Докер — страница 4 из 17

Глава перваяЖЕНЩИНА В ЧЕРНОМ

Кто мог знать, что опасения матери насчет возвращения отцовских долгов окажутся почти пророческими?!

Это было на третий день после майских праздников, когда в городе отгремели гулянья, музыка, песни и, как повсюду, у нас во дворе тоже установилась необычная тишина. Уже было поздно, когда к нам постучались.

Я открыл дверь. Передо мной стояла женщина в черном. Она спросила маму, и я проводил ее в комнату, думая, что это или заказчица торы, или же продавщица шелковых ниток. А сам ушел за занавеску готовить уроки.

Но сосредоточиться я уже не мог. Не давала покоя женщина в черном, ее скорбное лицо. Нет, она не заказчица и не продавщица шелковых ниток. Тогда кто же она?

Я бросил ручку и откинулся на спинку стула. И тут я стал невольным свидетелем неторопливой беседы матери с этой женщиной.

Оказывается, женщина в черном давно знает нашу семью, она тоже из Шемахи. Зовут ее Анаид-ханум. Много лет тому назад — это, видимо, было еще за год или два до моего рождения — ее муж дал моему отцу взаймы деньги, которые отец полностью тогда не успел вернуть, а вскоре началась война, и семьи наши разъехались по разным городам. Анаид-ханум за эти годы потеряла и мужа, и родителей, и детей и теперь перебирается из Ашхабада в Армавир. Но у нее нет денег на дорогу. Нет, она не просит вернуть ей старый долг, а просто рассказывает матери о своем бедственном положении.

Я откидываю занавеску, присаживаюсь к матери на тахту.

— Вы, бабушка, знали моего отца? — спрашиваю я.

— Ба-буш-ка!.. Нет, сынок, до бабушки мне еще далеко. Но отца твоего знала хорошо, он часто бывал у нас в доме, дружил с моим мужем.

— Неужели это правда?

— Да, сынок, правда, и твоя мать может подтвердить это, ведь и она не раз бывала у нас.

Я смотрю на мать. Опустив голову, она пытается вязать, но слезы душат ее, она никак не может попасть копьем в петлю.

А женщина в черном потирает свой морщинистый лоб, вспоминает, как однажды мой отец и ее муж ходили на охоту, ничего там не убили, возвращаться с пустыми руками им не хотелось, и тогда они купили у другого, удачливого охотника двух зайцев, но дома признались в своей проделке и во время обеда много смеялись по этому поводу.

— Ну, еще что-нибудь расскажите! — прошу я.

Она долго молчит, пытаясь что-то вспомнить, и рассказывает, как отец любил чаевничать у них и как ее муж умел хорошо заваривать чай.

Я слушаю с удовольствием, хотя она рассказывает о пустячных вещах. Как это замечательно, что Анаид-ханум знала моего отца, видела, как он ходил, как смеялся, как разговаривал, как ел, как пил!

— Мы вам поможем, тетя, — говорю я.

Мать испуганно и вопросительно смотрит на меня: «Как? Чем? Откуда?»

— Я достану вам деньги на дорогу, — говорю я. — Приходите завтра в это же время. Остальной долг мы вам вернем потом… Когда я вырасту…

На глазах женщины в черном выступают слезы. Она говорит, что не думала, что мы находимся в такой бедности, не знала, что с матерью случилось такое несчастье, иначе бы она не пришла к нам. Но если мы все же сумеем хоть немного ей помочь, она будет век нам благодарна.

— А в тебе, сынок, — добавляет она, — я сразу узнала сына Вартана. Он тоже был отзывчивым на нужды людей.

При упоминании об отце слезы брызжут у меня из глаз. Я несказанно счастлив, что хоть немного похож на него. Теперь я готов для Анаид-ханум сделать даже невозможное.

Я выбегаю на балкон. Иду к Виктору. Но тот еще не вернулся с бухты, куда носил отцу обед: на промысле фонтанирует буровая, и Тимофей Миронович вот уже третий день не приходит домой.

Тогда я захожу к Топорику. Он приготовил уроки и теперь с лупой в руке сидит за раскрытыми альбомами с марками и наслаждается их обозрением.

Топорик молча выслушивает мою бессвязную речь о женщине в черном, потом спрашивает:

— А где ты ей возьмешь столько денег?

— Видимо, это тот самый случай, когда не обойтись без «инициативы» Нерсеса Сумбатовича. Пойду в «Пролетарий», — говорю я.

— Ты с ума сошел! — вскрикивает Топорик. — Там убьют!

— Рискну! Иначе мне и за неделю не собрать этих денег.

— А если пойти на бульвар? И торговать ирисками там до поздней ночи? — Топорик выжидательно смотрит на меня, положив лупу на стол.

— Это тоже рискованное дело, но больше полтинника не заработать. А в «Пролетарии» за сеанс можно продать две коробки ирисок, выручить три-четыре рубля. Как-то ведь я продал там две коробки.

— А если поймают? Мне рассказывали, как расправляются с «дикими» ирисниками. О Сергее слышал?

— Слышал. Но другого мне ничего не придумать.

Мы долго молчим.

— Чем же тебе помочь? — спрашивает Топорик.

— Пронеси под рубахой коробку ирисок в кино. Мне боязно идти с двумя, они будут торчать из-под рубахи. Билет я тебе куплю.

Топорик долго молчит. Особой храбростью он никогда не отличался, но и трусом его не назовешь, он всегда поможет товарищу.

— Хорошо, — говорит он, — пронести я тебе пронесу хоть три коробки. Хочешь? Мне это раз плюнуть, — храбрится он.

— Нет, три не надо, — прошу я его. — Ты пронеси одну.

Мы прощаемся, но у дверей Топорик останавливает меня.

— Знаешь, какое я сделал любопытное открытие? Чем ярче марка, тем беднее страна. И наоборот. Вот смотри, — тянет он меня за рукав к столу и листает страницы альбома. — Простая английская марка. Ничего в ней нет особенного. Король как король. Марка и маленькая и невзрачная, правда? А какова сама Англия? Владычица морей! Теперь посмотри, как выглядит ее африканская колония… ну, хотя бы Уганда. Марка вчетверо больше размером, в четыре краски. А что такое Уганда? Ничего, колония и колония… Или посмотри, как раскрашен португальский Мозамбик. Или Берег Слоновой Кости и Мадагаскар. Колонии французские, но у самой Франции нет таких красивых марок. Правда, смешно?

— Смешно, — отвечаю я, думая о «Пролетарии» и Сергее.

— Если ты тоже будешь собирать марки, узнаешь много интересного, — говорит Топорик. — Я твердо решил: когда вырасту, буду путешественником или археологом.

Я иду домой, Анаид-ханум уже ушла. Мать работает, тихо напевая про себя. Около нее сидит Маро. В руках она держит рваную туфлю и тихо скулит:

— Хотите вернуть старые долги, а мне не в чем выйти на улицу. У других девушек каких только туфель нет! Туфли и такие, туфли и сякие, туфли с бантиками, туфли с ремешочками!

«Да, положение отчаянное!» — думаю я и с этой мыслью ложусь в постель, накрывшись с головой одеялом.


С утра ирисники толпятся у дверей кондитерской «Эйнем» на Красноводской в ожидании, когда привезут свежие ириски ночного изготовления.

Говорят, знаменитый «Эйнем» находится в Москве, недавно переименован в «Красный Октябрь». Какое отношение к нему имеет бакинская кондитерская — никто не знает. Но о бывшем владельце «Эйнема», немце Хейсе, убежавшем в Германию, все еще напоминают прибитые на дверях кондитерской большие фирменные рекламы. Они голубого цвета, сверкают глянцем. На одной чистенький немецкий мальчик с распущенными волосами, похожий на ангелочка, несет рог изобилия, и из него широким потоком сыплются конфеты и шоколадки. На другой тот же мальчик кричит в телефонную трубку. Слова его приведены в стихах:

Алло! Вы дядя Эйнем, да?

Пришлите нам скорей сюда

Превкусное какао ваше.

Оно понравилось мамаше,

Наташе, малому ребенку,

И Васе, нашему котенку…

Кондитерскую называют «Эйнем», а ириски — Эйнема. Слава у ирисок большая. Их едят и взрослые и дети. Они бывают разных сортов. Одни можно жевать часами, другие тянутся, как тянучки, а третьи, сливочные, — хрупкие и тают во рту, как помадки.

Мальчишки охотнее всего покупают черные, «железные» ириски. Их хватает надолго. Особенно большой спрос на эти ириски бывает в кинотеатрах «Форум» и «Пролетарий», когда идут ковбойские фильмы с участием Вильяма Харта, Руфи Ролланд и других американских «звезд». Тогда ириски раскупают нарасхват.


Дождавшись своей очереди, я покупаю три коробки ирисок и бегу домой.

Вся Красноводская уже звенит от звонких мальчишеских голосов:

— Ирис, ирис Эйнема! Эйнема ирис, Эйнема!

Дома я прячу две коробки под подушку, а с третьей выхожу на балкон. Свищу Виктора, но тот не отвечает, видимо, еще спит. Потом иду вниз, сажусь на скамейку у парадного подъезда. Раскрываю коробку, ставлю ее торчком к стене, чтобы все видели, какие у меня хорошие ириски.

Но покупателей утром мало. Разве что пробежит какой-нибудь мальчишка, схватит на лету ириску и, бросив монетку, скроется за углом.

Но, невзирая на это, я все равно выкрикиваю:

— Ирис, ирис Эйнема! Эйнема ирис, Эйнема!

Помогает ли это? Нет! И мне не остается ничего другого, как смотреть от скуки по сторонам, наблюдать за тем, что делается на улице, многолюдной с самого утра.

Удивительно, как она меняется на глазах, превращаясь из тихой, ничем не примечательной, в одну из главных торговых магистралей города.

Будят улицу чуть свет колокольчики первых караванов верблюдов, а за ними через некоторое время по булыжнику начинают грохотать дроги, телеги, фургоны, вереницы двухколесных арб. Весь этот поток направляется в порт, а через некоторое время — обратно из порта с кипами хлопка, шерсти, кожи, с мешками риса, изюма, миндаля, сушеных фруктов, растекаясь по близлежащим улицам.

Наша улица с каждым днем становится все многолюднее, Появилось много уличных торговцев. Они торгуют халвой, папиросами, ирисками, сахарином, камнями для зажигалок. В иной час дня и не поймешь, кого больше на улице — прохожих или торговцев.

Немало снует в толпе и биржевиков. Они нашептывают прохожим:

— Покупаем десятку, доллары, фунты, лиры турецкие.

Иногда улицу ватагами прочесывают беспризорники — полуголые, в лохмотьях, черные от сажи, вооруженные палками и крюками. То они совершат налет на магазин, то на прохожих, и тогда улица оглашается дикими криками.

Сидя у парадного или расхаживая взад и вперед перед нашим домом, я замечаю каждое новое лицо, «отдавшее якорь» на нашей улице.

Вот, например, горбун. Он невысокого роста, рябоватый, но странно — горб его не безобразит. Ходит горбун в синем пиджаке с длинными обвислыми рукавами, а на голове блином лежит серая вылинявшая кепка. Приехал он в Баку из Ростова. Лицо горбуна всегда напряженное, со стянутой кожей, как маска. Он никогда не улыбается. Смотрит как-то по-особому, поверх голов, избегая встречных взглядов.

Безошибочно выбрав в толпе нужного ему человека, горбун преследует его долго, то совсем близко подойдя к нему, то удаляясь и издали изучая его, пока не примет решение. Иногда он может даже грубо толкнуть прохожего, чтобы еще раз проверить себя. Но прохожий обычно никак и ни на что не реагирует. Жертва выбрана точно! Вот тогда-то горбун с нового захода стремительно проходит мимо него, перед самым его носом приподнимает свою заветную кепочку, а другой рукой твердо, без всяких колебаний вытаскивает у него из нагрудного или брючного кармана бумажник или срезает часы.

Сунув коробку с ирисками за пояс, я иногда долго кружу за горбуном, издали наблюдая за его артистической «работой». Ни разу еще его кепочка не приподнималась зря. Она, видимо, сильно отвлекает внимание прохожих. В то мгновение, когда горбун с нагловатым спокойствием очищает чужие карманы, у меня всегда холодеет сердце, перехватывает дыхание. Неужели прохожий никак не чувствует, что у него вытаскивают бумажник? Нет, никак! Идет он себе, думая о чем-то, разглядывая витрины, болван болваном. Ну, а остальные прохожие — тоже не видят? Это остается для меня загадкой.

Появилась у нас на улице и банда мешочников. Их трое, тоже гастролеры из Ростова — города, поставляющего жуликов на весь Кавказ. Судя по всему, ребята отпетые, с насмешливой гримасой на лицах и мутным блеском в глазах, по которым нетрудно угадать кокаинистов. Они хотя «работают» в какой-то сонливой отрешенности и безразличии, но тоже грубо и нагло и тоже наверняка.

Тянется по улицам вереница дрог, фургонов, двухколесных арб — везут большую партию риса. Мешочники замедляют шаг, идут по тротуару, вровень с последними дрогами. Потом один из них отделяется, с невинным видом пристраивается к дрогам, проводит финкой по мешку с рисом и, вытащив из кармана большую парусиновую торбу, подставляет ее под струю зерна. Торба быстро наполняется. Тогда мешочник выхватывает из кармана пучок сена или мочалки, затыкает дыру и преспокойно уходит с рисом в подворотню или парадный подъезд. Прикрывая его, туда же вслед за ним заходят компаньоны. Они относят рис дожидающимся их скупщикам, а через некоторое время снова появляются на улице с пустой парусиновой торбой под мышкой, фланируя взад и вперед в ожидании нового обоза.

Так они втроем целый день на виду у всей улицы похищают рис, сахар, сушеные фрукты. Иногда какая-нибудь старушка, увидев их проделки, всплеснет руками, вскрикнет от изумления. Тогда дрогаль соскочит с дрог, вытащит припасенную для такого случая большую иглу со шпагатом и начнет на ходу чинить порезанный мешок. Ну, а другие прохожие разве тоже не видят? И это остается для меня загадкой, как и очень многое из того, что происходит на нашей улице.

Отвлекает меня от размышлений трамвай. Поблескивающий свежей красной краской — бакинский трамвай. Он идет, весело и щедро позванивая, и вся улица расступается перед ним. Многие оборачиваются и, широко улыбаясь, подолгу смотрят ему вслед. Нет, к трамваю еще не успели у нас привыкнуть. Он все еще в новинку! И я тоже не устаю восхищаться им. Смотреть на него! Слушать его звон! Ведь еще год назад по улицам города громыхала конка, запряженная дохлыми лошадьми, и недобрая ее слава до сих пор свежа у всех в памяти.

Трамвай всегда полон народу. Утром и вечером в нем едут на работу или с работы. А днем он отдан во власть детишкам: став коленями на сиденье, уткнувшись носом в стекло, они на деньги, сэкономленные от завтраков или кино, катаются по городу, иногда делая по три-пять кругов: от Азнефти до вокзала и от вокзала вкруговую до Азнефти.

Что еще будет, когда в июле, через месяц, пойдут электропоезда в Сабунчи! Это первая электрическая дорога в стране. Ее вагоны еще красивее и светлее, а скорость, говорят, будет втрое больше, чем у трамвая.

Хлопают парадные двери, и с папиросой в зубах, задыхаясь от кашля, мимо меня бешеным шагом проносится Философ, судорожно зажав под мышкой портфель. Рабочий люд давно ушел на работу, и теперь идут совслужащие. Через минуту пролетает Иерихонская Труба. Нет, вечерами теперь у них не собираются посиделки на балконе (они даже вывинтили лампочку над окном) и Философ не учит соседей уму-разуму. Говорят, в его с женой речах хорошо разобрались и после недавнего съезда партии обоих исключили из партии, как троцкистов. За неверие в дело рабочего класса! Подумать только, они даже строительство трамвая не считают победой!

Аккуратно насадив на голову свою форменную фуражку таможенного инспектора с большой кокардой над козырьком, неторопливым шагом идет на работу отец Ларисы — Сигизмунд Владиславович Пржиемский. У него всегда серьезное и несколько перекошенное лицо, точно болят зубы. И красный нос — это оттого, что дома вечерами он попивает втихаря. И мне смешно. Я думаю: «Как же с таким кислым лицом он еще недавно мог бывать в «веселом доме», участвовать в «любовной» лотерее и даже выигрывать открытку-билет на 100 000 поцелуев? То-то, наверное, у него был глупый и растерянный вид! 100 000 поцелуев! С ума сойти!»

А вот и достопочтенный Мармелад! И при виде его мне трудно бывает удержаться если и не от смеха, то хотя бы от улыбки. Сделав два шага вправо, два влево, он заискивающе улыбается мне, источая «мед», и, сюсюкая, потирая у самого носа руки, спрашивает, хорошо ли я спал, как мое здоровьице, не хочу ли я тянучек. Хорошо еще, что он не спрашивает меня, как некоторых взрослых: «Скажите, меня могут посадить?» — «За что?» — «Ну, как-никак я же соседствую с Философом». — «Вас могут посадить за другое, а за это не сажают».

Потом друг за дружкой с зембилями в руках проносятся на базар хозяюшки нашего большого дома. И на некоторое время перестают хлопать двери парадного подъезда.

Лишь к десяти часам утра у парадного останавливается фаэтон, а ровно в десять с немецкой точностью на улицу выходит и наш многоуважаемый Генрих Адольфович Шмидт. Как всегда, он в выутюженном чесучовом костюме, чисто выбрит, в своей неизменной сине-зеленой фуражке с молоточками, приводящей в оцепенение наших соседей. Идет Генрих Адольфович задрав голову, точно он и на самом деле проглотил аршин. Конечно, он не удосуживается не только ответить на мое «доброе утро», но даже взглянуть на меня. Он и вправду бог у нас во дворе. Страшное слово «ин-же-нер»!

Глава втораяЗАБАСТОВКА ГОРНЯКОВ В АНГЛИИ

Потягиваясь и зевая, первым ко мне спускается Виктор. Через некоторое время приходит Лариса.

Они садятся рядом со мной на скамейку и сразу же съедают купленные ириски. Потом едят ириски в долг. Заодно с ними ем и я. Хорошо, что ириски «железные»! Коробку сливочных нам бы ничего не стоило истребить за полчаса.

Позади на лестничной площадке останавливается Нерсес Сумбатович. Смотрит на нас с сожалением, качает головой.

— Ах, Гарегин, Гарегин! — говорит он. — Ни черта, вижу, не выйдет у тебя из твоей коммерции. А ведь мог кое-чему научиться!

— Как заливать воду в пивную бочку? — с невинным видом спрашивает Лариса, обхватив колени руками и раскачиваясь на скамейке.

Нерсес Сумбатович не краснеет, не возмущается, а смеется:

— А ты и это знаешь, злая ведьма? Ну это не новость. Этим занимаются во всех питейных заведениях. Это хорошо знают и сами посетители. На одной пене ведь не проживешь.

— Смотря как жить, конечно! — усмехнувшись, говорит Виктор. — Если жить честно…

— Заладили себе: «Честно, честно». — Нерсес Сумбатович выходит из парадного. — Вы, дурачки, наверное, думаете, что честно живут ваши кооператоры?.. Пойдите, спросите кассиршу из кооператива, какой калым она выплачивает заведующему! Пойдите, пойдите! Потом у этого заведующего спросите, какую часть своих доходов он выделяет заведующему повыше! А потом у того спросите, сколько он платит за свое место.

— Так, по-вашему, выходит, что все — воры? — перебивает его Виктор, откинув назад чуб, и строго смотрит на Нерсеса Сумбатовича.

— Если и не все, то девяносто из ста, мой дорогой мальчик. Это самый вероятный процент. — Нерсес Сумбатович треплет меня за волосы. — Так, сидя у парадного, ты ни черта не продашь, Гарегин. Покупателя надо искать, а не ждать! Это закон всякой торговли. Забыл про инициативу? Покупатель ведь дурак дураком. Он обычно покупает не то, что сам хочет, и не когда сам хочет, а когда и что всучит ему продавец, хороший продавец, умница продавец. — Он щиплет меня за щеку. — К тому же, если вы втроем будете так энергично уничтожать ириски, то у вас будут одни убытки и никаких прибылей. Да! — тяжело вздыхает он, усмехнувшись каким-то своим мыслям. — Слышит, наверное, мои слова покойный Мирзабекянц и переворачивается в гробу.

— А чего ему там переворачиваться? — спрашиваю я.

— А потому, что он, как никто другой, знал, как зарабатывать деньги, и ему должно быть стыдно за вас. А ведь был простым грузчиком, пришел в Баку пешком из деревни. У него даже не было денег на дорогу. Когда его товарищи после работы садились есть шашлык, он садился с ними рядом, но ел черный хлеб и запивал его водой. Когда его спрашивали, почему он не закажет себе тоже шашлык, ведь он стоит так дешево, два шампура три копейки, он отвечал, что бывает сыт от одного его вида и запаха, зачем же еще тратить деньги? Вот какой это был человек! Так он сколотил небольшой капитал, открыл мастерскую, стал набивать вручную папиросы, через некоторое время взял к себе трех учеников, а к чему все это привело — вы знаете не хуже меня: Мирзабекянц стал одним из самых богатых людей в городе, широко известным табачным королем.

— Ну, если эксплуатировать чужой труд, то тогда, конечно, можно достичь еще и не такого. Он этим ученикам, наверное, платил копейки? — Виктор выжидательно смотрит на Нерсеса Сумбатовича.

— Эксплуатировал, эксплуатировал!.. — Нерсес Сумбатович снова взрывается. — Вбили себе в голову всякие глупости!

— А вы лучше приходите к нам в класс на урок обществоведения, Мария Кузьминична вам все объяснит, не такие уж это глупости, — улыбаясь, отвечает ему Виктор, снова пряча за чубом глаза, теперь смеющиеся.

— Вы не сердитесь, Нерсес Сумбатович, вы лучше купите ириски, они так хорошо действуют на аппетит, — ласково говорит Лариса, все раскачиваясь на скамейке.

Он лезет в карман толстовки, звенит там серебром, бросает ей в подол гривенник, говорит:

— У меня и так хороший аппетит, злая ведьма! Можешь сожрать за мое здоровье.

— Вы бы лучше поставили свечки в церкви, — говорит Лариса, засовывая в рот сразу две ириски. — За успех вашего «Поплавка» на новом месте!

— В бога я не верую, злая ведьма! — Словоохотливый Нерсес Сумбатович вдруг мрачнеет и, сутуля плечи, уходит неторопливым грузным шагом. Раньше он всегда ходил с высоко поднятой головой.

— А в черта? — кричит ему вслед Лариса.

Но Нерсес Сумбатович не отвечает, не оборачивается. Не любит он, когда ему напоминают про «Поплавок». После того как из подвала выкачали всю воду и заделали цементом трещины, откуда пробивались подпочвенные воды, ему, конечно, пришлось оттуда убраться. Подвал осушили и в нем открыли аптечный склад. Около месяца Нерсес Сумбатович ходил без дела, а вот недавно на соседней улице арендовал новое помещение. Но вывеску повесил старую. Он надеялся, что прежние его посетители последуют за ним. Но этого не случилось. У нового «Поплавка» (к тому же — без воды!) много конкурентов в этом районе: и первоклассные рестораны гостиниц «Старая Европа» и «Новая Европа», и несколько мелких ресторанов типа кавказских духанов.

— Горит наш Нерсес Сумбатович светлым пламенем, — смеется Лариса.

В это время на Ольгинской раздается высокий тенорок Топорика. Его, наверное, слышно на всех ближайших улицах.

— Газеты «Бакинский рабочий», «Заря Востока»! — кричит Топорик. — Всеобщая забастовка горняков в Англии!.. Экстренный выпуск!.. Буржуазия выезжает за границу!.. Принц Уэльский спешит в Лондон!..

Вскоре Топорик появляется перед нами — в надвинутой на глаза кепке с продырявленным козырьком и кипой газет под мышкой.

— Слышали?.. В Англии забастовка! — Он хватает ириску и сует в рот.

— Ну и что? — спрашивает Лариса, лениво двигая челюстями.

— То есть как что? — Потрясенный Топорик смотрит на меня, на Ларису, на задумчивого Виктора. — Смотри, что здесь написано! — Он бросает кипку газет на скамейку, берет одну, развертывает, читает: «Англия вступает в полосу великих классовых битв, каких не знала и не знает история английского рабочего движения. Совет тред-юнионов…» — Тут он точно спотыкается и чуть ли не давится ирисом.

Откинувшись, Лариса заливается смехом. Улыбается Виктор — это так редко бывает с ним, в его улыбке всегда есть что-то снисходительное. Смеюсь и я.

— Тред-юнионы… тред-юнионы… — точно испорченная граммофонная пластинка, повторяет смущенный Топорик и с надеждой смотрит на Виктора.

Но тот качает головой:

— Нет, не знаю. Потом спросим у Марии Кузьминичны. — И протягивает руку за газетой.

Хватает из пачки газету и Лариса.

Беру газету и я. Она приковывает к себе кричащими заголовками, набранными большими и жирными буквами на всю страницу: «Бастует 4 500 000 рабочих. Вся Англия превращена в военный лагерь. Войска приведены в боевую готовность».

Лариса говорит:

— Не понимаю, почему там, в Англии, не дадут царю по шапке?

— Там нет царя, там король, — не отрываясь от чтения, произносит Виктор.

— «Переговоры между правительством и шахтовладельцами, с одной стороны, и исполкомом союза горнорабочих и генеральным советом профсоюзов — с другой, кончились неудачей, — читаю я. — В 12 часов ночи на первое мая 1926 года началась забастовка горняков Англии…»

Лариса хватает меня за руку:

— «Курс фунта стерлингов продолжает падать»… Стерлинг что — деньги? Тогда почему его продают фунтами? Знаешь?

— Нет, — говорю я. — Это, наверное, что-нибудь вроде наших закавказских бон. Помнишь, в прошлом году их мешками везли на осликах персидские купцы, потом продавали не только фунтами, но и пудами. Ириска стоила десять миллионов. Одна штука!

— Деньги продают фунтами — с ума сойти! — говорит Лариса. — Ой, мальчики, смотрите, какие сегодня богатые «Происшествия»! Арест грабителя-убийцы. Арест шинкарей. Бегство арестантов. Убийство. Покушение на самоубийство. Несчастный случай…

— Ты замолчишь наконец? — кричит на нее Виктор. — Читать не даст!

— Ну ты послушай, какой несчастный случай! «В Нованах сын машиниста мельницы Кускова упал в чан с вином, захлебнулся, и его еле-еле откачали». Вот беда! — И она весело заливается смехом.

Виктор молча и грозно смотрит на нее поверх газеты. Лариса замолкает и подвигается ко мне. Виктор продолжает читать. Но разве может Лариса спокойно усидеть на одном месте, раз к ней попала газета! Она шепчет мне, не сводя глаз с Виктора:

— В «Эдисоне» идет «Женщина, которая убила». Вот читай: «В главной роли несравненная Эллен Рихтер». Пойдешь?

— Ну, этого еще не хватало, чтобы с девчонкой идти в кино! — метнув глазами из-под свисающего чуба, говорит Виктор.

— Нет, не потому, — шепчу я Ларисе. — Я договорился с Топориком, после школы мы идем… идем в одно место, у нас секретное дело.

— Ты не раздумал? — Топорик искоса смотрит на меня.

— Что ты! — говорю я. — Ведь я же дал слово Анаид-ханум.

— Ну, я побежал! — Топорик собирает газеты, сует их под мышку и, надвинув кепку на самые глаза, срывается с места.

Я гляжу ему вслед и думаю о том, что ему, газетчику, намного лучше и легче, чем мне, ириснику. Покупатели у Топорика взрослые, и он до школы всегда успевает продать свои газеты. У него еще остается время, чтобы гонять мяч во дворе армянской церкви. Мне хуже и труднее. До двенадцати часов дня не продать и полкоробки ирисок, мои покупатели — ученики младших классов, а они в это время занимаются.

В этом особенное неудобство учения во вторую смену. Но ничего, уже май, все сильнее припекает солнце. Вскоре мы сдадим экзамены, закончатся занятия (у первоклассников они заканчиваются на днях, вот счастливцы!), а в середине июня простимся и со второй сменой и с нашей школой, потому что перейдем в шестой класс, а шестой класс — это уже вторая ступень, другая школа, другие учителя.

Но пока я думаю… о вечере, о том, удастся ли нам пройти в «Пролетарий», продать ириски, выручить достаточно денег для женщины в черном.

Откуда-то издалека доносится голос Топорика:

— Забастовка горняков в Англии! Принц Уэльский спешит в Лондон! Стерлинги продают фунтами!

Глава третьяИРИСКИ

За поясом под рубахой у меня спрятана коробка «железного» ириса; в кармане лежат наколенники, какие носят вратари футбольных команд. Вторая — запасная — коробка ириса спрятана под рубахой у Топорика.

По совету Виктора, мы берем в руки по учебнику. Может быть, «интеллигентным видом» нам удастся отвлечь от себя подозрение местных ирисников в «Пролетарии».

«Пролетарий» — единственный в городе кинотеатр, называемый «общедоступным». Билеты в нем стоят вдвое дешевле, чем в других местах. Здесь обычно идут американские боевики в двух, четырех и шести сериях. Они демонстрируются по нескольку часов подряд, без антрактов, и зрители потом выходят из зала, качаясь от усталости.

У кинотеатра всегда толпится большая толпа, много мальчишек. Касса продает билеты, не считаясь с количеством мест в зале. Из-за этого здесь часто происходят потасовки при впуске. Вперед вырывается тот, у которого сильнее кулаки и плечи. Ему достается и лучшее место. Остальным — в первых и последних рядах. Но многие оказываются совсем без места. Такие зрители садятся прямо на пол в проходах или же перед экраном.

По этой причине женщин редко можно встретить в «Пролетарии».

Мы с Топориком входим в зал с толпой взрослых. Хотя у нас вполне интеллигентный вид, но, невзирая на это, нас с ног до головы подозрительно оглядывает стоящий позади контролерши широкоплечий парень лет восемнадцати. Он в майке-безрукавке, которая сильно оттеняет его загорелое тело и мускулистые, татуированные до самых плеч руки.

— Смотри — Сергей! — шепчет Топорик, толкая меня в бок.

Да, это и есть главарь местной шайки ирисников Сергей, гроза «диких» ирисников. Шайка выплачивает «калым» заведующему кино, а потому ведет себя в зале по-хозяйски, вылавливает конкурентов.

Скамейки в зале длинные, сколоченные из кое-как оструганных досок, и зрители сидят, тесно прижавшись друг к другу. От духоты у многих пот градом льется по лицам. Некоторые сидят раздевшись, положив рубахи на колени.

Взрослые приходят в кинотеатр прямо с работы, а мальчишки — из школы. И те и другие приносят с собой поесть. Еще до того, как гаснет свет, весь зал начинает чавкать. Кто грызет яблоко, кто ест хлеб с сыром. Кто держит в одной руке кусок чурека, а в другой — круг колбасы, густо начиненной чесноком. Кто рвет зубами воблу.

Утолив голод, многие начинают щелкать семечки, потом кличут водоносов и ирисников.

По проходу, пригнувшись, пробираются мальчишки с ведрами, и белая жестяная кружка переходит из рук в руки, пока не напьется весь ряд.

За водоносами идут ирисники. Они хотя и бойко торгуют, но до середины ряда не доходят. Иначе бы им пришлось ступать на ноги зрителям.

Вот этим, хотя и редко, пользуются «дикие» ирисники. Пробравшись в кино, они не торопятся занять место. Как мы, например, с Топориком.

Мы садимся в последний ряд и терпеливо ждем начала фильма. Зал громадный, вместительный, но мрачный, и гудит, как улей.

Наконец свет гаснет, и на экране появляются два бандита в ковбойках. В руках у них ружья. Они подкрадываются к лесной хижине. А там двое золотоискателей дуются в карты, и перед ними на столе в мешочках лежит золото в крупинках. Один из бандитов приоткрывает дверь, а второй просовывает дуло ружья в окошечко…

В это время лента рвется, и зал погружается в темноту.

Раздается топот тысячи ног, оглушительный свист, хлопки, крики. Экран вспыхивает, и фильм продолжается. Выстрелило ли ружье — неизвестно. Уже другой кадр. На площади перед таверной шериф останавливает взмыленного коня. Навстречу ему идет враждебная толпа ковбоев. У каждого в руках по два длинных кольта. Но шериф не из трусливого десятка, он достает из кобур два своих кольта и начинает палить по карнизу таверны, сбивая с него шишечки, натыканные, видимо, для украшения.

Разинув рот, ковбои наблюдают за меткой стрельбой шерифа, и, когда тот сбивает последнюю шишечку, они прячут свои длинные кольты в болтающиеся у колена кобуры и приветливо машут рукой шерифу. Тот горделиво проходит мимо них и взбегает по ступенькам в таверну.

А два бандита, которые появлялись в первом кадре, оказываются в это время во втором этаже таверны. Они играют в карты и пьют вино из больших бокалов. На коленях у них сидят шальные красотки. Один из бандитов видит в окно шерифа, швыряет красотку на пол, второй в это время хватает со стола деньги, потом они раскрывают окна, со второго этажа бросаются вниз… и оказываются в седлах двух лошадей, стоящих рядом. Они срываются с места и несутся по городу.

— А где же Вильям Харт? — Топорик наклоняется ко мне.

— Не мешай. Он в другой картине.

— Когда я вырасту, я тоже буду бандитом, — горячо шепчет Топорик.

— Дурак, — говорю я.

Из таверны выбегает шериф с кольтами в руках, палит в воздух, и тогда все ковбои, сколько их есть на площади, бегут к своим лошадям, садятся на них, и начинается погоня за скрывшимися бандитами. Палит шериф. Палят ковбои. Палят беглецы, от пуль которых под ноги лошадей один за другим валится на всем скаку половина всех преследователей.

Я достаю из кармана наколенники, укрепляю их на ногах. Немного повременив, беру у завороженного, ничего не соображающего Топорика запасную коробку с ирисками, прячу себе под рубашку, а свою коробку раскрываю и становлюсь на колени. Пригнувшись, я лезу на четвереньках под соседнюю скамейку.

При слабом свете, отраженном от экрана, на котором теперь ковбои почему-то мчатся за индейцами, я вижу под скамейкой только ноги зрителей. Лес ног! Я стучусь в эти ноги, как в дверь. Зрители хорошо знают, в чем дело, и протягивают мне зажатые в потных ладонях пятаки и гривенники, а я им взамен — «железные» ириски.

С коробкой в руках, отодвигая головой чьи-то ноги, я на локтях пролезаю под следующую скамейку. Здесь, в кино, ириски оплачиваются щедро, никто не просит сдачи и никто не считает денег. За один рейс от последней до первой скамейки, имея при себе запасную коробку, можно заработать от трех до пяти, а то и больше рублей. Рискованное это дело, но денежное!

Снова я стучусь в ноги зрителей, протягиваю им ириски. И вдруг, видимо, вновь рвется лента: наступает полный мрак. Потом — тысяча ног грохочет об пол.

Я мгновенно вытягиваюсь вдоль под скамейкой, чтобы меня не затоптали. Пыль слепит глаза. Тогда я на ощупь плотно прикрываю коробку крышкой.

— Скорее бы дали свет! — шепчу я про себя.

Но вот топот ног начинает постепенно затихать, а взамен по залу со все нарастающей силой несется неистовый рев:

— Са-а-а-по-о-жни-и-ик!..

Зал ревет в тысячу глоток. И снова все молотят ногами.

Положив коробку на пол, я зажмуриваю глаза и затыкаю уши. Видимо, в таком положении я лежу долго, потому что когда я приоткрываю уши, то слышу только характерное жужжание киноаппарата. Я раскрываю глаза. Снизу мне хорошо видно на свет, какая густая завеса пыли стоит в зале. Возбужденные зрители, конечно, ничего этого не замечают. Они как одержимые следят за бешеной скачкой ковбоев. Индейцы куда-то исчезли, и теперь одна партия ковбоев носится за другой.

Я снимаю крышку с ирисной коробки и стучусь в чьи-то ноги. Стучусь терпеливо, пока человек не начинает соображать, в чем дело, и не протягивает руку под скамейку. Я беру у него серебряную монету и взамен кладу в ладонь четыре ириски. Рука исчезает, я же лезу под следующую скамейку.

Глава четвертаяОТВЕТ ЧЕМБЕРЛЕНУ

Протискиваясь меж демонстрантами, наша небольшая школьная колонна наконец выходит на площадь Молодежи. Я еще издали вижу на балконе Дома просвещения человека в белом полотняном костюме. Размахивая зажатой в руке кепкой, он говорит речь. Я его вижу впервые.

А еще недавно с этого балкона всегда выступал Киров. Мы однажды слушали его вместе с Виктором. Он тогда держал речь перед пионерами. Их было несколько тысяч. Но мальчишек вроде нас, не пионеров, тоже было немало на площади.

— А Киров совсем уехал из Баку? — вдруг спрашивает у Марии Кузьминичны Топорик, опередив меня с этим вопросом.

— Да, — говорит она, — Сергей Миронович сейчас нужнее в Ленинграде. У нас новый секретарь ЦК, близкий товарищ Кирова — Левон Мирзоян. Послушаем, что он говорит…

— Английские лорды обвиняют Советское правительство, что оно разрешило профсоюзам нашей страны пересылать деньги борющимся горнякам Англии, — слышу я гневный голос Мирзояна. — Чемберлен дошел даже до такой наглости, что говорит, будто бы деньги, переведенные английским шахтерам, отпущены из… советского бюджета! Но этот твердолобый должен хорошо знать, что наше правительство не может относиться к советским профсоюзам по примеру некоторых правительств, которые мобилизуют против тред-юнионов полицию, флот, штрейкбрехеров и прочие прелести капиталистического режима. Советские профсоюзы — свободные профсоюзы! Они посылают и будут посылать помощь своим английским братьям!

Вокруг нас встречают эти слова аплодисментами. Аплодируем и мы. Наша колонна движется дальше.

— Не позволим цепным псам английского капитала вмешиваться во внутренние дела Советского Союза! — доносятся до нас гневные слова с балкона. — Руки прочь от советского народа!

— Про-о-очь!.. — несется тысячеголосый крик демонстрантов.

Мы обходим Дворец труда и мимо Парапета направляемся на митинг в школу. Вокруг нас песнями звенят рабочие колонны нефтяников. Над ними море флагов, плакатов и транспарантов. Кружатся на шестах двухметровые чучела, изображающие тройку предателей английских горняков: Томаса, Макдональда и Гендерсона. А вот чучело, непременный участник всех рабочих демонстраций — Чемберлен; как всегда, он смотрит в монокль, выставив вперед лошадиную челюсть. А за ним плывет над колоннами сам главный министр Англии, господин Болдуин, которого мы давно перекрестили в Оболдуя…

Улица рокочет от непрестанного гула. Кажется, весь город вышел протестовать против ноты английского правительства. Ее всюду читают с гневом. Неудивительно поэтому, что сегодня Топорик еще до начала демонстрации успел продать больше двухсот экземпляров «Бакинского рабочего». В ноте что ни слово, то ложь. Это может подтвердить каждый, кто отдавал в фонд помощи бастующим шахтерам дневной заработок или опускал в кружки сборщиков пятачки и гривенники, взамен получая нехитрый значок — «лампу шахтера».


Митинг у нас в классе проводит Мария Кузьминична. Она сегодня кажется особенно строгой. И очень взволнованной! В зажатом кулачке она держит носовой платок, то и дело касаясь им кончика носа.

— Наступает пора, когда мы с вами должны расстаться, ребята, — говорит Мария Кузьминична. — Вы уже почти взрослые люди, заканчиваете первую ступень. Потом у вас будет вторая ступень, потом — третья… Но о первой вы навсегда сохраните память: в стенах этой одноэтажной школы прошло ваше детство, а детство — самая прекрасная пора у человека… Ребята, — дрогнувшим голосом продолжает Мария Кузьминична, проведя платком под глазами, — не надо по случаю окончания школы покупать учителям подарки. Не нужны цветы. Не нужно устраивать подписку на выпускной вечер. Мы объявим сбор денег в фонд помощи детям английских шахтеров. Это будет лучшим нашим ответом на ноту Чемберлена!

Класс горячими хлопками встречает ее слова.

«Доехала ли Анаид-ханум до Армавира? — вдруг почему-то мелькает у меня мысль. — Хватило ли ей моих денег на дорогу?»

Мария Кузьминична протягивает Зое Богдановой, сидящей за первой партой, лист бумаги и говорит:

— Вот, Зоя, ты и поведешь запись. А я скоро вернусь. — И, чтобы не смущать нас своим присутствием, уходит.

Зардевшаяся от смущения, вся какая-то надутая, Зоя настороженно подходит к столу, исподлобья смотрит на класс и очень робким голосом спрашивает:

— Ну, кого на сколько записать?

Но ей никто не отвечает. Хотя все на Зою смотрят не без любопытства: точно не могла Мария Кузьминична поставить кого-нибудь побойчее вести запись! У всех сосредоточенные лица. Думают, переглядываются.

Тогда, еще больше покраснев, Зоя перекидывает на грудь косу и, опустив голову, начинает медленно развязывать свой необыкновенно пышный бант. Сегодня он у нее светло-кремового цвета — цвета чайной розы.

— Ну? — через некоторое время произносит Зоя, готовая разреветься.

Я весь в тревоге, но не знаю, чем ей помочь, растерянно озираюсь по сторонам и не могу понять, почему все время тычет меня локтем в бок Виктор и о чем он спрашивает.

В классе еще минуту царит тишина… И вдруг поднимается такой крик — орут сразу сорок человек! — что Зоя затыкает уши и валится грудью на стол.

— Меня! Меня! Меня! Меня! — кричат со всех сторон. — Двадцать копеек! Тридцать копеек! Сорок копеек!

Виктор снова тычет меня локтем в бок.

— Запишемся на полтинник, а? На меньше как-то стыдно, правда?

— Правда, — говорю я.

— Хотя на мой полтинник плюс твой полтинник можно было бы купить провод для новой антенны, правда?

— Правда, — говорю я, совсем не задумываясь над его словами.

Подбегают к нам Топорик и Лариса. Они тоже решают записаться по полтиннику.

А Зоя в продолжающемся шуме и крике вдруг ретиво принимается наводить порядок в классе и даже чересчур громко стучит кулаком по столу. Она называет фамилию ученика, тот вскакивает, говорит сумму, она торопливо записывает и выкликает следующего. Но ведет она эту запись неорганизованно: то по рядам, то взглянув в журнал, то кого ей вздумается назвать.

Но очередь постепенно все же подходит и к нам. Называет сумму Лариса. Потом Топорик. Потом еще трое других учеников. Встает Виктор. Вслед поднимаюсь я. Но тут почему-то Зоя обращается к Вовке Золотому:

— Вовка, ты, кажется, хотел сказать?

Я смертельно обижаюсь и сажусь.

Виктор зло смотрит на Вовку Золотого, говорит:

— Ну, этот может и ничего не внести. Какое ему дело до английских школьников? Нэпмач! — Это у него самое ругательное слово.

Я молчу, хотя весь киплю от возмущения.

Вовка Золотой встает. Некоторое время он глубокомысленно думает, красуясь перед всем классом. Ну как ему не красоваться! На нем бархатная курточка, какой нет ни у кого другого. Белоснежная шелковая рубашка с отложным воротником. Большой бант на груди. Поэтическая шевелюра. Ведь он у нас ходит в поэтах, пописывает стишата девочкам в альбомы. Он непременный гость на всех девчоночьих именинах и рождениях.

Правда, Вовка плохо учится. Но разве это имеет какое-нибудь значение для него? Учителя ведь все равно ставят ему хорошие отметки, за исключением Марии Кузьминичны конечно, она у нас строгая. Говорят: «Он необыкновенный ребенок, он еще покажет себя в будущем, разве вы не видите, какие у него задумчивые глаза?» А что он может показать? Болван болваном!

— Мне и рубля не жаль, — наконец произносит Вовка Золотой. — Запиши, Зоя, один рубль. Это мой ответ Чемберлену! — И он своими миндалевидными глазами обводит весь класс.

И класс ахает от изумления. Рубля до него никто не называл.

— Браво! — вдруг кричит Зоя. — Браво, Вовка! Вот это — ответ Чемберлену!

Вовка садится. У него очень утомленный вид. Зоя не без досады смотрит в мою сторону.

— Кажется, ты что-то хотел сказать, Гарегин?

Слова ее убивают меня. В них столько пренебрежения!

Ах, Зоя, Зоя! Видела б она хоть раз, как порой вечерами я скрываюсь в подъезде напротив их дома, слушая ее игру на рояле! Догадалась бы, как я терпеливо жду ее появления в настежь распахнутом окне с улетающими занавесками, пока она, усталая от игры, не ляжет на подоконник и не станет болтать ногами, как маленькая… Она не видит меня, а я ее вижу. И эта моя тайна дает мне столько радости, что я долго потом хожу по улицам, прижав руку к гулко бьющемуся сердцу…

Виктор толкает меня локтем в бок, шепчет:

— Перешиби этого гада! Но это я знаю и без него.

— Да, хотел! — кричу я Зое, вскочив. — Запиши меня на один рубль и пятьдесят копеек.

Класс снова ахает! Все оборачиваются в мою сторону. Смотрят со страхом и любопытством. Мыслимое ли дело — один рубль и пятьдесят копеек! Многие из учеников сроду не держали в руке таких денег. Это почти вдвое больше месячной платы за завтраки в буфете.

Тогда сразу же вскакивает Вовка Золотой. Глядит на меня ненавидящими глазами — они могут быть и такими, эти кроткие миндалевидные глаза! — и тоже кричит:

— Зоя, переправь меня на два рубля!

Он, конечно, не уступит мне первенства без боя. Это я хорошо понимаю. На то он и Вовка Золотой! Золотой, а не какой-нибудь. Ну, а ко всему еще ведь запись ведет Зоечка Богданова, а ради нее он готов на все. Но и я готов. Не дам ему красоваться перед всем классом.

Виктор снова толкает меня локтем в бок. Но меня и без того точно кто-то подбрасывает вверх, я выкрикиваю:

— В таком случае, переделай меня на два рубля пятьдесят копеек!

— Ой, девочки! — визжит от радости Богданова. — Гарегин вносит два рубля и пятьдесят копеек!

Класс сидит затаив дыхание.

Снова вскакивает Вовка. Лицо у него сейчас пунцовое. Не воркующим и бархатистым, а хрипящим голосом он говорит:

— Зоя, тогда запиши меня на три рубля!

— Ой, Вовка! — визжит Зоя, захлопав в ладоши. — Девочки, он записался на три рубля!

Но класс молчит.

Я растерянно оглядываюсь по сторонам. «Что делать? У Вовкиного отца ювелирный магазин, полный золота и бриллиантов. У меня — ничего, кроме коробки ирисок». Смотрю на Топорика, на Ларису, на Виктора.

Виктор снова толкает меня в бок:

— Не уступай! Потом что-нибудь придумаем!

Топорик тоже что-то показывает пальцами и тычет себя в грудь. Какие-то знаки подает Лариса. Я вскакиваю:

— Прошу записать меня на четыре рубля!

Тут же вскакивает и Вовка, у него пятнами покрылось лицо.

— А меня на пять рублей! — хрипит он.

А класс — все молчит. Все с ужасом смотрят на меня, ждут, как я теперь поведу себя, безумец.

Тогда, не помня уже себя, я выкрикиваю:

— А я прошу записать — шесть рублей! — и тотчас же чувствую, как точно кто-то кладет мне ледяные руки на плечи и начинает ими водить по спине.

Я закрываю глаза, потом открываю их, смотрю на Зою. Но она почему-то оказывается стоящей вниз головой. И все в классе сидят вниз головой! Лица их двоятся и троятся.

До меня только откуда-то издалека доносится визжание Зои:

— Ой, девочки!.. Ой, мальчики!..

Потом кто-то справа кричит:

— Вовка, не уступай Гарегину! Папочка твой все равно заплатит!

Я протираю глаза, со страхом смотрю на класс, но все сидят, как им положено, вверх головой. Вовка стоит белый-белый, потом молча садится.

И тут класс точно взрывается.

Сорок человек выскакивают из-за парт. Пляшут. Орут. Визжат. Хохочут.

— Ура! — несется со всех сторон. — Ура Гарегину!

Наплясавшись, все кидаются ко мне. Пожимают руки. Хлопают по плечу.

А у меня вдруг так сухо становится во рту, что не шевельнуть губами, не сказать ни слова.

«Шесть рублей! — с ужасом думаю я, закрыв глаза. — Неужели снова придется идти в «Пролетарий»?»

Глава пятая«РУЛЕТКА»

На экране бушует буря. Многоэтажный пароход бросает из стороны в сторону. По верхней палубе мечутся двое: он и она. Их все время показывают крупным планом. Видимо, они — главные герои картины.

Огромные волны бьют в борт парохода, окатывают их брызгами. Она бежит на корму, ей что-то там очень нужно. Он нагоняет ее, хватает за руку, насильно тащит обратно. Она вырывается, но он снова нагоняет ее, и на этот раз она послушно идет за ним, с ужасом глядя на беснующийся океан.

Справа от нас на скамейке раздается громкое чавканье. Потом чавканье раздается слева и впереди. А вскоре чавкает уже весь зал. «Остров погибших тайн» — «грандиозный американский боевик в шести сериях, тридцати шести частях, с тиграми, леопардами, международными авантюристами и прочими прелестями», как написано на афишах, — рассчитан на много часов; и зрители подкрепляются тем, что успели захватить с собой; самое интересное в фильме ведь не всегда начало.

На экране появляется вторая пара. Он и она. Ни он, ни она как будто бы никак не похожи на авантюристов, но вот они пробираются в чужую каюту и начинают торопливо раскрывать большие кожаные чемоданы. В четыре руки они вышвыривают из них платья и костюмы, суют по карманам драгоценности и пачки денег, потом она достает небольшую шкатулку и выхватывает из нее какую-то бумажку. Судя по всему, это карта таинственного «острова погибших тайн», за которой они, видимо, и охотятся и которая принадлежит героям фильма, мечущимся по палубе парохода.

Но он вырывает у нее карту. Тогда она достает из сумочки дамский браунинг и наставляет на него. Он поднимает руки вверх. Она настороженно тянется к нему, чтобы взять карту обратно, но он ударяет ее по руке, браунинг падает, он бросается за ним, она хватает своего партнера за волосы, они падают на пол и начинают кататься по ковру.

То он, то она вот-вот, кажется, дотянутся до сверкающего никелем браунинга. Но в последнюю секунду что-то случается, и они снова оказываются в другом конце каюты…

— Ну, я пошел, — шепчу я Виктору и, взяв у него запасную коробку ирисок, опускаюсь на колени и на четвереньках лезу под скамейку.

Я стучусь в мужские и женские ноги, дергаю за брюки и полы юбок, и чавкающие зрители охотно протягивают мне медяки, а я им взамен — «железные» ириски. Они идут нарасхват. Коробки мне хватает только на пять рядов. И тогда я раскрываю запасную.

Удивительно, как охотно сегодня все покупают ириски! Пожалуй, до того, как я дойду до первого ряда, у меня и запасная коробка окажется проданной. Жаль, что я не смогу сразу же выбраться из-под скамейки! Опасно! Можно нарваться на наблюдателей из шайки местных ирисников, рассаженных в разных концах зала. Могут шум поднять и зрители. Они не любят, когда ходят по их ногам, мешают смотреть картину, к тому же такую захватывающую. До первого ряда мне все-таки придется доползти.

Что же, интересно, происходит на экране? В одном месте мне удается выглянуть из-под скамейки. Он и она все еще катаются по полу. Когда он пытается схватить ее за горло, она отшвыривает его ударом ноги, он отлетает к стенке, она снова пытается дотянуться до браунинга, но он вновь бросается на нее…

В это время из-под двери начинает хлестать вода.

«Пароход тонет!» — кричит она в ужасе, пытаясь сбросить его с себя.

Но он на этот раз крепко держит ее за горло и медленно душит.

Я ныряю под скамейку. У меня бешено колотится сердце. Я жадно хватаю широко раскрытым ртом воздух и еле-еле перевожу дыхание.

Придя в себя, я снова стучу в ноги. Некоторое время мне никто не отвечает. Видимо, у сидящих на скамейке точно такое же состояние, что было у меня секундой раньше. Но вот опускается рука, за протянутый гривенник я отдаю четыре ириски…

На экране — буря, пароход тонет, обезумевшие люди мечутся по палубе, сшибая друг друга. В толпе мелькает и убийца. Он бежит на верхнюю палубу, бросается к спасательной шлюпке. Куда ж делись герои фильма? Какова их судьба?

Я нащупываю в коробке ириски и пересчитываю их. «Всего пять штук! — радуюсь я. — Продам их и спокойно досмотрю картину. Интересно, как спасутся пассажиры? Что будет дальше? Как герои картины попадут на «остров погибших тайн»?

Передо мной — русские сапоги. Обойти их или постучать? Я осторожно стучусь в сапог согнутым указательным пальцем. Ко мне опускается рука. Она широка и волосата. От нее несет запахом бараньего жира. Видимо, в обед мой покупатель ел жирный шашлычок.

Я беру из коробки все пять ирисок и кладу ему в ладонь. Рука исчезает.

Я жду денег, но мой покупатель не спешит их отдать. Возможно, он забыл? Я снова осторожно стучусь то в один, то в другой сапог. Но сапоги — безмолвствуют. Я тихо ударяю по ним тыльной стороной ладони. Они все равно молчат. Тогда я уже не стучусь, а стучу в них кулаком. И они ощетиниваются, как морда бульдога.

Мне бы плюнуть на эти пять ирисок и переползти дальше. Но нет же! Мне обидно. Я снова нетерпеливо стучу кулаком то в один, то в другой сапог. И вдруг правый сапог раскачивается, как маятник, и со всего размаху ударяет меня кованым каблуком по лицу!

На какое-то мгновение у меня перехватывает дыхание, потоки искр сыплются из глаз. А вслед — кровь из носа и из рассеченной губы капает на пол. Я подставляю пустую ирисную коробку, зажмурив глаза от щемящей в переносице боли. Но тут чья-то железная рука хватает меня за шиворот и прижимает мою голову к полу. Раздается ликующий крик на весь зал:

— Сергей! Поймал дикого! Дикого поймал!

В разных концах обширного зала, как эхо, повторяют:

— Дикого поймали!

Железная рука выволакивает меня за шиворот из-под скамейки и, то поднимая, то опуская, тащит между рядами.

У запасного выхода меня уже ждут человек восемь сбежавшихся парней, местных ирисников. Лица их я плохо различаю, но в полумраке, подсвеченном красным светом фонаря, отчетливо вижу оскал их зубов. Парни разом наваливаются на меня, подминают под себя, и я чувствую град стремительных ударов по всему телу. Потом мне выворачивают руки.

Контролерша услужливо раскрывает запасный выход. Меня выталкивают во двор, освещенный тусклой угольной лампочкой. Возможно, что в другое время я бы и не заметил эту лампочку, но тут замечаю и запоминаю ее, сиротливо болтающуюся на проводе.

Ко мне неторопливым шагом подходит Сергей. Он за лето успел еще загореть, и белая майка-безрукавка на его мускулистом бронзовом теле сверкает почти снежной белизной. Лицо Сергея свирепое, как у дерущегося боксера из американского фильма. Он осторожно перебирает пальцами левой руки ворот моей рубашки и медленно накручивает на кулак, а правую, татуированную до плеча, напружиненную для удара, раскачивает вдоль тела.

— Гони выручку! — со сдержанным бешенством говорит Сергей.

Я прячу руки в карманы и исступленно кричу ему в лицо:

— Не дам! Эти деньги я собрал для детей английских шахтеров!

На меня ирисники смотрят, как на сумасшедшего, потом раздается смех — оглушительный, как пушечный выстрел. И снова все смотрят на меня, как на сумасшедшего.

— Плевать нам на англичан! — орет Сергей, рванув меня за ворот рубахи. — Гони выручку!

— Не дам! — кричу я, готовый разреветься не столько от боли в переносице и в руках, сколько от обиды.

Тогда мне снова выворачивают руки, вытряхивают деньги из кармана штанов, и, хотя все хорошо видят мое окровавленное лицо, меня все же отводят в угол двора и Сергей с тяжелым придыханием говорит:

— Ничего, мы из дикого тебя сделаем ручным.

И он с такой силой бьет меня наотмашь широкой пятерней, что я отлетаю шагов на пять.

В правом ухе у меня сразу же начинает звонить колокол!

— Плакать и орать у нас не полагается! — кричит Сергей, подняв меня с земли. — Убьем! — И снова наотмашь бьет меня по лицу, на этот раз слева.

И в левом ухе у меня начинает звонить колокол.

Дальше я уже ничего не слышу, кроме все нарастающего гула одного большого, басовитого колокола. Я почти что ничего и не чувствую: шайка берет меня в круг и каждый ударом, валящим с ног, отбрасывает меня к другому. Это у них называется «рулеткой».

Глава шестаяА КАК ЖЕ ТОГДА МИРОВАЯ РЕВОЛЮЦИЯ?

И вот я уже пятый день лежу в постели. Я чуть ли не весь забинтован. Мне не шевельнуть ни рукой, ни ногой. Боль — во всем теле. Мне не раскрыть и глаз, — уж очень большие фонари светятся под ними.

К тому же я плохо слышу. Колокол все гудит в моих ушах, хотя и не столь теперь громко и не столь раскатисто.

Первые три дня у моей кровати дежурят мать и Маро. Когда мне становится немного лучше, их заменяет Лариса. Она почти что неотлучно сидит у моей постели, и мать с сестрой не нарадуются, что нашли себе такую старательную помощницу. Хорошие помощники и Виктор с Топориком. После окончания школьных занятий у них много свободного времени, и они не знают, куда его девать, все время топчутся у наших дверей.

Лежа с закрытыми глазами, я мучительно думаю о подписном листе, о шести рублях, которые мне так и не удалось внести, гадаю, что говорят обо мне в классе, что думают, и в особенности… Зоя Богданова. Хочу представить себе ликующего Вовку Золотого, но почему-то он видится мне пляшущим чертиком, строящим рожи.

Мне кажется, что только Виктор понимает мое состояние, хотя он всячески избегает моих наводящих вопросов.

Но сегодня он приходит веселый и возбужденный и сразу выпаливает, что деньги он внес за меня.

Не ослышался ли я?

Виктор «шесть» показывает на пальцах.

— Откуда достал? Он смеется:

— С миру по нитке — голому штаны. Ребята помогли, ну и я продал… наш радиоприемник.

— Наш радиоприемник? — чуть ли не кричу я, пытаясь подняться в постели. — Кому?

— Лежи, лежи! — испуганно машет Виктор руками. — Он, оказывается, тоже заядлый радист, Маэстро с соседнего двора.

— И за сколько продал?

— За пять рублей. Три он заплатил, остальные отдаст потом, частями.

— Откуда ты взял еще три рубля?

— Топорик продал «остров Борнео». И Лариса отдала коллекционеру за два рубля отцовскую открытку, — помнишь, «100 000 поцелуев»? Внесла рубль за себя и рубль за тебя. Через меня, конечно, чтобы никто не знал. Хотела даже продать альбом с кинолентой.

— Наш радиоприемник! — шепчу я, и слезы показываются у меня в глазах.

— Стоит ли жалеть? — Виктор толкает меня в плечо. — Я приглядел такую схему двухлампового приемника, что наш одноламповый покажется тебе барахлом. Увидишь — закачаешься.

— Ах, наш приемник! — все шепчу я и не могу успокоиться. Как только я вспомню, как мы терпеливо накаливали стержень над керосинкой и за неимением дрели прожигали им отверстия в крышке приемника, как нам дым ел глаза при пайке концов канифолью, как делали переменный конденсатор и скольких мучений стоило нам вырезывание пластинок нужной формы из алюминиевых кружек, мне становится совсем плохо.

— Но по крайней мере не спасовали перед этим гадом, Вовкой Золотым! Ты думаешь, он внес бы свои пять рублей, не внеси ты? Ни черта! Но мы его заставили! — Виктор вдруг хохочет. — Ох, и была бы потеха, если б обо всем этом узнали английские мальчишки! А что бы, интересно, сказал их Чемберлен? «Насилие! — завопил бы он на весь свет. — Русские недозволенным способом собирают деньги для наших шахтеров!»

— И прислал бы новую ноту, — смеюсь я, и мне вдруг становится весело, совсем не жалко приемника, проданного Маэстро. И пусть его! Мы сделаем новый, и ничуть не хуже старого.

Распродав всю пачку газет, Топорик приносит одну с собой, садится ко мне на кровать, начинает вслух перебирать заголовки статей, потом выискивает какую-нибудь особенную новость, которая могла бы меня заинтересовать. Но это ему не легко сделать. Меня теперь интересуют только сообщения из Англии. А в них ничего утешительного. Против бастующих горняков брошены войска, и штрейкбрехеры пытаются насильно занять шахты. Теперь-то я хорошо знаю истинное значение этого слова.

Как-то заходит ко мне Маэстро. Хотя темными ночами он иногда еще распевает с Федей песни на бульваре, но дружить с ним, я знаю, не очень-то дружит. Видимо, связывает их только песня. Мальчик он стеснительный, весь в веснушках, с выцветшей, застиранной тюбетейкой на копне курчавых волос.

— Жаль, что я не знал про сборы для английских школьников, — с сожалением говорит Маэстро. — А то бы пошли на бульвар. Тогда бы тебе не надо было соваться в «Пролетарий», правда? — И, наклонившись ко мне, спрашивает: — Больно было? — И почему-то морщит нос.

— Больно вначале, потом — ничего.

— Знаешь, какую я новую песню знаю? — загадочно спрашивает он и расплывается в широкой улыбке. — «Гренаду»! — И тут же тихо напевает:

Я хату покинул,

Пошел воевать,

Чтоб землю в Гренаде

Крестьянам отдать…

Уходя, Маэстро говорит:

— Я потом верну тебе приемник. Немножко послушаю и верну. Не знал, для чего тебе нужны деньги.

Навещают меня и ученики нашего класса, хотя и не догадываются об истинной причине моей болезни. Они думают, что я участвовал в потасовке с беспризорниками, геройски дрался. Эту историю для них придумала Лариса. И они жалеют меня. Жалеют, что меня не было на выпускном вечере, что я не получил аттестата в такой торжественной обстановке, что я не фотографировался со всем классом. Конечно, все это очень обидно. Но занятия окончились, школа закрыта на ремонт, и теперь каждый занят хлопотами, куда подать заявление: в семи- или в девятилетку?

Заходят и справляются о моем здоровье и взрослые. У нас в комнате перебывали многие из наших соседей. И в первую очередь, конечно, Люся с мужем. Еще недавно они так навещали мою мать. Удивительный у нас двор! В нем так много добрых и отзывчивых людей. И самых разных национальностей! Весь алфавит, от «А» до «Я», как любила говорить Парижанка.

Заходит ко мне и Нерсес Сумбатович. В последнее время он редко появляется на балконе. Соседи говорят, что он придумал необыкновенную вывеску для своей распивочной: снял «Поплавок» и взамен повесил… «Нэ заходи». Вы слышали что-нибудь подобное? И еще говорят, что народ теперь валом повалил к нему. А началось все с того, что из «Старой Европы» вышли трое сильно выпивших моряков, увидели поразившую их вывеску и стали ломиться в закрытые двери распивочной. Собралась толпа. Только после того, как моряки перебили все стекла, Нерсес Сумбатович открыл дверь, и с тех пор она ни на минуту не закрывается.

Мы встречаем Нерсеса Сумбатовича не без интереса и любопытства.

— Страдальцу за мировой пролетариат! — этими словами приветствует он меня, положив на табуретку кулек со сладостями. Вздыхает, качает головой: — Ах, Гарегин, Гарегин! Ведь мог же кое-чему поучиться у меня, а вот не захотел, пошел сомнительной дорогой.

Лариса фыркает:

— Поучиться! Знаем, чему вы можете научить.

Он добродушно раскланивается перед нею:

— Только уму-разуму, злая ведьма! Никто не скажет, что Нерсес Сумбатович дурак дураком…

— А тогда почему у вас висит неграмотная вывеска? — вдруг выпаливает Топорик. — Почему «Нэ заходи», когда надо «Не заходи»? И что это за такая смешная вывеска?

Нерсес Сумбатович снисходительно смеется.

— Это уже область психологии, мой дорогой, но глупый мальчик. В этом оборотном «э» и заключается весь фокус. Напиши я вывеску правильно, ко мне никто бы не зашел. Каждый о ней мог подумать что ему угодно. А так — названьице с акцентиком, задевает сознание выпившего человека. Откуда бы он ни шел — из «Старой Европы», из «Новой Европы», из соседних духанов, — обязательно наткнется на мою вывеску. И она его остановит. Только она, и никакая другая! И дух противоречия обязательно заставит зайти ко мне. А зашел бы он на вывеску «Заходи, пожалуйста»? Нет, все говорят: заходи! Вот тут-то я подхожу к понятию инициативы. Она может быть изобретательной и… глупой. Да, да, глупой! К чему привела, скажем, инициатива Гарегина? — обращается он почему-то к Ларисе. — Его чуть не убили хулиганы. А к чему моя — всем хорошо известно, хотя многие думали: «Каюк Нерсесу Сумбатовичу, покончили с одним нэпманом!» Что — не так ли?

Лариса тянет:

— Ну, у Гарегина особый случай, и вы об этом знаете не хуже нас.

— «Знаете, знаете»! — передразнивает ее Нерсес Сумбатович, откинув занавеску. — Да, знаю! «Помочь детям английских шахтеров…» Идиоты! Английский король уж сам как-нибудь позаботится о своем народе. Ты лучше думай о себе! — тычет он себя в грудь. — О себе и больше ни о ком!

Мы молча переглядываемся.

— А как же тогда мировая революция? — спрашивает Виктор.

— Мировая революция?.. — Нерсес Сумбатович часто-часто мигает, точно его хватили чем-то тяжелым по затылку. — Мировая революция? — шепчет он и вдруг взрывается: — Да пропади она пропадом, ваша революция!.. Про-па-дом! — кричит он, дико выпучив глаза, и с такой силой хлопает дверью в коридоре, что звенят стекла.

— Что там случилось у вас?, — слышу я тревожный голос матери в окно.

— Да ничего особенного, — отвечает за меня Лариса. — Нерсес Сумбатович чуточку повздорил с Виктором.

А Виктор хватает с табуретки принесенный Нерсесом Сумбатовичем кулек и хрипящим шепотом спрашивает:

— Будем ли мы есть сладости, купленные за деньги этого контрика?

— Нет! — говорит Лариса.

— Нет! — говорит Топорик.

— Нет! — говорю я.

— Тогда я выброшу их во двор! — Виктор выбегает на балкон, и тут же мы слышим какие-то крики со двора. Интересно, кому на голову упал кулек?..

Глава седьмаяГРЕНАДА

Сегодня наш двор с утра звенит от «Гренады». Это Маэстро разучивает новую песню под мандолину. Ему подпевает Федя. Удивительное дело! Если раньше соседи выбегали на балкон и за малейший шум ругали на чем свет стоит Федю, то тут почему-то все молчат, терпят даже мальчика с чужого двора. Не потому ли, что песня всем нравится? Видимо, да. Это я хорошо вижу по Ларисе. Она все время мурлычет «Гренаду» и норовит убежать к певцам.

Сделав примочки и прикрыв глаза повязкой, я лежу и прислушиваюсь к голосу Маэстро, хотя с трудом различаю слова песни: в ушах все еще тяжело раскатывается и гудит басовитый колокол. Да, песня мне тоже нравится.

— Гарегин, ты спишь? — зовет меня мать с балкона. — К тебе пришли из школы.

— Кто это может быть? — спрашиваю я у Ларисы.

Но она не отвечает. Опять убежала? Я приподнимаю повязку на глазах. Нет, она в комнате, но вертится у зеркала, примеряя соломенные шляпки, грудой сваленные на комоде, — их вечерами доделывает дома Маро.

— Разве ты не слышишь? — спрашиваю я.

Но она оборачивается и, в свою очередь, спрашивает:

— Как ты думаешь, могла бы я стать киноактрисой? Красивая я в этой шляпке? — и корчит уморительную рожицу.

— Очень красивая! — кричу я. — Похожа на крокодила!

Но в комнату уже входит — кто бы мог подумать? — виновница моего несчастья Зоя Богданова, оставив на балконе сопровождающих ее кавалеров. Их, кажется, человек десять, но странно, голоса Вовки Золотого я не слышу.

На Зое аршинный голубой бант, белое нарядное платье в кружевах. Она держится совсем как взрослая и говорит какие-то одобрительные слова насчет моего поступка. Хотя я и плохо слышу, но понимаю ее: не обманул, внес обещанные шесть рублей, и потому в школе наш класс занял первое место по сбору денег.

— Выходит, что я совсем и не врунишка? — поражаясь своей смелости, спрашиваю я, вдруг вспомнив унизительную сцену с продажей бумажных мельниц на Парапете, хотя тому минуло уже два года.

Она что-то говорит в ответ.

— Что, что? Говори громче, я плохо слышу! — кричу я.

— Выходит, что нет! — покраснев, громко признается Зоя.

А раньше ведь я так краснел! Наконец-то я обрел дар речи с Зоей!

— Ну и куда ты думаешь поступить: в семи- или девятилетку? — довольно грубо спрашиваю я. — Что решили твои папа и мама?

— В девятилетку, — снова шепотом отвечает Зоя, но, видя мое свирепое лицо, да еще с повязкой, кричит: — В девятилетку! Мама говорит, что там еще преподают старые учителя из бывшей гимназии, и она и папа учились у них.

— Из этих учителей, наверное, песок сыплется! Ха-ха-ха! — Я смеюсь как можно громче. — Правда, Лариса?

— Не знаю! — сердито отвечает Лариса, примеряя шляпку с наляпанными на ней гроздьями вишен и райских яблок.

— От этих учителей и нафталином, наверное, пахнет! — не унимаюсь я. — Ха-ха-ха!

Мать, наклонившись над подоконником, спрашивает с балкона:

— Гарегин, что с тобой?

— Ничего, ма! — весело отвечаю я. — Тут девочка из нашего класса рассказывает смешные истории.

Вот уж, наверное, перекосились лица от зависти у Зоиных поклонников!

Лариса с изумлением оборачивается ко мне, а Зоя стоит ни жива ни мертва.

— А где ты будешь летом прохлаждаться? — с той же грубостью спрашиваю я Зою.

— Мама сказала, что мы поедем отдыхать в Кисловодск, — отвечает Зоя. — Там, говорит она, есть «Храм воздуха» и «Замок коварства и любви». А ты?

— А я поеду в дедушкину деревню! Там, правда, кислой воды нет, но есть ледяная сладкая вода, от которой сводит скулы. Выпьешь кружку — и вола съешь! Ха-ха-ха!

Лариса снова с изумлением оборачивается ко мне. Она никак не поймет, что со мной. На голове у нее крепко насажена шляпка с вишнями и райскими яблоками. Преглупая же у нее рожица в этой шляпке!

— Ну, я пойду, — дрожащими губами шепчет Зоя и, почему-то приседая, уходит за занавеску.

— Дура! — говорю я ей вслед через некоторое время.

— Да еще какая! — цедит сквозь зубы Лариса. — Нацепила голубой бант и выдрючивается. Как будто бы другие не могут! Отращу волосы и тоже завяжу бант, — грозится она.

— Вот уж будет потеха! Лариса — и бант! — смеюсь я, но в коридоре раздается шарканье ног. Мармелад! Я с головой накрываюсь одеялом.

— Как здоровьице нашего Дон-Кихота? — раздается медоточивый голос в дверях.

— Превосходно! — отрубает Лариса.

— Правда, что он пошел на это ради английских шахтеров?

— А тебе какое дело? — Лариса по-прежнему разговаривает с Мармеладом на «ты».

— Н-да! — вздыхает Мармелад. — Странная психология у нынешней молодежи. Даже удивительная! Поразительное равнодушие к деньгам!

— А что, солить их, что ли? Это же не огурцы.

— А почему бы их не солить, не копить? Разве они испортятся? Деньги не портятся и не пахнут, мадемуазель. Вы уже надели сандалии, не бегаете больше босячкой? Поздравляю! А вскоре вместо этого розовенького ситчика вас потянет на маркизеты. Посмотрим, что вы тогда запоете. — Мармелад шаркает ногами и уходит.

Я приподнимаю повязку, с удивлением смотрю на Ларисины сандалии. С не меньшим удивлением я разглядываю на ней розовенькое платьице. Платье как платье, какие носят тысячи девчонок, но на ней оно выглядит необычно. Необычными у нее кажутся руки — без глубоких царапин и разрисованных якорей. И уж совсем фантастично… челка на лбу!

Но, невзирая на все это, она и сейчас выглядит как мальчик, а не девочка. Никогда ей не быть хоть немножечко похожей на Зою! Впрочем, за ней тоже бегают мальчишки, не наши, конечно, чужие, с соседней улицы. Видимо, для кого-то и она тоже красива.

Мои размышления прерываются приходом Топорика. За ним вскоре входят в комнату Виктор и Тимофей Миронович.

Все эти дни, что я лежу в постели, Тимофей Миронович находился на промысле. Это я знаю от Виктора. У них там какие-то нелады с бурением новой скважины. Конечно, Тимофей Миронович обо всем наслышан от Виктора, почему-то улыбается краешком губ, треплет меня за волосы, говорит:

— И достается же тебе, Гарегин. Вспоминаю историю с ушами, потом с этим злополучным приездом твоего дяди Сурена, а теперь — новое дело!

— Ну, а как поживает наш пионеротряд? Долго еще ждать открытия клуба нефтяников? — перебивает Тимофея Мироновича Топорик, не дав ему даже сесть.

Павлов с досадой разводит руками.

— Я, можно сказать, приготовил целую речь по этому поводу, а ты вот взял и так легко перебил меня. Экий же ты нетерпеливый!

Виктор осуждающе смотрит на Топорика, но тот, как ни в чем не бывало, с невинным видом снова пристает к Тимофею Мироновичу:

— Значит, будет пионеротряд?

— Будет! — сердито отвечает за отца Виктор, дав Топорику тумака по ребрам.

А Топорику хоть бы что.

— И нас всех примут? И справок не потребуют, что мы дети нефтяников? — отбиваясь от Виктора, спрашивает он.

— Я вас всех записал на свою фамилию. Сказал, что вы мои приемные дети, — шутливо отвечает Тимофей Миронович, садясь на краешек кровати. — Я даже вот… — Он лезет в карман куртки, достает пакетик. А в пакетике том — пионерский красный галстук. — Я даже вот купил Вите галстук. Не было денег на всех! Но раз такой случай, раз Гарегин пострадал за дело рабочего класса, будет справедливо этот галстук подарить ему. — Павлов наклоняется ко мне, завязывает мне галстук, и я чувствую, как от его больших и сильных рук пахнет нефтью, хотя он всегда тщательно моется после работы. — За дело рабочего класса — будь готов! — говорит он.

— Всегда готов! — отвечаю я, салютуя, как настоящий пионер, хотя и лежа.

Я пытаюсь заплетающимся языком благодарить Тимофея Мироновича, пожимая протянутые ко мне руки Виктора, Топорика и Ларисы, но от волнения мне не найти нужных слов. Потом я надолго теряю слух, в ушах снова начинает гудеть басовитый колокол. О чем говорят в комнате — не слышу…

Снова я начинаю разбирать слова уже через некоторое время.

— Да, песня, — задумчиво о чем-то рассказывает Тимофей Миронович, положив руки на колени, прислушиваясь к голосам, распевающим во дворе «Гренаду». — Песня — ведь она может творить чудеса, ребята. Помнится мне такой случай из военных лет… Было это поздней осенью девятнадцатого года, под Астраханью. Враги были разгромлены по всему низовью Волги, оставались они только на побережье, у села Ганюшкино. Там шли тяжелые бои. А уже начинались холода, то пойдет дождь, то снег. Место, где мы стояли, было болотистое и открытое. У белых — большие силы, у нас — несколько отрядов и один пехотный полк. К тому же у нас нечего было есть, мы пухли от голода, а белякам только птичьего молока не хватало. Наступило рождество, и англичане морем навезли им всяких подарков и посылок. Выскочит иной пьяный дурак из окопа и похваляется шоколадом, консервами, коньяком и даже крошечной Библией, — и о душе англичане не забывали…

Да, тяжелое было время, — продолжает рассказывать Тимофей Миронович. — И вот однажды ночью, уже перед рассветом, когда казалось, нет мочи больше терпеть (в окопе до колен вода, есть нечего), у нас во взводе запели. Сперва, конечно, тихо, для себя, как говорится, потом — погромче. Нас тут же поддержали соседние взводы, а там, глядим — и весь наш ганюшкинский фронт. А на фронте том были и простые красноармейцы, и курсанты, и кавалеристы, и моряки. И выходит, что у всех у нас в ту минуту была одна думка. Пели «Интернационал», со всей положенной серьезностью и великим воодушевлением. Тут как раз стал рассеиваться предрассветный туман, — и видим мы: с белым флагом в нашу сторону идут два офицера, позади — еще человек пятьдесят.

Лицо Тимофея Мироновича светлеет при этих воспоминаниях.

— Потом уж, — продолжает он, — когда мы договорились с парламентерами об условиях сдачи в плен, разоружили всю ганюшкинскую группировку белых (там было пять тысяч астраханских и уральских казаков, среди них немало офицеров) и небольшими колоннами повели в Астрахань, один из уральцев спрашивает меня в пути: «Скажите, к вам ночью действительно пришли большие силы?» — «Какие там силы?» — спрашиваю я. «Как какие? — с удивлением смотрит беляк. — Ведь вы же готовились к штурму наших позиций? От одного «Интернационала» у нашего высокопревосходительства волосы стали дыбом!» — «Никакие силы к нам не приходили и не собирались, армия наша вся движется на Кавказ, — отвечаю я. — Просто была страшная тоска от голода, холода, вот и запели…»

— Ой да здорово! — Виктор хлопает в ладоши.

— Да-а-а! — тянет Топорик, как завороженный глядя на Тимофея Мироновича.

— Ой да здорово! — Снова Виктор хлопает в ладоши.

— А что вы сделали с захваченным шоколадом? — спрашивает Лариса.

— Коньячок, конечно, мы выпили, а консервами закусили. — Павлов смеется. — Ну, а шоколад собрали в мешок, отдали в астраханские детские сады. У них ведь там тоже было голодно.

Тут я не выдерживаю и говорю:

— Ой, да ведь и в наш садик приносили шоколад. И мне тогда достался кусочек.

Павлов снова прислушивается к песне. Прислушиваемся и мы. Теперь поют уже несколько голосов. Особенно чисто и высоко звенит женский голос. Это, как я догадываюсь, самозабвенно поет Люся.

— Хорошие слова! — говорит Тимофей Миронович. — Иную песню порою поешь из-за хорошего мотива, а начнешь разбираться в смысле — смысла-то никакого и нет. Простой набор слов! А в настоящей песне что ни слово, то золото. Вот прислушайтесь!

Хотя колокол все гудит в моих ушах, но с трудом я все же разбираю слова песни:

Ответь, Александровск,

И Харьков, ответь,

Давно ль по-испански

Вы начали петь?

Скажи мне, Украйна,

Не в этой ли ржи

Тараса Шевченко

Папаха лежит?

Откуда ж, приятель,

Песня твоя:

«Гренада, Гренада,

Гренада моя»?..

— Надо списать эту песню. — Тимофей Миронович касается рукой плеча Виктора. — И где это Федя достает их, шельма? Хорошая песня, большого смысла песня. — Павлов мне кажется очень взволнованным.

— Обычно Федя покупает песни на базаре, папа. В певческом ряду. Там за гривенник можно любую достать. Но «Гренаду» как раз нашел не он, а мальчик с соседнего двора, напарник его, Маэстро, — так мы зовем этого мальчика.

— Ты потом спиши мне эту песню. На промысел захвачу. У нас ведь, пока бурится скважина, в особенности вечерами, делать-то нечего. Сидишь себе порою и пересчитываешь звезды на небе.

Павлов желает мне скорее поправиться и уходит на балкон. А со двора все несется:

Я хату покинул,

Пошел воевать,

Чтоб землю в Гренаде

Крестьянам отдать.

Прощайте, родные!

Прощайте, семья!

Гренада, Гренада,

Гренада моя!..

Уходит на балкон Виктор, потом Топорик. Уходит и Лариса.

Через некоторое время в наступившей тишине я слышу за занавеской задумчивый голос Топорика:

— Если этот парень поехал воевать за Гренаду, разве ты, разве я не можем?.. Слыхал ты когда-нибудь про Сальвадор?.. А про Гваделупу?.. — Топорик выбирает звучные названия.

— Сперва надо кончить семилетку, — рассудительно отвечает ему Виктор.

— Отдать не только землю, но и шахты?.. Например, английским горнякам?..

— И плавать к тому же надо научиться, — говорит Лариса. — Мало ли где понадобится твоя помощь.

Видимо, от усталости — сколько народу у нас перебывало за день! — меня вдруг сильно клонит ко сну, и я засыпаю…

Глава восьмаяУДИВИТЕЛЬНЫЙ СОН

…И снится мне удивительный сон. Будто бы я нахожусь с пионеротрядом на берегу моря. Здесь в гранатовой рощице разбит лагерь, и сотни мальчиков и девочек загорают на золотистом песке, купаются в упругих зеленых волнах Каспия.

Вблизи лагеря нет пресной воды, и за нею ходят к колодцу, куда-то далеко в степь. Здесь останавливаются караваны верблюдов, пастухи поят стада овец, крестьяне берут воду для поливки огородов.

Вот мы приходим за водой к колодцу, а у него собралась большая толпа, все машут руками, кому-то грозят.

Что могло случиться?

Говорят, что кулаки из ближней деревни бросили в колодец дохлую кошку; они боятся за свои виноградники, хотят отвадить пионеров от этих мест.

Потом я вижу себя у большого искрящегося костра. Синяя ночь. Пионеры закапывают в золу картошку и — чудно! — поют на каких-то неизвестных мне языках: «Здравствуй, милая картошка…» И пионеры — разных национальностей: негры, индусы, китайцы… Вперед выходит наш вожатый и говорит:

— Как же нам жить здесь без воды? Может, кто-нибудь подскажет?

И кто-то ему отвечает, что надо вырыть новый колодец.

Кто-то советует послать за помощью в город: здесь каменистая земля, самим ничего не сделать.

И вот в город уходит группа пионеров. Мы долго смотрим им вслед. Темнеет, исчезает горизонт, потом наступает утро… И мне вдруг будто бы слышится крик:

— Машина! К нам идет машина!

Все вскакивают и смотрят на дорогу: да, в облаке пыли к нам идет машина. Вот она поворачивает в сторону лагеря, и тогда все бросаются ей навстречу.

В стареньком фордике рядом с шофером сидит рабочий в синей блузе. Я вглядываюсь в него и… узнаю. Да ведь это же наш Тимофей Миронович Павлов!

Я кричу Виктору, хотя и не вижу его рядом:

— Виктор, твой отец приехал!

Все удивляются приезду Павлова. Откуда они его знают? Оказывается, он знаменит, как буровой мастер, во всем мире. А я-то и не знал! Он приехал к пионерам, чтобы пробурить… колодец.

Тимофей Миронович выходит из автомобиля, улыбается, спрашивает:

— Ну, как вам отдыхается здесь, ребята?

— Да вот до вчерашнего дня у нас все шло хорошо, — с печальным видом объясняет ему вожатый.

Тимофей Миронович понимающе кивает головой, точно хочет сказать: «А теперь плохо? Знаю, знаю. Слышал краешком уха. Потому-то и решил по пути на промысел завернуть к вам. Не горюйте, будет у вас хорошая вода!»

На дороге в облаке пыли показывается еще одна машина, грузовая. Она тоже поворачивает в сторону лагеря, останавливается рядом с легковой. Из кузова на землю выпрыгивают рабочие.

Мне кажется, что Павлов их за что-то ругает. Не за то ли, что они сильно отстали от его машины?

Ну да, так и есть. Шофер объясняет, почему это случилось, тычет рукой в шину, она будто бы спустила в дороге…

Павлова я больше не вижу, а рабочие, сбросив с себя куртки, берут в руки лопаты. И происходит чудо! Не успевают они коснуться лопатами земли, как перед нами появляется глубокий колодец. Мы дико кричим от радости (хотя крика я не слышу), а поверхность колодца все расширяется и расширяется и на наших глазах превращается в большое озеро с чистой, прозрачной водой.

А потом я вижу другую картину.

Ночь. Мы сидим у костра. Поем. К нам подсаживаются пионеры, вернувшиеся из города. Они сбрасывают с плеч тяжелую ношу.

— Чтобы больше не повторился такой случай с колодцем, — рассказывают они, — нам посоветовали поставить пионерский пост.

— И ночью? — спрашивают со всех сторон.

— И ночью! Для этого мы принесли…

Пионеры распаковывают два тяжелых тюка. Там оказываются проржавленные кинжалы и тесаки. У костра раздается дружный хохот…

Потом я вижу новую картину.

Та же ночь. В степи ярко светят автомобильные фары. Мне слышится голос Виктора:

— Ты знаешь, Гарегин, кто к нам сейчас приехал?

— Кто?

— Приехал твой отец.

— Мой отец? Он давно умер, он не может воскреснуть, это я теперь хорошо знаю.

— А я тебе говорю — он!

Взявшись за руки (хотя я не вижу Виктора), мы бежим в степь. Но я еще издали замечаю старенький фордик, что приезжал к нам утром, и окруженного пионерами Тимофея Мироновича. Они идут смотреть озеро…

— Гарегин, ты спишь? — слышу я сквозь сон голос матери.

Я вскакиваю с постели. Я весь в поту. Сердце у меня бешено колотится.

— Да, ма, я немножко подремал, — отвечаю я, прижав руки к груди, боясь, что сердце выскочит.

— А я тебя зову, зову. Ты не знаешь, где эта Гренада?.. Про нее всё поют и поют внизу.

— Знаю, ма. В Испании.

— А что, разве там так плохо живется крестьянам?

— Да, ма. И не только в Гренаде.

Мать, видимо, наматывает нитку на копье. За этим занятием она обычно отдыхает, а потому позволяет себе поговорить и пофилософствовать.

— Говорят, испанцы — горячий народ. Разве они не догадываются, как им поступить?

— Не знаю, ма, — отвечаю я. — Но не зря ведь поехал воевать с белыми этот парень с Украины. Жаль, что его убили в бою.

Я жду, что мать еще о чем-нибудь спросит, но она молчит. Я смотрю в потолок и в тончайших трещинках, прорезывающих его во всех направлениях, вижу мир, опоясанный тысячью дорог, из которых одна будто бы ведет в Гренаду, кажущуюся мне выжженной степью с далеко разбросанными развалинами древних крепостей, а другая — в дедушкину деревню, утопающую в садах, полных спелых яблок, груш, айвы, где воздух звенит от стремительных горных речек.

Я все жду. Но мать больше ни о чем не спрашивает. Она, наверное, уже начала работать. А когда она работает, то бывает очень сосредоточенной и тут ей не до разговоров. Она ведет счет петлям в уме, а их в каждом ряду торы набирается много тысяч.

«Вот поправлюсь, встану с постели и пойду искать какую-нибудь работу. Но — настоящую! — думаю я. — Хорошо бы, конечно, устроиться на завод. Учеником слесаря. Стоять бы за тисками и пилить напильником… Или рубить зубилом. — Я тяжело вздыхаю, потому что хорошо понимаю, что сделать это совсем не просто: заводов в Баку не так уж много, а мальчиков вроде меня, наверное, тысячи. К тому же мне только тринадцать, а не семнадцать лет!.. Но может быть — пойти на промысел?.. Стать нефтяником?.. Как Тимофей Миронович?.. Добывать нефть тоже не так легко, как это может показаться со стороны. А то — пойти в порт?.. Там, пожалуй, легче, чем где-либо, найти работу: на дню сколько пароходов, шаланд, киржимов приходит с грузом из Астрахани, Красноводска, Петровска и других портов! Потом — скоро открывается бакинская ярмарка, и, наверное, сейчас персидские купцы тоже всеми возможными средствами спешат перевезти в Баку как можно больше кожи, риса, фруктов, кенафа и другого добра… Да, пожалуй, в порту легче всего будет найти работу…»

Из раздумья меня выводят певцы: внизу, во дворе, все надрывается мандолина, и теперь они поют: «Взвейтесь кострами, синие ночи…».

Поют звонко, во весь голос, от всей души.


1957—1960

Ленинград

ДОКЕР