ценное имущество. А в С. известно какие ценности. В городе мебельная фабрика, а в районе — совхоз в несколько тысяч голов свиней. Руководители района, конечно, рассудили по-хозяйски и отдали эшелон целиком свиносовхозу. Но пока из совхоза гнали стадо в город, директор мебельной фабрики — подлец и гадина! — воспользовался суматохой на станции, уговорил коменданта, быстро погрузил в эшелон свои дурацкие столы и гардеробы и с тем благополучно смылся из города…

— А свиней оставил врагу! Вот что наделал мерзавец! На год их обеспечил мясом и шпиком! — раздались вокруг меня негодующие голоса.

— Подождите, ребята! — взмолился пограничник с повязкой. — Дайте дорассказать!.. Так слушай дальше, браток… Нам было приказано уничтожить свиное поголовье. Гитлеровцы уже успели погнать свиней к самой границе. Выделили два отряда: наш и капитана Сидельцева. Тринадцать дней днем и ночью мы вели бои в лесах, все же отбили свиней, загнали их в деревню, а там — в дома, хлева, сараи, и подожгли деревню со всех сторон. Сам видишь, чего это нам стоило!.. Конечно, свиней можно было бы просто поубивать из автоматов. Но тогда враг воспользовался бы мясом, стал бы топить сало. Свиней надо было только сжечь, и мы это выполнили!.. Горят они как свечи, а ихний визг до сих пор стоит в ушах…

— А вы знаете, сколько сил надо потратить колхознику, чтобы вырастить одну свинью? Откормить ее пудов на десять? — снова раздались вокруг меня негодующие голоса.

— Да, знаю, — сказал я, вспомнив беженку в гостинице «Северная» в Петрозаводске…

— Об одном я мечтаю, браток, — проговорил пограничник, поправив повязку на глазах, — найти этого директора мебельной фабрики! Я бы его, подлеца, задушил вот этими руками!

Я посмотрел на обожженные руки пограничника, и в памяти моей воскресло розовощекое лицо благополучного толстяка директора. Послышался и его бархатистый голос: «Вы верите в чудо? Я из-под самого носа врага увез продукцию мебельной фабрики».

— Верите вы в чудо? — спросил я пограничника.

— Да, — ответил он с ожесточением. — Да, да, да! Я этого директора найду хоть на краю света.

— Желаю удачи! — сказал я и, попрощавшись, пошел своей дорогой — печальной дорогой отступления.

ДЕВОЧКА И ДИНАМИТ

Глядя на дорогу, я с тревогой думаю: не забыли ли про меня товарищи политотдельцы? Ведь мне теперь одному не уехать из города. Поезда не ходят, шоссе перерезано, и выбираться придется только объездным путем. Да и то если особенно не мешкать.

Город кажется вымершим. Иногда на бешеной скорости проносятся откуда-то вынырнувшие машины, быстрым шагом пробегают группы солдат, проходит хмурая толпа горожан с узлами. Но это уже последние.

«Надо ли было мне соваться на берег этой проклятой Суны, — размышляю я, — чтобы убедиться, есть ли там наши части или нет? Двадцать километров пешим туда, двадцать обратно, а за это время вон как изменилась обстановка! Наши уехали в Медвежьегорск, и теперь моя судьба целиком зависит от политотдельцев! И не обидел ли я их горькой правдой о положении на Суне, где, им кажется, еще идут бои, хотя там никаких наших частей давно уже нет и финские саперы спокойненько себе настилают новыми досками мост через Суну…»

— Перекуси где-нибудь и жди нас на перекрестке! — сказал батальонный комиссар Быков, выслушав мой сбивчивый рассказ. Вот я и жду! Обернувшись, я вижу рядом с собой женщину с коровой.

Некоторое время мы изучающе смотрим друг на друга.

— Не поможете эвакуироваться, товарищ военный? — густым басом спрашивает женщина.

— С коровой? — спрашиваю я.

— С коровой, конечно. Кому я нужна без коровы.

— С коровой надо было уходить неделю назад. О чем вы думали? — говорю я.

— Жаль было оставлять дом-то, — басит женщина, опуская глаза. — Ведь летось только отстроилась.

Вскоре к нам подходит женщина с козой, потом бежит девочка с белым котенком. Они становятся друг за дружкой, как на автобусной остановке. Мне становится смешно. Интересно, на какую это машину они рассчитывают? Девочке лет десять-двенадцать. Она курносенькая, веснушчатая, с выгоревшими, коротко остриженными волосами.

Женщины переглядываются, и та, что с коровой, недовольно басит:

— Тоже еще забота — кошечка.

— А ты знаешь, что это за кошечка? — налетает на нее девочка, прижимая котенка к груди.

— А какая бы она ни была. — Женщина с коровой равнодушно отворачивается от нее.

Женщина с козой, очень похожая на монашку, вся в черном, в черной косынке, потирая руки на груди, елейно причитает:

— До котенка ли сейчас, доченька?.. Тут не знаешь, что делать вот с козой-кормилицей…

— А что, по-вашему, оставить кошечку? — Глаза у девочки сверкают от гнева. — Чтобы над нею издевались фашисты?

Женщина с козой искоса смотрит на нее и, плотно сжав губы, горестно качает головой — мол, попробуй, поспорь с такой! — и тоже отворачивается.

К нам подъезжает трехтонка, доверху нагруженная ящиками с боеприпасами. В кабине рядом с шофером сидит молодая женщина со скорбным лицом, баюкая грудного ребенка.

Шофер открывает дверцу и, став на подножку, спрашивает, по какой дороге ему ехать на Медвежьегорск. У парня смертельно усталый вид, красные от бессонницы глаза.

К нему кидается женщина с коровой. Объяснив, как проехать, она просит захватить и ее с коровой.

— А как это сделать? — спрашивает шофер, глядя на нее остекленевшими глазами.

— А ты выбрось часть ящиков, — говорит она, вдруг преобразившись, сделав лукавое лицо, заиграв глазками. И голос у нее сейчас звучит мягче: — Кому теперь нужны твои ящики? — И женщина начинает расписывать достоинства своей коровы: и сколько она дает молока, и как хорошо она жила на доходах от молока, и какой дом летось отстроила себе.

— Ладно, — говорит шофер, пожевав сухими губами. — А чем знаменита твоя коза? — обращается он ко второй женщине.

Та тоже красочно описывает свою козу, рассказывает, какое у козы целебное молоко, как от него быстро поправляются даже безнадежно больные, и тоже просит подвезти ее, благо коза — не корова, для нее и места в машине нужно совсем немного, стоит только выбросить всего-навсего один ряд ящиков.

На нее уничтожающе смотрит женщина с коровой.

— А ты кого ждешь, девочка? — спрашивает шофер. Судя по всему, он отдыхает за этим разговором.

— Никого! — выкрикивает девочка. — Мама увезла братиков, сказала, что скоро вернется, чтобы я берегла вещички, а сама не вернулась.

— А где твои вещички?

— А я вот взяла кошечку.

— А чем знаменита твоя кошечка?

Девочка расплывается в улыбке до самых ушей, потом начинает рассказывать, как хорошо ее кошечка играет в футбол: «Откуда ни бросишь мячик, она обязательно его перехватит посреди комнаты», как охотно ест конфеты и яблоки и как ловко на лету ловит мух и букашек.

Шофер тоже широко улыбается, хотя красные от бессонницы глаза его остаются все такими же остекленевшими.

— Так это же не кошечка, а целая поэма! — Он смеется каким-то неестественным, хрипловатым смехом. — Ну что же, граждане, забирайтесь в кузов. Только знайте: везу динамит. Дело это непривычное для меня, я совхозный шофер, так что будьте осторожны.

— Ди-на-мит! — Женщина с коровой, точно ошпаренная, отбегает от машины.

— С ума сошел, живоглот! — вдруг уже совсем неожиданно ругается женщина с козой, и голос у нее звучит сейчас совсем не елейно. Она суматошно толкает свою козу подальше от грузовика.

— Ну и что с того, что динамит! — Девочка смеется, вздернув свои острые плечики. — Мама говорит — фашист хуже всего на свете!

— Особенного, конечно, ничего, — задумчиво произносит шофер, пожевав губами. — Если рванет — и костей не соберешь. Факт! — И, опустившись на сиденье, берется за руль.

Девочка, поднявшись на носки, осторожно ставит кошечку в кузов, а потом, как кошечка, и сама лезет за нею.

Она садится на один из верхних ящиков, кладет котенка на колени.

На нее с ужасом снизу смотрят женщины — с коровой и с козой.

— Счастливо, — говорит шофер и с трудом двигает свою перегруженную трёхтонку.

«Не поехать ли и мне?» — мелькает у меня мысль.

Но в это время я вижу летящую к нам лихую политотдельскую машину.

В кабине рядом с шофером сидит сам батальонный комиссар Быков. Не успевает машина остановиться, как он приказывает своим зычным голосом:

— А ну, бабки, в машину!

Женщины — в слезы.

Тогда Быков вылезает, вырывает и у одной и у другой веревки из рук и грубо подсаживает их на свое место в кабине.

— Чертовы собственники! — ругается он. — Тут город бросают, а им скотинки жалко!..

Вскоре мы обгоняем, а потом оставляем далеко позади себя тяжелую трехтонку. Но долго еще мне видится на ящиках с динамитом девочка с белым котенком на коленях.

НА ОЗЕРЕ ПЕЛДО

Противник прорвал нашу оборону и вынудил одну из рот батальона к отступлению.

Метрах в трехстах от переднего края, в лесу, у своей палатки хлопочет медицинская сестра. Вокруг на поляне лежат тяжелораненые. Положение кажется безвыходным. Но сестра не теряется. Она срывает с колышков палатку, и вместе с часовым они бегом несут ее, ставят поперек дороги, перекрыв дорогу, как шлагбаумом.

Находчивость сестры совершает чудо: ни один из бегущих не смеет обойти палатку, у которой сестра уже перевязывает раненого.

Стыдно женщины? Не только это. Палатка — первый рубеж, который заставляет солдата прийти в себя после всего случившегося.

Потом появляются командиры взводов, все идут обратно, отбивать оставленные траншеи. И отбивают!

Обо всем виденном и пережитом в этот день вечером я рассказываю командиру полка Литвинову. Восхищенный Литвинов собственноручно пишет наградной лист на сестру, а потом просит меня отвезти ей громадную красную коробку — набор «Красная Москва»: мыло, духи, пудру. Коробка эта оставлена убежавшим кооператором среди других товаров в деревенском ларьке.

— Ну зачем сестре эта коробка в лесу, где и умыться-то негде? — спрашиваю я у Литвинова.

— Плохо знаешь женщин! Пригодится!.. Орден ей будет за спасение раненых, а «Красная Москва» за сообразительность. Сообразительность, брат, тоже надо поощрять! Видишь — остановила народ, — говорит Литвинов и добавляет: — Ты лучше о ней напиши в газету!

Утром я возвращаюсь в батальон. При мне осколком снаряда, разорвавшегося в сотне метров, убило часового у палатки. Но сестра даже не обернулась — она продолжала развешивать на ветках выстиранные бинты.

Я с сожалением смотрел на нее. На этот раз у сестры не хватило сообразительности… ну хотя бы броситься на землю, как поступили все находившиеся поблизости. Даже раненые.

Но «Красную Москву» я все же ей вручил.

ПЕРВЫЕ ПЛЕННЫЕ

Июль 1941 года.

Север Карелии. Деревня Ван-озеро. Где-то в пяти километрах проходит фронт. Слышна артиллерийская канонада.

В просторной избе размещается полковая столовая. Кормят пока еще как в мирное время: щи с мясом, котлеты, компот.

Столовая полна народу; многие командиры стоят, терпеливо дожидаясь своей очереди.

Вдруг в избу приводят человек десять пленных, накрывают один из столов чистой скатертью и усаживают их обедать. Пленные — здоровые, краснощекие солдаты. Взяли их в плен в бою, несколько часов тому назад, и, перед тем как отправить в штаб 7-й отдельной армии в Петрозаводск, решили накормить на дорогу.

— Разве их нельзя было накормить в другом месте? — спрашиваю я у лейтенанта, сопровождающего пленных.

— Да ведь в другом месте хуже, и компота нет, — не без укора глядя мне в глаза, отвечает лейтенант. — Они, говорят, рабочие ребята, лесорубы…

ЧИК-ОЗЕРО

Вот уже четвертый день, как мы из Алеховщины пробираемся в район боевых действий где-то за Чик-озером.

За Винницей сворачиваем на лесную дорогу, которая ведет прямо на Чик-озеро. Тут, говорят, недалеко, километров восемь.

Но эти восемь километров мы преодолеваем больше восьми часов. Дорога на Чик-озеро — самая страшная из всех виденных мною когда-либо. Край здесь болотистый, к тому же недавно прошли обильные апрельские дожди, и дорогу совсем развезло. В одном месте мы видим тонущую лошадь, а рядом беспомощных солдат-обозников, стоящих чуть ли не по пояс в грязи с жердями в руках. Оказывается, они свернули с осточертевшей дороги, хотели проехать стороной, и лошадь попала в болотное «окно». Отчаявшись спасти ее, обозники с немалым трудом выбираются на узкую полоску относительной тверди, а лошадь все больше и больше засасывает. Вскоре она на наших глазах исчезает в грязной воде.

Перепрыгивая с кочки на кочку, то и дело шлепаясь в грязь, мы к вечеру все же выбираемся на берег Чик-озера.

Окружает озеро заболоченный лес. Деревья стоят, как могильные кресты, — черные, мертвые, без листвы и веток. Озеро тоже черное, мертвое. Вода зловеще поблескивает, покрытая у берега белой пенкой.

А там, дальше, за озером, на холмах, на фоне оранжевого закатного неба, стоят заброшенные хутора: безлюдные, с распахнутыми дверьми, с воющими одичалыми собаками.

Мы обходим озеро и оказываемся в небольшой деревеньке. Навстречу нам попадается сгорбленная старуха, похожая на ягуара. Одета она в невообразимое платье, сшитое из маскировочного халата: зеленое поле с черными пятнами. Халат, видимо, ей подарили наши разведчики.

— Бабка, сколько фрицев убила? — спрашивает Саша Огарков.

Старуха смеется беззубым ртом, говорит:

— Сотнягу, ребятушки, а то и поболе. Кто их считал, нехристей.

И скрывается в риге, окруженная стаей сбежавшихся собак.

Голодные, готовые свалиться с ног от усталости, мы все же находим в себе силы, идем дальше, не останавливаясь в этой мрачной деревеньке.

И через тысячу лет не забудешь дорогу на Чик-озеро, само Чик-озеро, деревеньку того же названия — Чик-озеро.

ИДЕТ МЕЛКИЙ ОСЕННИЙ ДОЖДИЧЕК

Мелкий осенний дождичек. Накрывшись с головой плащ-палаткой, я еду в один из дальних свирских полков. Конь мой, тощий, жалкий, осторожно перебирает ногами, и от мерного перестука копыт меня клонит ко сну.

Помогает этому и однообразная дорога. Вот уж двадцать километров все одна и та же гать, сосны, колючая проволока, протянутая в одну нитку по обеим сторонам, фанерные щитки с надписью: «Внимание, мины!»

Если я и не засыпаю, то только потому, что впереди, в ста метрах, едет телега. В ней, лицом ко мне, сидят два солдата. Они курят, и синий махорочный дым струится над ними. Говорят они о чем-то веселом и то и дело раскатисто хохочут.

Я завидую сидящим в телеге, хотя телега у них тарахтит немилосердно. Им все же удобнее ехать, чем мне на тощей, дрожащей кляче.

Нудный дождичек идет не переставая, и меня вскоре начинает знобить. Сидящим же в телеге — все нипочем. Им весело, они что-то поочередно рассказывают друг другу и все хохочут, хохочут.

Но солдатам, видимо, все же надоедает тарахтенье телеги на гати, они вскоре сворачивают с лесного тракта и, переехав запретную проволоку, низко свисающую над землей, едут проселочной дорогой. Телега скрывается за деревьями.

Я и в этом случае завидую солдатам: по мягкой проселочной дороге куда приятнее ехать, чем по гати.

Оказавшись в тишине и в одиночестве, я чуть ли не засыпаю и от тихого шелеста дождя, и от мерного перестука копыт. Может быть, потому мне таким сильным кажется взрыв, вдруг раздавшийся впереди? Мой жалкий конь шарахается в сторону, сбросив меня в канаву, и с удивительной прытью несется обратно по дороге.

Я вылезаю из канавы и бегу к месту взрыва на проселочной дороге. Там зияет широкая воронка от противотанковой мины.

Я долго смотрю по сторонам. Ни телеги, ни людей, ни лошади.

Только потом, оглядевшись вокруг, я вижу на одной из сосен изрешеченную осколками плащ-палатку и метров за сто, на другой — покачивающееся на ветке колесо.

А мелкий осенний дождичек идет не переставая.

«МИЛЫЙ ВАРВАР»

Немцы ушли на другой берег, разобрали настил на мосту, и теперь, словно позвоночник ихтиозавра, из воды торчали концы свай, скрепленных поверх широкими лежнями.

Все попытки наших саперов восстановить мост ни к чему не привели. У них не было и понтонов для наводки переправы. Берег обстреливался вражеской артиллерией, прочесывался огнем автоматчиков. Укрывались саперы за пригорком перед мостом, где они прорыли траншею в виде подковы…

После долгих раздумий командир роты, пожилой инженер из запаса в звании техника-лейтенанта, принял план восстановления моста, предложенный сержантом Разводовым, показавшийся ему хотя и тяжелым по выполнению, но наиболее разумным, и отправил сержанта на день в тыл.

Разводов был исполнительным командиром отделения — и только. Ничем особенным он не проявил себя за месяцы войны. Сапер как сапер. До войны, говорят, Разводов в колхозе плотничал, рубил избы. Если чем и был он известен в роте, так это своей варварски тягучей речью: о чем бы сержант ни рассказывал, слушать его всегда было пыткой. И солдаты шутя его называли — «милый варвар».

Командир роты не любил Разводова, редко с ним разговаривал. К тому же у него в последнее время побаливало сердце, и он оберегал себя от лишних волнений.

На другой день, к обеду, сержант вернулся из тыла. Вместе с ездившими с ним саперами он ползком добрался до изрытого траншеями пригорка перед мостом. На поляне над картой лежал командир роты.

— Ваше приказание выполнено, товарищ техник-лейтенант. Привезли сто бревен. Подтоварник, но крупный… — шепотом произнес подползший Разводов и по-приятельски подмигнул…

Командир роты, человек строгих правил и иронического склада ума, впервые как-то внимательно взглянул на сержанта, на его грубоватое, скуластое лицо с глубоко сидящими зелеными глазами, и сказал:

— Вижу, вижу по вашим лицам, что съездили не зря.

— Вроде бы… как это сказать?.. Вроде бы и ничего съездили, — после долгого раздумья ответил Разводов. — Значит, мы прежде всего заехали на станцию… на эту… ну, как она называется? — обернулся он к рядом лежащим на траве саперам. — На букву «эн» начинается…

Саперы стали вспоминать. Наконец вспомнили: Надеждино!

— Вот-вот, — обрадовался Разводов. — Первым делом мы, конечно, стали искать коменданта… Не помню только фамилии… Как будто бы в ней было что-то заводское… такое…

Слушая сержанта и наблюдая за ним, командир роты стал багроветь.

А Разводов морщил лоб, щелкал пальцами и никак не мог вспомнить фамилию коменданта! Саперы знали по опыту, что пока он не вспомнит, то и рассказывать дальше не будет, а потому все поспешили ему на помощь — и те, кто ездил за бревнами, и те, кто, высунувшись сейчас из траншеи, слушал сержанта…

— Слесарев?.. Токарев?.. Стамескин?.. Верстаков?.. — И еще десяток разных фамилий, как в «Лошадиной фамилии» Чехова, выкрикивалось со всех сторон. И наконец: — Вагранкин?..

— Вот-вот, Вагранкин! — невозмутимо подтвердил Разводов. — Посоветовал мне комендант заехать за бревнами на соседнюю станцию, говорит, там большой лесной склад… на станцию из четырех букв… Ну, как она называется?..

Переглянувшись и тяжело вздохнув, саперы начали подсказывать ему сотню названий из четырех букв, хотя и фамилии, и названия станций не имели никакого отношения к тому, что Разводов хотел добавить к своему плану восстановления моста.

— К черту! — в ярости вскочил на ноги техник-лейтенант. — Хватит с меня этой пытки!..

С того берега раздалась автоматная очередь, ударил снайпер. Но пули, к счастью, миновали командира роты. Упав на траву, он погрозил сержанту кулаком:

— Ты понимаешь, у меня не железное сердце!..

Пожав в недоумении плечами, Разводов стал отползать от пригорка. За ним, сдерживая смех, поползли саперы…

А вечером сержант Разводов снова пришел к пригорку перед мостом. На этот раз он с напарником нес на плече бревно. За ним молчаливой вереницей осторожно ступали в темноте саперы его отделения. Началась подготовка к восстановлению моста.

Когда все сто бревен были сложены на поляне за скатом пригорка, Разводов и трое его товарищей саперов легли на землю на расстоянии двух шагов друг от друга. Четверо других саперов подняли бревно и медленно опустили им… на шею.

У Разводова сразу же прилила кровь к лицу, поплыли огненные круги перед глазами, перехватило дыхание, и он прижался лбом к холодной земле: ему бревно положили толстым концом — комлем…

— Ну?.. Кто там замешкался?.. — раздался рядом голос командира роты.

Разводов оперся на локти — и не столько силой шейных мышц, сколько всей мощью своих широких и крепких плеч, на которых он перетаскивал не одну тысячу бревен, когда рубил избы в колхозе, — приподнял давящее на затылок бревно и отбросил его назад на спину. Ему сразу же стало легко, и он с жадностью хватил широко раскрытым ртом сырой вечерний воздух. Потом, закинув голову, придерживая плечами сползающее на затылок бревно, он пополз вперед, вынужденный в таком неестественно распластанном виде все время глядеть в черное небо с далекими и спокойно мерцающими звездами.

Загребая руками и ногами, а больше ногами, саперы перевалили через пригорок, спустились в ложбину, неся на шее шестиметровое бревно. То и дело кто-нибудь из них не выдерживал его тяжести, опускал голову и тогда бороздил землю подбородком.

Но вот саперы достигли спуска к реке. Разводов постучал по бревну. Все четверо одновременно опустили головы. Бревно скатилось сверху на лежни моста.

Внизу притаившиеся в воде за сваями солдаты подхватили бревно баграми и, передавая друг другу, покатили его дальше по лежням.

Немцы открыли сильный огонь по всему берегу. Потом река засветилась от ракет и зажженных домов на той стороне. Немцам ответили наши артиллерийские и минометные батареи.

А сержант Разводов и его саперы молча делали свое дело. Через каждые десять минут на мосту грохотало бревно. Откинув голову, саперы ползком возвращались назад, высоко неся окровавленные подбородки.

Среди ночи к пригорку перед мостом подошли танки.

Последние десять бревен накатывались на лежни моста уже на рассвете. Теперь немецкие снайперы и автоматчики вели прицельный огонь, а не просто стреляли на звук. Пули их то и дело щелкали по каскам ползущих саперов. Четверо было убито, двенадцать ранено.

Когда танки с двух сторон вышли из-за пригорка, у ползущего с последним бревном сержанта Разводова вдруг сорвалась каска с головы, и тут немецкий снайпер и его сразил насмерть…

— Сержант, сержант! — закричал командир роты, схватившись за больное сердце. Танки уже приближались к мосту. В следующее мгновенье командир роты вскочил на ноги, бросился к убитому сержанту, приподнял конец бревна, сунул голову под него и, часто-часто загребая ногами, пополз к спуску.

Бревно покатилось на мост, а по технику-лейтенанту из запаса — с трех сторон ударили три снайпера…

Ведя на ходу огонь из пушек, танки уже неслись по пляшущим бревнам на вражеский берег.

ЦИГАРКА

Я сидел в землянке командира полка, когда вошел майор, новый помощник начальника штаба, прибывший недавно из Москвы, и, загадочно улыбаясь, положил перед полковником коробку табака «Золотое руно».

— Имею честь знать, товарищ полковник, что вы курильщик особой статьи, — начал он своим скрипучим голосом. — Сам-то я не курю, здоровье не позволяет, но эту коробку захватил на всякий случай, думаю — подарю кому-нибудь на фронте…

Полковник вынул трубку изо рта, поблагодарил майора за столь ценный подарок, спросил, как он устроился, не нуждается ли в его помощи и, услышав в ответ, что тот еще не успел «сориентироваться в обстановке», усмехнулся в свои пышные богатырские усы. Потом, повертев коробку в руках, он сунул ее в ящик стола, где у него хранились разных сортов табаки — от уральского самосада «дергач» до трубочного «Капитанский», — присланные друзьями или купленные в ларьке Военторга.

Майор вспыхнул, покраснел.

— А я думал, товарищ полковник, что делаю вам чрезвычайно приятный сюрприз, — заскрипел он. — Мой шеф так много рассказывал про вашу страсть к хорошим табакам!.. Ведь «Золотое руно» и в Москве не так просто достать. Табак, можно сказать, особенный, приготовляется на меду…

Полковник, несколько смущенный речью майора, вновь принялся благодарить его, но тот, видимо, ждал чего-то большего, какой-то особой благодарности, и, судя по выражению его лица, был сильно разочарован.

Тогда полковник, вновь усмехнувшись в свои богатырские усы, достал коробку из ящика, повертел ее в руках и сказал майору, что на фронте он курил и более ароматный табак, чем «Золотое руно», хотя с первых дней войны ни разу не выезжал из части.

— Какой табак? Откуда? — спросил майор.

— Расскажу как-нибудь в другой раз, — сухо ответил командир полка, и майор, козырнув, вышел из землянки.

— Вы и меня сильно заинтересовали, — сказал я.

— Ну, вам-то я расскажу, — с удовольствием проговорил полковник. — Вы ведь бываете у нас редко, стоим-то среди болот у черта на куличках!..

И он рассказал:

— Это было прошлой осенью. После известных вам боев за Олонцом мы в обход пробивались к Свири. Уже с месяц, без продуктов, шли через леса. Питались грибами и кониной. И то и другое в основном ели в сыром виде. Костры жгли только в исключительных случаях… С пищей, или, вернее, без пищи, мы еще кое-как обходились. А вот без табака, без курева все сильно страдали, в том числе и я, конечно. Курили мох, сушеные листья и всякую другую дрянь… И вот как-то в канун Октября группа солдат решила сделать мне сюрприз — достать махорки на цигарку!.. И, знаете ли, достали!.. Бойцы обошли все роты, вывернули у всех карманы в шинелях и, как величайшую драгоценность, собрали застрявшие в складках махоринки. Как говорится, с миру по нитке — голому рубашка!.. Они набрали целую горсть махорки, свернули две солидные цигарки и одну, от имени полка, седьмого ноября торжественно вручили мне, а другую — комиссару. Вот эту октябрьскую цигарку я и выкурил тогда с превеликим удовольствием, и она в моей памяти осталась как самая ароматная из всех выкуренных когда-либо. Потом полковник сказал:

— А этого майора сегодня же откомандирую в штаб армии. — И он махнул рукой.

ПАЧКА ЧАЯ

Встретив Узунбекова в непривычном для него виде, без маскировочного халата и снайперской винтовки, майор с удивлением спрашивает, куда тот идет.

— В медсанбат, товарищ командир, — флегматично отвечает казах.

— Не заболел ли ты? — с тревогой спрашивает майор.

— Немножко, конечно, есть, товарищ командир, — загадочно отвечает знатный снайпер. — Попрошу стакан крепкого чая.

— Крепкого чая?! — Майор искоса смотрит на казаха, не может понять, что это у него за болезнь, которую надо лечить крепким чаем, и переводит разговор на излюбленную тему: — Правду говорят, что ты совсем бросил «охотиться»? Не убил ни одного фрица за последние дни?

— Правда, товарищ командир, очень даже правда… Плохо вижу, совсем ничего не вижу, — чуть ли не со слезами на глазах произносит Узунбеков.

— С чего ты это вдруг ослеп? — снова тревожится командир батальона. — Ведь так метко стрелял?

— Чаю мало пью, товарищ командир, чаю нет… А брусничный — бр-р-р! — качает он головой, зажмурив глаза.

— Чаю?! — майор снова искоса смотрит на снайпера, не зная, как отнестись к разговору с ним, но тут ему вдруг вспоминается.

Это было поздней осенью 1940 года. Из Красноводска через Астрахань он ехал на побывку к матери в Рязань. Провожая, друзья надоумили его привезти домой на Октябрьские праздники знаменитые баскунчакские арбузы. Выехав поздно вечером из Астрахани, он всю ночь простоял в холодном тамбуре, нетерпеливо дожидаясь Баскунчака. В вагоне все спали. Видимо, пассажиры или совсем не слышали про Баскунчак, или же сон им был дороже знаменитых арбузов. А он не спал, хотя и еле держался на ногах от усталости. До боли в глазах он вглядывался в темноту, но мимо только изредка проносились заброшенные в калмыцкой степи крохотные станции с мерцающими керосиновыми лампами и небольшие поселки.

На рассвете, уже недалеко от Баскунчака, поезд на какую-то минуту остановился на безлюдном полустанке из двух глинобитных приземистых домов. Вскоре в тамбур постучали. Он открыл дверь. Внизу стоял старик казах и держал в руках белую овцу.

— Нет, — сказал он старику, думая, что тот продает овцу. — Овца мне не нужна. Мне нужны арбузы.

Но старик поставил овцу на верхнюю ступеньку, а потом, подтолкнув ее в тамбур, сказал, что он не продать хочет овцу, а просит за нее щепотку чая на заварку. Да, да, щепотку чая на одну заварку!.. Он неделю не пил чаю, он умирает без чаю, ради чашки чая он пешком прошел двадцать верст по степи и всю ночь проторчал на полустанке.

Тогда, побежав в купе, он открыл чемодан, выхватил из него начатую пачку чая и протянул старику. Отдал он ему и овцу. В это время поезд тронулся. Потрясенный его щедростью, старик побежал рядом с вагоном, сперва пытаясь открыть дверь тамбура и вернуть ему чай, потом — поставить на ступени овцу. Но поезд уже набрал скорость. Тогда старик остановился и стал кланяться поезду… Уже замелькали вдали яркие огни Баскунчака, вскоре показались фантастические горы десятикилограммовых арбузов, сложенные вдоль железнодорожного полотна, галдящие толпы торговок, закутанных по-зимнему в шали, а далеко-далеко все виднелась фигура старика казаха…

— Что же ты, брат, давно не сказал мне про чай?.. Как же казаху можно без чаю?.. — Схватив Узунбекова за руку, майор чуть ли не насильно тащит его в свою землянку, под подозрительным и настороженным взглядом связного смело открывает свой бывалый в переделках чемодан, сует снайперу в карман давно хранимую пачку индийского чая, взахлеб рассказывает ему о случае со стариком на полустанке перед Баскунчаком…

Вечером к майору заходит с докладом командир роты.

— Есть еще одна приятная новость, — сообщает он среди других дел. — Сегодня поправился наш Узунбеков. После обеда он пошел на «охоту» и прямо с разлету срезал немецкого обера… Для верности даже «законтрагаил» его, всадил вторую пулю.

За перегородкой, тяжело вздохнув, связной с укоризной произносит:

— За этого паршивого обера я не только пачку, щепотки не дал бы индийского чая.

Майор молчит, почему-то стыдливо опустив глаза. А командир роты, не поняв, к чему относится реплика связного, продолжает рассказывать о ротных делах.

МУЗА

Машина наша останавливается по красному сигналу. Поднявшись со снега, обочиной дороги к нам идут три привидения с автоматами на груди. Крайний справа, зажав в руке карманный фонарь, заслоняется им от света фар, требовательно спрашивает:

— Пропуск!

— Муза! — погасив фары, басом отвечает шофер.

— Пропуск!!! — угрожающе произносит привидение.

— Мушка, мушка! — на этот раз торопливо, дискантом отвечает шофер.

— Ну, это другое дело, — ласково говорит привидение, подходя к машине, и просит достать у него из кармана маскировочного халата кисет с махоркой, свернуть цигарку. У привидения замерзшие руки, а курить страсть как хочется.

Но шофер достает свой кисет, хвалит свой табак, со всей щедростью скручивает автоматчикам по толстой цигарке, дает им прикурить, и они, пожелав нам счастливого пути в Кобону, уходят за обочину дороги, сразу же по пояс проваливаясь в снег и слившись со снегом.

Машина трогается, и мы снова едем ночной пустынной дорогой.

— Надо же такое сморозить: «Муза»?.. — хмыкнув, смущенно произносит шофер и качает головой.

— Что это за Муза? — спрашиваю я.

— Да котенок в нашем автобате!.. Снял с крыши во время пожара вчера… Такая смешная холера…

БЕЛОСНЕЖНАЯ ПОСТЕЛЬ

Вторую неделю идут дожди. Болота набухли, и над ними висит промозглый, сизый туман. Сквозь туман в просветах проглядывает черный заболоченный лес без листвы. А там, дальше, тянется чахлое мелколесье, по которому проходит передний край.

По траншее, прорытой меж двух болот, я возвращаюсь из боевого охранения в расположение КП роты. Уже сумеречно, здесь мне ночевать, а утром ехать дальше… Со мной идут три солдата. Они молча шагают по колено в воде, одной рукой захватив полу мокрой шинели, другой прижав к груди мокрый автомат.

Войдя в землянку, солдаты снимают шинели и первым делом принимаются за растопку печи, сделанной из бочки от бензина.

Двое это делают со знанием дела, и мокрые дрова вскоре начинают чадить в печке. Третий топчется около них, не зная, к чему приложить руки, потом забирается на нары, сложенные из тоненьких жердочек, и, вытянувшись, дремлет. Сквозь накаты на живот солдату короткими струйками стекает вода. Солдат отодвигается, не открывая глаз, нащупывает за спиной котелок, ставит его рядом и снова дремлет.

В печке дрова наконец разгораются и вспыхивает пламя. Два солдата снимают мокрые сапоги, портянки навешивают по ободку железной бочки. Я следую их примеру.

— Эх, ребята! — говорит первый солдат, положив на колени сапоги подошвами вперед и совсем близко придвинувшись к огню. — Хорошо бы сейчас очутиться в каком-нибудь ресторанчике!.. С музыкой!.. Или хоть в забегаловке, тоже ничего… Чтоб было светло, тепло, а мы бы тихо сидели где-нибудь в уголочке и по-дружески попивали водочку под соленые грибки…

— Оно, конечно, было бы неплохо, — говорит второй солдат, осторожно вращая свой сапог перед огнем. — Но я бы многое отдал за то, чтобы вырваться из этого проклятого болотного края и попасть на какой-нибудь степной фронт… в знойную степь, где нет ни глотка воды, где люди задыхаются от жажды…

Тогда на нарах приподнимается третий солдат, берет переполненный котелок, выплескивает воду под нары и, свесив ноги, говорит:

— Слушая вас, я вот о чем помечтал, ребята. Хорошо бы сейчас вдруг перенестись домой!.. Попариться бы в баньке и лечь в постель — белоснежную, с хрустящей простыней и наволочкой. Вытянуться в такой постели и заснуть крепким сном! Спать день, спать два, пока не надоест…

— Белоснежная постель! — хмыкнул первый солдат, выворачивая голенища дымящихся сапог и снова протягивая их к самому огню…

Ночью противник атаковал оборону роты, и в болотах завязалась ожесточенная схватка. Продолжалась она до самого утра.

На нашей стороне было много раненых, один пропал без вести. Им оказался солдат «белоснежная постель».

Раненых подобрали на поле боя и увезли в медсанбат. Долго искали пропавшего без вести. Его нашли только к вечеру. Он был втоптан танкетками в разжиженную дождями болотную грязь. Похоронили его тут же, недалеко за болотом.

Спящим на белоснежной постели я не желал бы, чтоб даже приснился такой сон.

«ПРОТИВОЧЕРТОВО РУЖЬЕ»

«Язык» Лятти Рейно, солдат отделения противотанковых ружей, своего ротного пастора называет «противочертовым ружьем». Так, говорит он, солдаты нарекли пастора за его молитвы, в которых он просит бога покарать «русских чертей». Но бог, видимо, оглох на старости лет, не слышит молитв пастора, и «противочертово ружье» вынужден изо дня в день стрелять одними и теми же холостыми патронами.

По словам Лятти Рейно, пастор среди солдат не пользуется авторитетом из-за безрезультатности своих молитв, ну, а кроме того, пастор — он же шинкарь и фотограф — не совсем честен: водку продает втридорога, к тому же разбавляет водой, а за каждый снимок дерет пять марок, пользуясь тем, что на фронте нет фотографов.

Но с некоторых пор, видя, что паства перестает ходить на утреннюю молитву, «противочертово ружье» решил внести новшество в свою работу. Он стал совершать молитвы не о покарании всей советской армии в целом… а каждого рода оружия в отдельности! Например, сегодня он призывает все небесные силы на уничтожение «гектарного орудия» (так он называет нашу «катюшу»), завтра — на «русских артиллеристов, стреляющих прямой наводкой»…

В день, когда Лятти Рейно был схвачен нашими разведчиками в плен, он прослушал проповедь «противочертова ружья» о покарании русских снайперов. Пастор советовал пастве не высовывать носа из траншеи, по открытой местности — ползти на брюхе, при артиллерийской стрельбе — не выбегать из землянок, так как в это время любят охотиться русские снайперы.

Услышав смех солдат, пастор рассердился, назвал всех дураками и сказал, что если они не будут осторожны, то русские всех перестреляют, как куропаток. На вопрос солдат, откуда пастору все известно, тот ответил:

— Про все намерения противника мне от бога известно!..

Придя в боевое охранение, Лятти Рейно впервые задумался над словами пастора и в особенности над случаем, о котором тот рассказывал. В соседнюю роту привезли новую немецкую стереотрубу, и только ее высунули из траншеи, как с русской стороны раздались два точных выстрела. Подумав о том, что совсем неприятно было бы получить эти две пули в собственные глаза, Лятти Рейно решил не высовываться из траншеи… и тут… он только успел крикнуть: «Русские разведчики!» — как потерял сознание. Пришел он в себя уже у нас в обороне.

Сдерживая улыбку, я говорю Лятти Рейно:

— Вы зря послушались своего пастора. В тот день из-за плохой видимости наши снайперы совсем и не стреляли. Действовали только разведчики.

— Да, да, — уныло кивает он своей рыжей головой. — Я всегда был уверен, что наш пастор отъявленный мошенник и ему ничего не известно о действиях ваших солдат… Не случайно, надо думать, он разбавляет водку водой и за каждый снимок дерет пять марок…

ДОРОГИ ЗАПАДА