Докер — страница 8 из 17

Глава первая

Кто бы мог подумать, что «Дело глухонемого» так поднимет меня в глазах наших артельщиков. Уже давно уехал Иван Степанович, а мне и по сей день многие приветливо улыбаются, за исключением Агапова, конечно, — он всегда смотрит волком — да, может быть, еще Чепурного — этот, наоборот, отводит глаза. Спрашивают, когда мы приходим на пристань, на какую я хотел бы стать работу: на укладку, подъемку или на носку груза? Раньше не спрашивали.

А в общежитии — кто отсыплет мне горсть изюма, кто сунет в тумбочку связку воблы, кто предложит дорогую папироску.

Хорошо людям делать добро. Люди это ценят. И сами стараются делать добро. Добро — рождает добро.

Многие обращаются ко мне за помощью и советом. Даже из других артелей — некоторых я вижу впервые.

И какие человеческие судьбы проходят передо мною! Кому бы только рассказать…

Все вечера у меня теперь заняты тем, что я пишу письма, заявления и еще бог знает что. Даже в «Пролетарий» некогда сбегать. А там, говорят, идет «Тарзан» в шести сериях!..

Некоторые пытаются мне делать подарки — натурой и деньгами. Смешно! Один из грузчиков артели ударников Гаджиева принес мне даже… горную косулю, от которой, конечно, я отказался: куда ее мне, где держать, чем кормить? А написал я ему всего-навсего заявление в суд. Но по стечению каких-то обстоятельств это заявление сделало свое дело в судебном процессе, и грузчик получил крупную сумму: ему полагался отпуск за трехлетний срок работы у какого-то частника.

— Хорошая штука грамота, — говорит мне Угрюмый старик, Сааков, садясь рядом и наблюдая, как я вожу пером по бумаге.

А делаю я совсем несложную работу: внимательно выслушиваю просьбу просителя, потом его подробный рассказ о деле, и все это добросовестно перевожу на листки тетради. Правда, иногда кое-что добавляю от себя, какие-нибудь там жалкие слова или лирическое отступление. Все это напоминает мне классные сочинения по литературе. Но здесь — интереснее писать.

— Это у меня наследственное, — говорю я. — И дед у меня всю свою жизнь писал письма и всякие прошения. Он был сельским писарем.

— Ты мне должен помочь в одном серьезном деле, — говорит Угрюмый старик, переходя на шепот.

— Вот закончу начатое, потом займусь твоим делом, — отвечаю я ему, уверенный, что он затевает что-то против дочери. Наверное, хочет написать в комсомольскую ячейку.

«Фигу тебе! Палец о палец не ударю! Строчки не напишу!»

Странно, что, имея ключи от квартиры, Сааков не переезжает домой. Видимо, он думает даже надолго обосноваться в общежитии. Не зря же он недавно привез из дому корзину всякой посуды и тюфяк. Не бежит ли он от одиночества?

Снова он стал замкнутым Угрюмым стариком. Лицо у него опять почернело, как головешка. Перестал бриться. Не повлиял ли на него отъезд Ивана Степановича?.. Потом — он лишился второго своего кореша, Шаркова, с которым любил поболтать вечерами, посидеть на бережку. Да, Шарков, Шарков! Трудно примириться с его нелепой смертью… Погиб из-за своей жадности, из-за денег, которые вряд ли уже могли что-нибудь изменить в его трудной жизни. Неужели нашлась бы другая девушка вместо Зарифы, согласилась бы она выйти за него замуж?.. Как сильна, оказывается, власть денег! Странно, что я этого не чувствую, они мне безразличны, нужны мне только для самых необходимых расходов. Говорят, это от молодости. Не думаю.


Сегодня вечером все обитатели нашего общежития уходят на концерт в клуб Каспийского пароходства. Пригласили наши шефы, моряки.

Кроме меня в бараке остаются Угрюмый старик, Чепурной и Конопатый. У каждого из них, видимо, есть какие-то дела.

Конопатый лежит на топчане и как будто бы пытается заснуть. Но он то и дело ворочается с боку на бок, и койка под ним все время скрипит. Это бесит Чепурного. Он всегда чрезмерно возбужден. Минуты не может спокойно посидеть на одном месте. Все его раздражает.

Чепурной раз просит Конопатого не скрипеть койкой, второй, третий, а потом подходит к нему и дает тумака. Тот вскакивает и отвечает тем же. Завязывается драка. Оба валятся сперва на койку, потом — на пол.

Мы с Сааковым бросаемся их разнимать. Прибегает на крики и тетя Варвара. Но Чепурной дерется с такой злостью и отчаянием, что мы с трудом отрываем его от Конопатого.

Конопатый ложится обратно на свою койку, — теперь, правда, он лежит спокойно. Чепурной, задыхаясь от бешенства, носится взад и вперед по бараку. Вот падает ведро, и он поддает его ногой. Ведро с грохотом катится меж топчанов.

Тетя Варвара замахивается на Чепурного тряпкой:

— Ты что, очумел, окаянный-то?

— А пошла ты, бабка… — отвечает ей Чепурной и, ударом ноги раскрыв дверь, выбегает на улицу.

Мы все с изумлением переглядываемся. От Чепурного матерной ругани никогда не слышали.

— Что, на самом деле он у вас очумел-то? — спрашивает тетя Варвара.

Конопатый приподнимается на своей койке:

— Он и на работе был сегодня такой. Со всеми ругался, ко всем лез в драку. Они-то, — он кивает на меня с Сааковым, — работали на палубе, а я с ним маялся на укладке в трюме. Думал — зашибет.

Тетя Варвара вздыхает:

— И все ведь от злости!.. Господи, что деется с людьми-то?..

И, перекладывая из руки в руку тряпку, семенит к себе.

И на самом деле — что делается с Чепурным?

Что делается и с Конопатым? Тоже ведь какой-то очумелый сегодня. С утра все ходит-бродит вокруг меня. То ли собирается что-то сказать, то ли чем-то оглушить. Тоже ведь не зря не пошел в Клуб моряков. А готовился за неделю!.. В клубе должно быть весело: большой концерт настоящих артистов, потом — самодеятельность, потом — новая кинокартина.

Что ему нужно, Конопатому? Но меня от размышлений отрывает Угрюмый старик, Сааков:

— Пока тихо, не займешься, Докер, моим делом?

Я с тоской смотрю на него.

— А я хотел в тишине написать письмо, потому не пошел в клуб. Не вышло!.. — Смеюсь: — Ладно, отец, садись рядом, рассказывай.

Он улыбается, говорит:

— Я знал это. Думаю: сам тоже не пойму, посидим вдвоем, чайку попьем, ты и поможешь мне. До концертов ли сейчас?

Он приносит кипу тетрадей, перевязанную бечевкой. Неторопливо развязывает узелок, раскладывает тетрадки на столе. Они у него все пронумерованы.

— У меня дело государственное, и я хочу, чтобы ты проникся к нему… уважением и серьезностью, что ли? — говорит Угрюмый старик, садясь напротив меня за стол.

Я с любопытством смотрю на него. О чем-то мудреном говорит он. Оказывается, совсем не о дочери у него забота.

— Мне просто страшно приниматься за такое «дело», — говорю я. — Я же не Народный комиссар!

— Это ничего. Комиссаром ты еще будешь! А страшиться тебе тоже нечего. Парень ты грамотный. Потом — складно пишешь. Вон как разжалобил Калинина!.. А ведь ему пишут тысячи.

— Так о чем ты просишь, отец?

— Я не прошу. Я хочу быть полезным человеком. Не только мешки таскать!

В глазах его я вижу отчаянную решительность!

— Таская мешки, ты уже делаешь полезное дело, — говорю я.

— Это каждый дурак может, — перебивает он меня. — Я думаю о большой пользе!

— А в чем — полезным? — Я уже чувствую себя заинтригованным.

— В советах. Вот прочти тут! — Угрюмый старик берет тетрадку и, послюнявив палец, перелистывает страницу.

Разобраться в его каракулях, конечно, не так легко.

— А может быть, отец, ты про все это расскажешь своими словами? Я и так пойму. — Я возвращаю ему тетрадку.

— Тогда зачем я столько вечеров трудился? Такой молодой, а уже нетерпеливый. Эх, молодежь, молодежь! Плохо понимаете стариков. Даже родная дочь не понимает!.. Ну, ладно, слушай, — и он отодвигает свои тетрадки в сторону, кладет руки на стол, внимательно их рассматривает.

Я облокачиваюсь на стол, весь превратившись в слух. Конопатого не слышно. То ли заснул, то ли, затаив дыхание, прислушивается к нашему разговору. Койка его — за моей спиной, его не вижу.

Сааков собирается с мыслями, ворочая на столе свои руки. Они у него напоминают корни дерева. Жилистые, узловатые с вздувшимися венами.

— У меня вон какое дело, Докер. В стране у нас завелось много служащих. Все ходят с портфелями! Человек с портфелем съедает половину государственных денег. А польза?.. Ведь немного пользы от бумаги, не правда ли?.. Потом, как бы плохо служащий ни работал, ему все равно идет жалованье. Зачем ему думать, зачем искать, зачем волноваться?

— Что же ты предлагаешь, отец? — нетерпеливо спрашиваю я. — Работать ему бесплатно?

— Нет, не бесплатно. Во всяком деле должна быть заинтересованность. Всюду надо ввести сдельную оплату. За примером далеко ходить не надо. Вот мы работаем, и сдельщики работают. Кто больше делает? Сдельщики! В три-четыре раза! А почему? А потому, что за это они больше и получают. Понимаешь, о чем я говорю?.. Ну, а жалованье — совсем уж убивает торговлю!

Где я слышал про все это? Ну да, разговоры на эту тему часто у нас во дворе любил вести наш сосед, кабатчик Нерсес Сумбатович!

Угрюмый старик продолжает развивать свою мысль:

— Фабрики, заводы, промыслы, шахты, конечно, должны принадлежать государству. Тут никто не может спорить! Я и раньше, еще при царе, был против частной собственности. Крупной, конечно. Большая оптовая торговля тоже должна принадлежать государству. Но всякую там мелочь надо оставить частнику. Иначе некому будет думать о людях. Я говорю о кебабных, пивных, часовщиках, лудильщиках. Государству заниматься мелочью некогда и не очень интересно, маленькие доходы. Государство занято большими делами. Пятилетку выполняет! Строит Днепрострой! Строит тракторный завод! Все это хорошо. А кто будет думать о человеке!.. Вот тебе, скажем, надо подбить подметку. Оторвалась подметка!.. Куда ты пойдешь? В артельную мастерскую?.. Но там эту пустячную работу тебе сделают через три дня. А частный сапожник подметку прибьет при тебе же!.. Тебе хорошо, ему хорошо. Или, скажем, ты захотел пива с горохом. В государственной пивной продают пиво, но нет гороха. А почему — нет? А потому, что заведующему неинтересно возиться с горохом. Для него это лишняя обуза. А частник не ленился. Он думал о людях… Но не стало частных пивных — не стало и гороха. Понимаешь, о чем я говорю?.. Ты лишился гороха, заботы о себе…

— Думаешь, отец, у частника такая уж трогательная забота о людях?.. Я вот некоторое время работал в «Поплавке» — была такая пивная у нас в доме, где я жил. Хозяин мой, Нерсес Сумбатович, тоже «заботился»: завел в пивной заедки — горох, воблу, черные сухарики. А для чего? Из любви к посетителям?.. Ему было плевать на них, он даже пиво разбавлял водой! Заедки ему нужны были, чтобы пригвоздить, как он говорил, посетителя к столику. Чем больше посетитель съест гороху или сухариков, тем больше выпьет пива. А чем больше выпьет, тем больше у хозяина будет дохода. А ты говоришь о «заботе»!..

— Ну, может быть, пример с горохом и не совсем удачный. Но одно я знаю: только в союзе государственного и частного капитала — знаешь, как Серп и Молот? — страна может идти вперед, строить новые заводы, развивать свою торговлю.

— Так это же у тебя не просто советы, а целая политическая программа, отец, — говорю я.

— Почему — программа?

— Да потому, что все, что ты говоришь, — основа нашего спора со всякими уклонистами. Разве не читаешь в газетах? Мы, например, это недавно проходили в школе на уроке обществоведения.

— А не кажется ли тебе, Докер, что мы раньше времени свертываем нэп? Ленин, говорят, рассчитывал его на многие годы?

Что я знаю на этот счет, что ему ответить?

— Я, конечно, могу оформить твои мысли в виде письма. Но согласиться с ними?..

— Не можешь!.. Боишься?..

— Нет, не боюсь, но не хочу.

— А почему?

— А потому, что все частники — жулики.

— Это тебе, наверное, моя Зарочка сказала? А работники кооперации? Слышал про их судебные процессы?

— Слышал.

— Ну и что скажешь?

— Конечно, и там есть жулики. Но это потому, что в кооперации пока работает много бывших частников. Вот вырастут у государства свои кадры торговых работников, тогда они всех и заменят. Тогда не будет жуликов.

— И ты в это веришь?

— Верю.

— Ты во все веришь!.. Ох, Гарегин, тяжело тебе будет жить на свете!.. Когда будешь в моем возрасте, вспомнишь наш сегодняшний разговор, скажешь: неглупые вещи говорил Сааков.

— Да что я вам в писари, что ли, нанялся?.. Пошли вы все… ко всем чертям! — вдруг почему-то взрываюсь я.

Угрюмый старик с изумлением смотрит на меня. Говорит наставительно:

— Вспомни, когда тебя принимали на работу, я тебе помогал. Я думал — ты взрослый человек. А ты мальчишка! — И он начинает по номерам складывать свои тетрадки.

Я вскакиваю со скамейки, пытаюсь в бешенстве наговорить ему кучу гадостей.

Но он опережает меня:

— Вспомнишь, вспомнишь наш разговор!..

Я свищу.

— Ну, когда я буду в твоем возрасте, пожилым человеком, мне будет плевать — кто заботится о мелочах, кто стоит за прилавком.

— Разве сорок семь лет — уже пожилой, старый человек? Видишь — крепко еще стою на ногах.

А я-то думал, что ему около шестидесяти! Никогда толком не могу разобраться в возрасте людей. Всегда ошибаюсь.

Махнув рукой на Саакова, я вылетаю из барака, хлопнув дверью.

«К черту! Никому ни одной строчки!» — Сунув руку в карманы, я иду к берегу.

Мне издалека подмигивает маяк на острове Нарген. Прохладой и порывами ветер встречает море. Видимо, норд уже кружит где-то посреди Каспия.

Я сажусь у самого края берега. Смотрю на воду. Она густая, черная, тяжело переливается при свете пристанских огней рыбного холодильника. Интересно бы знать, какой толщины слой мазута у берега? То-то без всякой охоты подходят сюда грузовые и пассажирские пароходы. Горе для боцманов! Горе и для матросов! Им долго потом приходится подкрашивать белилами корпус парохода.

Удивительная способность у Каспия: своей воркотней у прибрежных камней успокаивать человека.

Я пытаюсь разобраться в происшедшем. Отчего я взорвался в разговоре с Угрюмым стариком? Откуда у меня эта раздражительность?

Смутно догадываюсь: оттого, что не сумел как следует ему ответить. От неверия старика в нашу жизнь. От желания повернуть ее назад, к старому. От неверия в людей. Нет, не зря его Зара, кажется, воюет с ним, не зря.

Позади я слышу вкрадчивые шаги. Оборачиваюсь — Конопатый!.. Вбираю голову в плечи. Его угрюмый вид всегда внушает мне страх, хотя у нас никогда не было никаких столкновений и бояться мне как будто бы нечего.

Садится рядом. Не сбросит ли он меня в воду? Тут, кричи не кричи, никто не прибежит на помощь.

Я пытаюсь со страху завязать с ним разговор.

— Что — не спится тебе? — спрашиваю.

Он угрюмо молчит.

— Ты что-то, кажется, хотел у меня спросить?

Молчит.

— Не болен ли ты? — через некоторое время спрашиваю я, уже уверенный, что сейчас он или оглушит меня чем-нибудь тяжелым, или сбросит в эту покрытую толстым слоем мазута воду.

Вода зловеще переливается внизу. Волны уже с силой бьют о берег.

Конопатый продолжает угрюмо молчать, вперив взор в далекие огоньки на море.

— Ты что же — решил заменить Ивана Степановича, Глухонемого старика? — уже в отчаянии спрашиваю я.

— А я ведь, Докер, нашел твои сапоги, — вдруг, шмыгая носом, все глядя на далекие огоньки, произносит он.

Не сошел ли он с ума?

— Какие сапоги?

— Твои.

— Ах да, сапоги, — в замешательстве говорю я. — Ты о чьих же сапогах?

— Говорю ведь — о твоих! — Он сильнее шмыгает носом.

— Не может быть! Где же ты их мог найти?

— А я их украл у тебя. — Шмыг, шмыг носом. — Думал — не выдержу эту проклятую работу, подамся на Волгу. — Шмыг, шмыг носом. — Денег не было на дорогу. — Тут он вытирает ладонью глаза. — Но привык, как видишь, работаю не хуже других. Да и денег поднакопил немного.

Так вот почему он целый день преследовал меня! Вот чудак — все не решался сказать!

Меня осеняет мысль: не из-за украденных ли сапог тогда в споре с Романтиком он поперхнулся на горьковских словах: «Человек — это звучит гордо»?

— А где же ты спрятал сапоги? Мы перерыли весь барак, не нашли.

— У знакомого, в Черном городе. Одним словом… — Он снова шмыгает носом.

Хоть бы перестал!

— Да ладно уж, — говорю я Конопатому.

— Одним словом, если спросят, скажи, подкинули тебе…

— Ладно, — с облегчением говорю я. — Я уже давно забыл про них.

Надо же! Сколько из-за этих сапог было шуму и гаму. И так просто нашлись!

— Совесть заговорила? — сквозь шум набежавшей волны кричу ему.

— Совесть.

— Ночи, наверное, не спал?

— Не спал. — Достает папироску, протягивает мне, берет себе, чиркает спичкой. — Как же это воры живут воровством?

— А они, наверное, не переживают. Вроде как работа. Как мы таскаем всякий груз.

Но тут очередная волна накатывается на прибрежные камни, а потом с такой силой бьет о самый берег, что мы еле успеваем вскочить на ноги и убежать от брызг.

Походив по берегу, мы с Конопатым возвращаемся в общежитие. Там по-прежнему тихо и пусто. Чепурной спит, накрывшись с головой плащом. Угрюмый старик, Сааков, сидит у окна и чаевничает. У него свой чайничек для заварки и чайничек для кипятка, своя сахарница с мелко наколотым сахаром. Рядом лежат щипчики. Как бы мелко ни был наколот сахар, перед чаепитием он все равно крошит его еще на более мелкие кусочки. Это ему доставляет большое удовольствие.

Пьет старик из блюдца, мелкими глотками, аппетитно чмокая губами, отвернувшись от всех на свете. Спина у него в эти минуты выражает полную независимость и покой. Старик глух и нем.

А за окном вовсю уже бушует норд, швыряя в стекла горсти крупного песка, и сиротливо мечется на макушке столба одинокая угольная лампочка. Тоска.

Конопатый вытаскивает из-под своего топчана большой сверток, смотрит по сторонам, на цыпочках подходит к моему топчану, сует под него.

Посмотрев друг на друга, мы почему-то смеемся. Но тихо, прикрыв ладонью рот. Потом садимся за стол.

Но Сааков не оборачивается. Я думаю, что он не обернулся бы даже в том случае, если бы общежитие начало гореть. Чаепитие для него — священнодействие.

Раздается тихий стук в крайнее окно.

Конопатый вздрагивает, потом медленно оборачивается. Я вижу у него ужас в глазах, как когда-то у Глухонемого старика, Ивана Степановича.

Я подхожу к окну. Приоткрываю одну створку. Вижу всадника. Узнаю его. Это — вожак, тот самый Павло. Он весь в пыли. И лошадь у него белая-белая. Вспоминаю: и в тот раз был ветер, порывы норда гнали по улицам тучи пыли.

— Слухай, хлопец, — говорит всадник. — Выдь на минуту.

Все как в тот раз!

Я прохожу мимо стола, встречаюсь взглядом с Конопатым. Сидит он, точно парализованный.

Я выхожу во двор. Вожак шагом важно подъезжает ко мне. У ворот, освещенные слабым светом покачивающегося фонаря, виднеются еще человек двадцать всадников, за ними — табун лошадей. На некоторых сидят женщины, лица их обвязаны платками.

— Це що, барак грузчиков? — спрашивает вожак.

— Это, — отвечаю я, улыбаясь: ведь бывал уже здесь однажды.

— Буде он неладен! Снова весь вечір шукав по городу. И що у вас за проклята вулица?.. — Он вздыхает, треплет коня по гриве. — Може, знаешь грузчика — Чепурного?

— Знаю. Спит он сейчас.

— Надо поднять его, хлопец. Тільки щоб других не разбудить. — Он прикладывает палец к губам.

— Хорошо, — говорю я. — Сказать ему: Павло пытае?..

Он всплескивает руками:

— Вот чертеняка!.. Откеда ты меня знаешь?

— А вы же меня и в тот раз спрашивали про Чепурного.

Я вхожу в барак. Еле касаюсь рукой плеча Чепурного. Он вскакивает, точно от прикосновения электрического провода. Глаза злые, настороженные.

Не ждет ли он какого-нибудь подвоха или неприятного известия?

— Там друг твой Павло дожидается. С ним еще человек двадцать, — говорю я.

— А, что?.. Павло, говоришь?.. Сейчас, сейчас!.. — Тут он весь как-то смягчается, суетливо начинает шарить под топчаном ботинки, а найдя их, надевает и торопливо зашнуровывает. Потом вытаскивает вещевой мешок, бросает в него полотенце и жестяную кружку, закидывает ремень на плечо. Берет в руки плащ.

Он подходит к столу. Перед нами стоит весь собранный, с поджатыми губами, с неукротимой злостью в глазах… прежний Чепурной!

Коротким, резким движением он протягивает Конопатому руку — впервые я как-то замечаю, что она удивительно узкая, совсем не похожа на рабочие руки остальных грузчиков.

Конопатый, от неожиданности, что ли, вскакивает и в замешательстве не знает, как ему поступить: пожать руку или горделиво отвернуться? Ведь совсем ни за что Чепурной обидел его час назад.

— Давай, давай! — повелительно говорит Чепурной, приставив руку к его животу, как нож.

Конопатый осторожно берется за нее обеими руками и, увидев, что ничего страшного не случилось, расплывается в угодливой улыбке.

— Ну-ну! — с выражением брезгливости на лице покрикивает на него Чепурной и, вырвав руку, протягивает мне. — Бывайте, хлопцы. Не поминайте лихом. — Рука у него сухая, жесткая, сильная; он точно клещами сжимает мою ладонь. — Кто спросит меня — скажите: уехал… далеко… искать счастья…

— А расчет почему не взял? — участливо спрашивает Конопатый. — Денежки все-таки.

Чепурной машет рукой, отведя глаза в сторону.

— Ни к чему мне эти гроши. — Напялив резким движением кепку на голову, он подходит к Саакову, прощается с ним и быстрым шагом удаляется из барака.

Мы с Конопатым подходим к окну. Вожак — на этот раз молча, без всяких приветствий — подводит Чепурному оседланного коня, тот бросает плащ в седло, одним махом садится и сразу же выезжает со двора. Остальные — молча за ним. У баб позади седел болтаются переметные сумы и другая поклажа.

На тихой, пустынной улице еще долго слышится дробное цоканье копыт по булыжнику, пока где-то поблизости не проносится с грохотом и шипеньем маневровый паровоз.

Куда поехал Чепурной, какое счастье искать?

Глава вторая

Хотя прошло уже много времени, но мне все-таки не удалось уйти от магарыча, «заначить» его. Старшой напомнил. Да и с Агаповым надо рассчитаться. Что же тут поделаешь — закон портовой жизни: устроили тебя на работу — отдай одну из получек на пропой. А сколько нужных вещей можно было бы приобрести на эти деньги!..

Мы сидим за пакгаузом 20-й пристани у самого берега моря, за расстеленной газетой, щедро уставленной мною бутылками и закуской. Перед каждым стоит рюмка для водки, граненый стакан для лимонада и виноградного вина.

Агапов и старшой переглядываются и, вдруг расхохотавшись, хватают свои рюмки и швыряют их в море.

Я так и ахаю! Ведь взял я их под честное слово у тети Варвары.

Вслед летит и моя рюмка!..

Старшой берет бутылку и разливает в стаканы. Один ставят передо мной:

— Работать ты как будто бы уже научился, Гарегин. Неплохой грузчик.

— Докер, — говорю я.

— Теперь пора научиться пить, как грузчик!

— Докеры — народ революционный. Они меньше всего думают о водке.

— Ну, может быть, о водке и не думают, а всякие там соду-виски хлещут не меньше нас. Твое здоровье!

— А, давай! — говорю я с отчаянной решимостью. Со всего маху чокаюсь стаканом и отпиваю два глотка.

— Для начала — неплохо. В другой раз отхватишь сразу полстакана.

Недалеко от нас, на лесной пристани, разгружают шаланду с досками; через дорогу, на стадионе, играют в футбол, и то и дело до нас доносятся вопли болельщиков-бездельников.

— Теперь о курении, — говорит старшой, дожевывая помидорину. — Какой из тебя, к черту, грузчик или докер, Гарегин, когда ты куришь, как баба? Смотри! — Тут он попыхивает папиросой и двумя сильными струями выпускает дым из ноздрей. — Давай теперь ты.

Я делаю затяжку, пробую глотнуть дым, но он почему-то не глотается. Я делаю вторую затяжку. Дым глотается, но почему-то не лезет из ноздрей. Я делаю третью затяжку. И тут, поперхнувшись дымом, начинаю кашлять с такой силой, что кажется: вот-вот выплеснутся у меня все внутренности наружу.

— Глотни водки, — советует Агапов.

Я делаю глоток, но кашель ничуть не утихает.

— Затянись еще разок! — говорит старший. — Клин клином вышибают.

Я затягиваюсь, и снова глухой, надрывный кашель душит меня.

— Сделай два глотка водки, — советует Агапов.

Я делаю два глотка, но курить отказываюсь.

— Хорошо, оставим курение до другого раза, — примирительно соглашается старшой. — Научись сегодня хотя бы пить. А пить надо вот так, без передыху, — он запрокидывает голову и льет в свою широкую глотку полстакана водки. — Давай теперь ты. — И тянется за соленым огурцом.

Я следую его примеру, сразу же поперхнувшись водкой.

А им смешно: вот дурачок, не может ни курить, ни пить!

Вскоре я уже плохо соображаю, что происходит вокруг меня. Каким образом за нашим «столом» вдруг оказывается Романтик — остается для меня тайной. Собрались-то на магарыч скрытно, чтобы не было посторонних, старшой просил. У меня даже закрадывается подозрение, что Романтик не случайно здесь: не «шефствует» ли он тайно надо мной?.. Спаситель мой! Ведь надо же — подхватил тогда комель у меня с плеча в тот момент, когда бревно должно было свалиться на землю! Покалечило бы и меня, и Агапова на всю жизнь. Следил!..

Я рад, конечно, Романтику. Он самый достойный из сидящих здесь. К тому же — человек с загадкой. Не только для меня, но и для других. Удивляет в нем целеустремленность, умение сосредоточиться, жить обособленно, жадно читать и учиться.

Старшой и Агапов, забыв про меня, усиленно угощают Романтика, то и дело наполняют его стакан водкой; он хорошо пьет, но не пьянеет, хотя вскоре становится словоохотливым. Но и этого достаточно старшому, чтобы «подсечь» его, как рыбку.

— Может быть, все же расскажешь — от кого бежал? Какую тайну скрываешь? — спрашивает он.

Романтик смеется:

— Да никакой тайны! Бежал от жены, от тещи, от тестя. От всех на свете!

— Ай да молодец! Мне бы вот так!.. Как думаешь дальше жить?

— Да вот готовлюсь на рабфак. Хочу потом учиться на инженера-механика. Ведь я мастеровой человек. С пятнадцати лет на разных заводах работал.

— А она что, не дает учиться, родня-то жены?

— Жена-то ревнивица у меня — вот в чем беда! Много раз грозилась убить.

— Парень ты видный, бабы таких любят, — тянет старшой.

— Бабы любят всяких, и замухрышек, — смеется Агапов.

— А потом, видишь ли, старшой, у родни моей жены имеется небольшое, вроде бы подпольное, производство. Конфеты там делают всякие, «петушков» и «уточек», развозят по станциям. Одним словом — небольшая фабричка! Ну и меня давно пытаются сделать компаньоном. Так бы оно для них было безопасней. А я им не даюсь! Рабочий я класс или не рабочий? Рабочий! Да и жену я было отвадил от них. А она у меня форсистая, на тряпки падкая, на все нужны большие деньги, да где мне их взять?.. Год терпела, а потом сбежала к своим. — Он машет рукой. — Ну и черт с ней!

— Не пойму я: кто же от кого бежал — ты от нее или она от тебя? — Агапов приподнимается, допивает свою водку.

— Все же я! — ликующе отвечает Романтик. — Она-то, дура, убежала временно. Нет-нет да и вернется домой, ночевать останется. Нанесет всяких конфет. А я убежал — нет, не убежал, а ушел! — совсем.

— Значит, от сладкого ушел? — Старшой качает головой, хрустит огурцом. Хмыкает: — И такое, оказывается, бывает в жизни!.. Ай да Романтик! Не зря, выходит, у тебя кличка такая? Не помню теперь, кто и дал ее тебе…

— А помнишь — работал у нас в артели студент-технолог, на одежду денег копил?

— Глиномедов?.. Помню, помню… Да-а-а, — вздыхает он, — ты человек с мечтою, книжки почитываешь, к чему-то тянешься…

— Думаю — не в книжках дело, старшой, другой смысл вкладывал студент в это слово… Романтика — это душа человека… Умение во всем видеть большой смысл… Даже в нашей нелегкой работе… А насчет сладкого — не знаю, что и сказать… Никогда не любил сладкого. Чай-то пью, как все, с сахаром, а чтоб есть там барбарисы и конфеты — никогда. Правда, набьешь ими карманы, детишкам раздать. Меня все пацаны на улице любили. И я их любил!.. Жалко вот, у нас с женой не было детей, — печально произносит он.

— А жена-то у тебя — ничего? — совсем уж некстати тут спрашивает старшой и подмигивает ему. — Ревнивицы — они бывают смазливенькие, знают себе цену. — Он хихикает и тычет Романтика кулаком в бок.

— Ничего себе, можно сказать, даже красивая. Но уж очень ревнивая! Если какая-нибудь там бабенка ненароком заглядится на меня — вся позеленеет, готова той выцарапать глаза. Да и меня готова убить. Три дня потом будет бить посуду.

— Адрес-то хоть бакинский ей послал?

— Нет. Сразу прилетела бы. Скандалов тогда не обобраться. А так одним махом разрубил этот узел! — Вздыхает. — Надо начинать новую жизнь. С учения, с рабфака. Все сейчас учатся! Стране нужно много специалистов.

— Да, — вздыхает и старшой, вдруг помрачнев. — Это ты молодец, правильно поступил. Хватило сил!.. У меня ведь дома тоже стерва хорошая. Отрастила себе задницу пудов на десять и знать ничего не хочет на свете. Подавай ей хорошую жратву, а на остальное ей плевать. А ведь были и у меня всякие порывы в жизни…

Агапов наливает всем водки, поднимает стакан:

— А ну, ко всем чертям бабское племя. За свободу!

Стаканы наши, сойдясь, весело звенят, и среди них — мой стакан. Но когда я его подношу ко рту, мне становится нехорошо. Закрыв глаза, я делаю вид, что пью, но сам не делаю и глоточка. От одного запаха водки у меня пробегает судорога по телу.

— Пей, пей! — кричит Агапов, но Романтик молча отбирает у меня стакан.

— На первый раз хватит — говорит он.

— Поешь как следует! — Старшой сует мне в руку бутерброд. Но я кладу его в сторонку.

У меня сильно кружится голова. Мне и глаз-то не открыть. Стиснув зубы, я пытаюсь остановить кружение, на какое-то время мне это удается, но я почему-то глохну. Потом лишь до меня доносится:

— Это ты правильно поступил, — говорит старшой Романтику. — Мне бы тоже с начала начать свою жизнь, да как будто бы уже поздновато. Тебе-то, наверное, не больше тридцати?

— Все тридцать два! — Романтик толкает меня в плечо: — Если тебя мутит — пойди поближе к воде. — И тут он вовремя хватает меня под руку.


Когда сознание приходит ко мне, я слышу голос Агапова:

— Да оставим его на берегу! Ничего с ним не случится. Выспится и пойдет себе в общежитие.

— Нет, так не положено в хорошей компании, — отвечает ему Романтик. — Снесем-ка его в барак.

— В такую-то даль? — Агапов свистит.

— Вот что, ребята, — говорит старшой. — Тут за стадионом, недалеко, живет у меня знакомая, Елизавета. Стащим его туда, у нее и выспится. В таком виде нам в бараке появляться нехорошо. Потом — у Лизки еще посидим маненько. — Тут к чему-то он визжит, как баба. — В день получки у нее собирается много народу. И все больше нашей портовой братвы.

Подхватив под руки, они тащат меня. У меня подгибаются коленки, и я то и дело приседаю. Или же ноги у меня вдруг деревенеют, и я иду, как на протезах. А бедная моя голова! Она напоминает, наверное, кочан капусты: падает то на левое, то на правое плечо, и мне никак не удержать ее в нормальном состоянии.

Я все слышу, все понимаю, хочу вмешаться в разговор, но язык не слушается меня. Ах, если бы я мог Романтику и старшому внятно сказать, что я и один прекрасно дойду до места, пусть только отпустят мои руки!.. Но ничего, кроме невнятных звуков, напоминающих жужжание пчелы, мне не произнести. Смешно!

Агапов вскоре отваливается от нас, и мы теперь втроем плетемся к Елизавете. Романтик спрашивает:

— А эта твоя бабешка… как ее… не выгонит нас?

— Елизавета?.. Нет, баба она фартовая. — Старшой к чему-то снова визжит. — Сейчас у нее дым коромыслом.

Дальше я уже ничего не слышу. И надолго.


Когда я снова прихожу в себя и открываю глаза, то вижу над собою вечернее небо. Где-то рядом играют на гармошке, раздаются пьяные голоса.

Я еле-еле приподнимаю голову. Она необыкновенно тяжелая. Сильно болит в затылке. Не ударился ли я? Не рана ли там? Я провожу рукой по затылку. Нет, никакой раны там нет.

Я оглядываюсь. Лежу на широкой деревянной тахте, в углу громадного двора. Окаймляет двор одноэтажный дом со стеклянной галереей вдоль бесчисленных квартир.

В ногах у меня сидят трое ребятишек, один другого меньше: лет десяти, восьми и шести. Они напряженно смотрят на меня.

Я прикладываю руку к затылку: кажется, вот-вот голова треснет от боли. И во рту у меня очень нехорошо.

Я сажусь, опустив на землю ноги. «Где это я, и что со мною?» И тут вспоминаю про Елизавету.

— Ну как — выспался? — спрашивает старший из мальчиков, белобрысенький, с костлявыми вздернутыми плечами.

— В-в-в-выспался, — мычу я, опустив глаза, и снова прикладываю руку к затылку. — Спал — долго?

— Долго, — охотно отвечает мне второй мальчик, черненький, круглолицый, со смеющимися глазками.

Я смотрю на самого младшего — рыжеватенького, с ядовитой улыбкой на тонких губах. Судя по всему, меня сюда привели в неприглядном виде.

— С-с-с-сильно был пьян? — спрашиваю я, глядя на него.

Он кривит губы:

— Как покойник.

— Думали, что ты умрешь, — тотчас же бросается выручать того Черненький. Потом дает ему щелчка по лбу. — Глупенький!

— У нас всегда много пьют, но такого пьяного, как ты, мы никогда не видели, — с удивлением говорит старший из мальчиков. — Что же ты пил?

— В-в-в-водку.

— На эти деньги, правда, лучше купить конфеты? — Глупенький, потирая себе лоб, толкает Черненького в плечо.

— Или ириски. Или халву, — отвечает ему Черненький.

— Раз ты не умеешь пить, зачем же пьешь? — спрашивает старший с укоризной. — У нас вон пьют из трехлитровых «гусынь», и то ничего. Пьянеют, но не валятся.

Да, ответить ему не так просто. Я провожу языком по иссохшим губам.

— Пить хочешь? Принести воды? — с готовностью спрашивает Черненький и, не дождавшись ответа, бежит в дом — оттуда несутся громкие голоса и звуки гармошки.

Я мутными глазами, точно через закопченное стекло, смотрю на мальчишек и спрашиваю:

— М-м-м-много шалите?.. Часто деретесь?..

— Нет, — отвечает старший. — Зачем нам драться?

— Мы же братики, — говорит Глупенький.

Я подозрительно смотрю на него.

— Б-б-б-братики?.. Какие же б-б-б-братики, когда вы все разные?

— А потому разные, что папки у нас разные, — отвечает Глупенький.

— Как так — р-р-р-разные?

— А вот так — р-р-р-разные, — передразнивает меня старший и тычет Глупенького в грудь. — У Карлуши папа немец; он работает тут недалеко, на мельнице. Наша мама прожила с ним только один год. А у Фаиза — отец азербайджанец. Мама с ним тоже не поладила, и он ее оставил.

— А у тебя?

— А у меня отец был русский. Его убили на границе, он был пограничником. Мать меня назвала его именем — Евгений, Женя.

Расплескивая воду, к нам бежит Фаиз. Я беру у него ковш и жадно пью. Руки у меня дрожат, а кончик носа плещется в воде.

— Сейчас сюда идет мама, — с радостью говорит Фаиз. Видно, что он нежно любит свою маму; глазки у него так и светятся.

Я перевожу дыхание, к чему-то заговорщически подмигиваю ему и снова жадно пью.

Елизавета появляется во дворе вместе с Романтиком. Он плетется за нею, сильно покачиваясь. Пытается схватить ее за косу. А она хохочет и вприпрыжку убегает от него.

Я скашиваю левый глаз. Это полногрудая красивая женщина. Сарафан в огненных цветах. Коса у нее сейчас перекинута на грудь, и она крепко ее держит обеими руками. Я кладу ковш на тахту, одергиваю рубаху.

— Ну, проснулся, пьяненький? — певучим говорком спрашивает она, подойдя ко мне. Глаза у нее голубые, лукавые и хмельные. — Экий глупый! От двух рюмок опьянел! — Она берет мою голову в свои ласковые ладони, приближает к своему лицу, смотрит долгим гипнотизирующим взглядом в мои глаза и в порыве нежности тычет меня носом в открытый вырез сарафана. От ее вольных грудей щемяще пахнет свежеиспеченным хлебом. — Ну, пошли, пошли, Гарегин! Опохмелишься! — Она хватает меня под руку, и я встаю на свои неверные, ватные ноги. — Николай, что стоишь как пень? Бери его под правую руку! — к моему удивлению, прикрикивает она на Романтика.

А у того безумное, глупое, пьяное лицо. Ничего он уже не соображает. Как я несколько часов тому назад.

Вместо Романтика справа меня под руку подхватывает Женя. Сзади меня поддерживают Карлуша и Фаиз. Так все вместе мы плетемся в дом.

Соседи — кто с сожалением, кто ненавидяще — смотрят на нас из окон галереи.

Глава третья

Кто мог знать, что судьба меня еще раз сведет с Маэстро, к тому же в районе порта? Что он здесь делает? Не ищет ли меня?

Оказывается — да. Вот который день он с утра пропадает на пристанях, наблюдая за погрузкой и разгрузкой пароходов. Работа эта ему очень нравится.

— Может, замолвишь за меня словечко, Гарегин?

— Перед кем?

— И перед мамой, и перед вашим Гусейном-заде. Пошли ко мне?

Да, сегодня мне не отвертеться. Придется отобедать у него, познакомиться с его матерью-феноменом. До четырех, до начала работы в вечернюю смену, у меня, правда, целых два часа времени.

— Хорошо, пошли, — говорю я.

…Раскрасневшаяся у плиты или у керосинки, мать Алика сразу же сажает нас за стол, уставленный таким количеством всяких вкусных закусок, что у меня в глазах начинает рябить. Первым делом она наливает нам по стакану красного виноградного вина.

— Пейте, это хорошее крестьянское вино, — говорит она. — Полезно для здоровья, вызывает хороший аппетит.

— Ну, кажется, отсутствием аппетита я не страдаю. — Алик поднимает стакан. — А ты?

— И я тоже, — говорю я, чокнувшись с ним, и отпиваю сразу полстакана. Вино приятное, вроде лимонада, но с небольшой горчинкой.

Сидя на краешке стула, мать обращается к Алику:

— Товарищ твой учится?

— Нет, — отвечаю я за него. — Работаю.

Сжав губы, она многозначительно качает головой.

— Он, наверное, сирота? — Опять она обращается к нему.

— Да, — снова отвечаю я за него.

Качая головой, она уходит в кухню и вскоре возвращается со сковородой, полной небольших котлет, называемых тева-кебабы. Она кладет сыну четыре котлеты, мне — две, но Алик ловко меняет наши тарелки, сославшись на то, что котлеты он не очень-то любит.

Мамаша его вновь бежит на кухню. На этот раз она приносит кастрюлю с голубцами, кладет нам по три штуки в тарелки.

— Алик, ешь голубцы!.. Может быть, тебе еще положить?.. — И она кидает ему в тарелку еще один голубец. — Смотри, какая красивая редиска. — И она толкает к нему тарелку с редиской. — Может быть, ты хочешь зелени: кинзу? тархун? мяту?.. А то я сделаю тебе еще яичницу?.. Почему ты не берешь маринованный перчик? — И она толкает к нему банку с перцем. — Смотри, какой красивенький помидорчик! Где ты еще найдешь такой помидорчик? — И она толкает к нему тарелку с помидорами. — А вот возьми огурчик! Ешь котлеты! Я сейчас принесу тебе и рыбки! А может быть, тебе добавить еще голубцов?.. Возьми сыру! Пейте вино!

Не зная, куда деться со стыда, Алик нехотя ковыряется вилкой в голубцах, отделяя капусту от фарша, еле-еле двигая челюстями.

Я же уплетаю за обе щеки. Давно я не сидел за таким богатым столом, не ел такого вкусного обеда.

Заморившись, мать Алика садится на краешек стула, тиская на коленях кухонную тряпку.

— Можешь ты устроить нашего Алика на работу? — На этот раз она непосредственно обращается ко мне.

— А почему бы нет? — отвечаю я. — Хоть сегодня! Мы как раз работаем в вечернюю смену.

Алик наливает мне вино, и я делаю глоток.

— А что ты делаешь?.. Какая у тебя работа?.. — Она нервно перекладывает тряпку с колена на колено.

— Да самая простая, — отвечаю я. Рисуя ногтем узоры на скатерти, начинаю неторопливо рассказывать: — Ну вот, например, в порт приходит пароход: из Красноводска, Петровска, Астрахани, из персидских портов…

— Ну и что же дальше?

— Кто-то должен грузить и разгружать эти пароходы?.. Вот этим занимаются артели грузчиков…

— Ты хочешь сказать — амбалов? — Тут она вспыхивает.

— Ну пусть амбалов, не все ли равно? — Я делаю еще глоток вина, потому что чувствую, как у меня першит в горле. Поговоришь вот с такой мамашей-феноменом — запершит! — Значит, подбегает амбал к подъемщикам, те взваливают ему на спину мешок муки, или сахару, или цемента, или ящик с каким-нибудь товаром, весом в пять-шесть пудов…

Она проводит тряпкой по вспотевшему подбородку и с ужасом спрашивает у сына:

— Алик, твой товарищ шутит?

— Ну, какие тут могут быть шутки, ма! — Он отваливается на спинку стула. — Ничего ужасного! С удовольствием я и сам бы поработал в порту. Если бы приняли, конечно.

— Алик, ты смеешься надо мной? — Она встает. — Ты хочешь меня убить? — Схватившись за сердце, она доходит до дивана и валится на него.

— Воды! — кричу я Алику, вскакивая со стула.

Но Алик спокойненько сидит себе за столом. Иронически улыбается, скатывает хлебный мякиш по скатерти.

— Алик!.. Ты сошел с ума? — кричу я и хватаю стакан с вином.

Он машет рукой:

— Ничего с нею не случится.

— Но это же бессердечно!

— Ты думаешь?.. — Он все скатывает мякиш. — А мучить меня — сердечно?..

Но тут мать его поднимается с дивана и, тихо всхлипывая, уходит. Никакой, конечно, она не феномен: несчастная мать, которая хочет счастья своему сыну…

Я выхожу из-за стола. Беру кепку.

— Я очень сожалею, что так получилось, — говорит Алик, провожая меня до дверей. — Я как-нибудь на днях приду к тебе, Гарегин.

— Ладно, — говорю я.


Хотя «Апшерон», на котором мы будем работать в вечернюю смену, уже пришвартовался к пристани, но, судя по всему, артель наша начнет разгрузку не раньше чем часа через два. В помощь нам прислана группа грузчиков из третьей артели. Они будут выгружать груз стропами из трюма, а мы на вагонетках возить его в склад.

А пока нам предоставляется возможность сидеть на своих паланах и глядеть на церемонию высадки пассажиров. У каждого из них десятки сундуков и чемоданов. Это транзитники, датчане или шведы. У них, кроме вещей, много всяких треног и приборов в брезентовых чехлах. Наверное, какие-нибудь археологи.

Потом с парохода сходит большая группа персидских грузчиков.

Недавно я видел, в каком виде они уезжают из Баку. Теперь вижу, в каком приезжают.

Грузчики все босые, одеты в лохмотья из мешковины.

— Сменяют уехавших, — говорит старшой.

— Бедный народ, — качает головой Киселев.

— Бедный! — подтверждает старшой. — Работы ведь там у них никакой. Фабрик нет, заводов нет, земля у помещика. Откуда же народу быть богатым?

— Да-а-а-а, — тянет Киселев.

Остальные — молчат, не лезут со своими комментариями.

А персы в своих рубищах, прижимаясь друг к другу, испуганно тараща глаза, проходят мимо нас. Лица у всех изможденные, землистого цвета, как у покойников.

— И вещей-то у них никаких! Только узелочки с едой! Не у каждого есть даже кружка, — скорбит Конопатый. Такой он гориллообразный с виду, но есть в нем и что-то детское. Хотя бы эта изумленность. Не потому ли из него не вышел вор?

— Ничего, — говорит старшой, вышагивая перед нами взад и вперед. — Поработают год-два, и не узнаете их. Видели, в каком виде такие недавно уезжали? Как купцы! И эти так уедут. Они умеют работать и копить деньги.

На палубе появляется второй помощник, зовет нашего старшого на пароход. Тот с важным видом направляется к трапу.

Вскоре они с матросами открывают трюм. Старшой подписывает какие-то документы.

Агапов кричит:

— Старшой, что там за груз?

— Миндаль! — Старшой смеется. — Только вы, черти, не обжирайтесь им. А то три дня потом будете сидеть дома с поносом.

— А я знаю средство против него, — загадочно говорит Агапов, толкнув Угрюмого старика в бок.

— Какое? — нехотя спрашивает Сааков.

— Тс-с-с. Крепко выпить! — И взор его обращается к двухсотведерным бочкам армянского коньяка. Стоят они в конце пристани и ждут отправки за границу.

— А мне не нужен ни твой коньяк, ни твой миндаль. — Угрюмый старик явно не в духе.

«Как же можно пить коньяк из двухсотведерных бочек? Заливает Агапов…» — Я еще не понимаю, что он замышляет.

Но поздно вечером, когда уходят таможенники и на пристани почти что не остается никого из администрации — только где-то вдали маячит фигура часового-пограничника, — Агапов исчезает. Потом за ним поочередно исчезает то один, то другой из артели. При навалке груза на вагонетки, конечно, незаметно отсутствие одного или двух грузчиков. Пока свезут мешки с миндалем в склад за триста-четыреста метров, выгрузят там, пригонят вагонетки обратно, пройдет целых полчаса, а то и того больше. На это время куда угодно можно исчезнуть. К тому же пристань освещена только в районе стоянки парохода. На остальной части еле-еле светят несколько тусклых фонарей.

Вот из мрака появляется «С легким паром», Киселев. Покачивается. Мурлычет песенку.

— А почему, Докер, и тебе маленько не выпить? Ох, ох, коньячок! Захвати миндаля на закуску.

— Агапов там?

— А где же ему быть?

— Напоит, черт, всю артель, и работать сегодня будет некому!

Из валяющегося рядом рваного мешка я беру горсть миндаля, запихиваю в карман, иду в конец пристани. Остальные уже успели сходить туда по разику. Все-таки любопытно — как они там ухитряются пить из бочек? И какой он на вкус, коньячок? Такая же пакость, как водка?

По трапу с палубы спускается Романтик.

— Куда это ты направился, Гарегин?

— Сейчас приду.

— Зови всех. Покурили — и хватит.

— Ладно.

Бочки с коньяком напоминают скалы. Я пробираюсь меж них по извилистым лабиринтам. Здесь полумрак, свет падает откуда-то сверху.

Я вижу двоих. Один — это Конопатый. Стоя, привалившись плечом к бочке, он сосет коньячок через соломинку. Черт его знает, как он ухитрился просверлить дырочку в такой бочке. (Конечно, это затея Агапова!..) Клепка-то ведь в ней должна быть сантиметров в пять-шесть толщиной! Я-то хорошо знаю, что это за штука. Камень, а не клепка!

Второй — это сам Агапов. Он тоже сосет коньяк через соломинку, но с бо́льшим удобством, чем Конопатый: сидя. Увидев меня — орет:

— А тебя кто просил сюда?

— А никто!..

— А выносить кто тебя будет под ручки? Тоже мне — питух!..

— Ладно, ладно. Не твое дело.

— Вот тебе и ладно!.. Глотни разочек — и катись себе! — милостиво разрешает он мне. — Конопатый! Хватит, насосался. Уступи место Докеру. — Он протягивает мне пучок соломки, я нащупываю одну, вытягиваю у него из ладони.

Конопатый нехотя отходит от бочки, и я становлюсь на его место. Вышвыриваю его соломинку, с трудом вставляю новую, что дал Агапов. Беру соломинку в зубы. Втягиваю в себя воздух. Мне в рот льется обжигающая жидкость. Коньяк ведь я пью впервые, к тому же такой крепкий. Я зажимаю соломинку пальцами, откидываю назад голову. Ловлю раскрытым ртом воздух. Пламя, а не коньяк! Во рту у меня все горит.

Агапов говорит:

— Закуси миндалем. И до самой смерти с тобой ничего не случится.

— Я и без твоего совета обойдусь! — Но кидаю в рот несколько очищенных миндалин.

Во рту у меня все равно горит. Снова я ловлю раскрытым ртом воздух.

— Что, Докер, — крепкий коньячок? — Агапов хихикает. — Тяни, тяни! «Финь-шампань», дурачок. Может, потом сроду тебе его не придется пить. Где наберешь столько денег? Воровать ведь не станешь?

— Тебе бы только подбивать всех на воровство, — бурчит Конопатый.

— А ты помалкивай! Катись себе! — прикрикивает на него Агапов.

Тот уходит.

Агапов закуривает. Я говорю:

— Не будет денег — не буду пить. Идти, что ли, на преступление? — И, крепче зажав соломинку, откидываюсь с раскрытым ртом к бочке, смотрю на темное звездное небо.

— А в этом ничего страшного нет. К тому же в одном ты уже участвовал…

— Что, что?..

— Да особенного ничего, Докер. Помнишь — вынес персидские арбузы с пристани?

— Ну и что?

— А ничего! — Зажав рот, он снова смеется. — Но что в них было?

— В мешке?..

— Дурачок! — Тут он уже громко гогочет. — В арбузах!

— В ар-бу-зах?..

— Ну да!.. В ар-бу-зах! — передразнивает он меня. Пьян он, что ли?

— Как же так… в ар-бу-зах?..

— А очень просто — в ар-бу-зах! В двух были натыканы иголки швейные! Штук триста.

— Иголки?.. В арбузах?.. — У меня от изумления перехватывает дыхание. «Если бы тогда знать!»

— Ну да, иголки. К зингеровским машинам, — с самым равнодушным видом произносит Агапов.

От растерянности я сую соломинку в рот. Спрашиваю:

— А что было в третьем арбузе?

— В третьем?.. Тюбики губной помады. «Коти» — слыхал?.. Французская! Бабы из-за нее сходят с ума. Платят по пятерке за штуку.

У меня снова перехватывает дыхание. Я сильнее зажимаю соломинку.

— Так, значит, это была контрабанда?.. Если бы меня поймали… отвечать бы пришлось мне?

Он затягивается, и папироса освещает его лицо. Нет, глаза у него совсем трезвые.

— Конечно, Докер. Не я же выносил «персидские арбузы».

Я подлетаю к нему:

— Раз ты такая собака, Агапов… значит, курочек тоже ты утащил?.. Забыл леггорны?

— Отлично помню, Докер. Кому же их было унести? Второго такого умельца ты вряд ли найдешь по всему берегу. Но унес — ради забавы. Посмеяться над таможенниками!

— Тогда, значит… — уже задыхаясь, спрашиваю я.

— Ты про кожу? Про шевро?.. — И, поднявшись, он еще раз сильно затягивается папироской, чтобы на этот раз видеть, какое это произведет на меня впечатление.

Я вижу усмешку на его лице.

Нет, не про кожу, а про папиросы я хотел спросить! Как-то при погрузке исчез целый ящик, и нас тогда весь день мучили допросами.

Но спрашивает Агапов:

— В тот вечер, помнишь, ты поцарапал руку… Сколько, по-твоему, я вынес кожи?

— Выкинул же ее при мне!..

— Дурачок. Вынес больше ста штук! Только не красных, а черных. Кому нужно красное шевро? Потому выкинул.

И тут он заливается пьяным идиотским смехом. Идет, садится к своей бочке. Притворяется он, что ли, или же на самом деле пьян?.. Правду он говорит о контрабанде, о курочках и коже или же весь этот бред несет спьяна?

Я хватаю его за плечо, трясу:

— Слышь, Агапов! Правда, что унес сто кусков кожи? И насчет арбузов?..

Но Агапов молчит, тихонько похрапывает себе. Неужели спит?.. Ох, и хитрый же бес! Попробуй раскусить такого!.. Хотя я уверен, что он говорил правду. Но почему он так откровенничает со мною?

Я иду к своей бочке. Хочу чем-нибудь заткнуть отверстие. Но чем? Ничего подходящего не нахожу под рукой.

Позади раздается голос Агапова, но совершенно трезвый:

— Хочешь — давай работать на пару. Пикнешь — головы не снести. Будешь иметь дело с моим свояком.

— Грозишь?.. — говорю я. — Не знал, что ты такой гад.

— Какой уж есть!..

Руки у меня почему-то трясутся. Говорят, утопающий хватается за соломинку. Я нащупываю ее и жадно хватаюсь зубами. Делаю затяжку, вторую, третью. Коньяк снова обжигает меня. Но на этот раз ожог приятен, пламя бодряще разливается по всему телу.

— А теперь — иди! — командует Агапов. — Немного погодя пошлешь старика Саакова. Он мне нужен.

— Не знал, не знал, что ты такой гад! — твержу я, оторвавшись от соломинки. — А за Сааковым — сам сходишь.

— А я говорю — иди и пошли его.

— А вот и не пойду и не пошлю!..

Он вскакивает на ноги, подходит ко мне, хватает за грудки.

— А я говорю — пойдешь! — Он почему-то сильно нервничает.

— А вот и не пойду! — уже с железной твердостью отвечаю я.

Он выхватывает соломинку из бочки и швыряет в сторону.

За бочками раздается тихий, осторожный свист, напоминающий писк мышонка.

Агапов напряженно прислушивается — прислушиваюсь и я — и отвечает на свист поразившим меня артистическим… кваканьем лягушки. И тут же толкает меня в спину:

— Иди, иди!

— А вот и не пойду! — Я хватаюсь руками за бочки.

— Нет, пойдешь! — цедит он в ярости сквозь зубы, поддав меня под ребра.

За бочками снова раздается свист. На этот раз — более настойчиво.

Агапов оставляет меня и снова с поразительным мастерством коротко квакает.

И вдруг к нашим ногам откуда-то сверху, через бочки, бухается большой белый сверток.

— Не тронь! — кричит Агапов.

Но я кидаюсь к свертку. «На этот раз не проведешь, не «персидские арбузы»!..» Агапов опережает меня и ногой отшвыривает сверток в сторону. Схватив за руку, он волочит меня по лабиринту, чтобы вытолкнуть за бочки. Но я вырываюсь и снова оказываюсь среди бочек. Тогда он железной хваткой берет меня сзади за пояс, приподнимает и пытается так, держа на весу, пронести по лабиринту. У меня перехватывает дыхание от боли. Но мне удается правой ногой сильно оттолкнуться от впереди стоящей бочки, отшвырнуть Агапова назад, прижать к соседней бочке.

На какое-то мгновение он опускает меня на землю, не выпуская из своих железных тисков. Но этого оказывается достаточно, чтобы, почувствовав под ногами опору, я забросил руки назад, дотянулся до его головы, нащупал судорожными пальцами его тонкий, но крепкий затылок, сцепил вокруг пальцы…

Так еще совсем недавно, сцепив пальцы вокруг мокрого бревна, мне удалось некоторое время удержать его на плече, чтобы оно не свалилось, не снесло другим концом, вершиной, голову Агапову.

Теперь голову Агапова я изо всей силы, как железный прут, пригибаю к себе, потом — намертво прижимаю к своему затылку, чувствуя на нем его прерывистое, горячее дыхание.

А там — я грохаюсь на колено и, поднатужившись до звона в ушах, кусая губы и рыча как зверь, чуть ли не припав грудью к пристанским доскам, перекидываю Агапова через себя.

Он сильно ударяется спиной, вытянувшись вдоль лабиринта.

Но в следующее мгновение — вскакивает на ноги, и во мраке сверкает лезвие его финки.

Глава четвертая

Этот человек появляется у меня в палате наутро, после операции. Под коротеньким халатом, подпоясанным чуть ли не на груди, я вижу синие галифе и начищенные хромовые сапоги.

Он садится за стол и долго смотрит на меня немигающими совиными глазами. Не гипнотизер ли он? Не хочет ли он меня усыпить, чтобы я не чувствовал боли? Ах, как бы хорошо сейчас немного поспать!..

Вся левая часть тела у меня кажется онемевшей. Мне не шевельнуть и рукой. Только при глубоком вздохе я чувствую ноющую боль под лопаткой. Если бы финка Агапова не скользнула по лопатке, а пришлась бы под нее, то она как раз бы угодила мне в сердце. Тогда бы мне не нужно было ни страдать еще под ножом хирурга, ни лежать в этой большой неуютной палате.

Человек с немигающими совиными глазами вытаскивает из портфеля кипу чистой бумаги, ручки, карандаши, чернила в пузыречке и все это церемонно раскладывает на столе.

Я с любопытством наблюдаю за ним, хотя и сквозь прищуренные, закрывающиеся глаза. Что он собирается делать? Не рисовать ли меня? Не художник ли он, если не гипнотизер?

А он покашливает и строгим голосом спрашивает:

— Фамилия?.. Имя?.. Отчество?..

В последующие дни человек с немигающими совиными глазами приходит сразу же после моего завтрака и начинает меня мучить все новыми и новыми вопросами.

Странная, наверное, это профессия — следователь. Следователю все должны казаться жуликами. Мой, например, ничему не верит. Он упорно, изо дня в день, хочет убедить меня в том, что я состоял в сговоре с Агаповым, был его подручным по контрабандным делам в порту.

— Что-то вы не поделили, — загадочно произносит он, гипнотизируя меня. — Но что?

За это что он многое бы дал!

— Нам делить было нечего, — говорю я в десятый раз. — Я никаких дел не имел с Агаповым. О том, что он занимается контрабандой, я узнал только в тот вечер и из его же рассказа! Он изрядно тогда выпил. У меня не было против него никаких улик до этого злополучного свертка. Я и хотел схватить сверток, чтобы разоблачить Агапова.

— А не поделить? — перебивает он, снова гипнотизируя меня.

— Ну, зачем мне наркотики?.. Зачем валюта?..

— Валюта!.. — Он ухмыляется. — Не знаю, не знаю… Кстати, почему это тебя называют не грузчиком, как всех, а докером?

Я ему объясняю. Но он только кривит губы. А немигающие совиные его глаза не спускают с меня взгляда.

— А для чего ты изучаешь немецкий язык?

Я снова объясняю. Он, не перебивая, выслушивает меня и задает новый вопрос:

— А не кажется ли тебе странным, что, имея среднее образование, ты пошел работать в грузчики, жить в общежитии?

— Нет! — Я снова терпеливо объясняю.

И он снова ничему не верит!

— Лучше тебе во всем признаться сейчас, на следствии, — советует он. — Это потом тебе зачтется на суде. Кто вам с Агаповым еще помогал в артели?

— Никто.

Он хочет в «дело Агапова», кроме меня, впутать всю артель, но я не даюсь. Тогда он хочет хотя бы зацепиться за одного старшого. Но и тут я держусь — я уже перестал за эти дни робеть перед ним. У старшого тысяча недостатков, но чтобы он воровал или занимался контрабандой — я сам не видел, не слышал и от других.

— Хорошо. Но тогда кто вам помогал из команды парохода?.. Из администрации пристани?.. Из охраны?..

— Никто.

Он бросает ручку и уходит к раскрытому окну. Но стоит вполоборота, не сводя с меня глаз. Он курит и старательно рассеивает дым рукой, чтобы, не дай бог, дым не попал в палату. Он бережет мое здоровье.

В это время много всяческих мыслей приходит мне в голову. Я весь в размышлениях о своем поступке. Агапов меня меньше всего сейчас интересует — черт с ним!.. А как сложится теперь судьба остальных членов артели?

Что станет с Романтиком?

Что — с Киселевым?

Что — с Конопатым и Угрюмым стариком?

Что будет с командой «Апшерона»?

Накурившись, следователь начинает шагать по палате. Дело мое приводит его в уныние. Ну совершенно не к чему прицепиться. Глупое дело! Но, нагулявшись, он приободряется, новые планы созревают у него в голове…

Я уже не сержусь на него. Я начинаю понимать его. За раскрытие контрабандных дел ведь полагается большое вознаграждение!

К концу дня он мне дает подписать протоколы допроса. Я их внимательно читаю, по ходу исправляя грамматические ошибки, и ставлю свою подпись. Но иногда и не ставлю: такого я не говорил. Он не сердится. Собирает бумаги и торопливо уходит — допрашивать Агапова… правда, того — уже в тюрьме. Мною он снова займется с утра, после завтрака.


Все эти одиннадцать дней, что я лежу в больнице, я живу, точно отрезанный от всего света. Я ничего не знаю, что происходит в нашей артели после всего случившегося. Кроме лечащего врача, сестер и следователя — людей хмурых и малоразговорчивых, — ко мне никто не заходит в палату. Это меня обижает. Я дуюсь на всех, как маленький. Неужели ни один в артели не вспомнил меня, не заинтересовался моей судьбой?.. Ну хотя бы Романтик, вырвавший нож из рук Агапова?.. Ну, если все так заняты, то разве не могли мне хоть бы прислать записку? Спросить о здоровье? Ответить на мою записку?

И только на двенадцатый день, словно по мановению волшебной палочки, вокруг меня все меняется. Прежде всего улыбаются сестры. Перевязку мне делают не в палате, а в перевязочной, как всем. Хирург, осмотрев рану, даже шутит со мною и говорит, что через несколько дней он выпишет меня из больницы с направлением на амбулаторное лечение.

А после завтрака — впервые сытного, с горячим и крепким чаем в стакане, а не в алюминиевой кружке! — хотя я и жду, ко мне не заходит порядком надоевший мне следователь. Это меня радует и немного печалит. За эти одиннадцать дней я уже успел к нему привыкнуть, научился распутывать хитросплетения его вопросов.

В дверях вдруг показывается Романтик. В руках у него ворох кульков.

— Ты? — говорю я.

— Я, — смеется он.

— Что же вы, черти, забыли меня? — Я сажусь в постели.

Он заходит, швыряет кульки на тумбочку, и мы по-мужски неуклюже обнимаемся. Меня прошибает слеза. Романтик особенно дорог мне среди грузчиков. Спаситель, спаситель мой! Дважды спас меня. Нет, трижды! От бревна, от водки и от ножа. Теперь-то я уже твердо знаю: нахожусь под негласным его шефством. Случайности тут не могут быть, к тому же — трижды…

Только сейчас, от Романтика, я узнаю всю правду о себе!

Оказывается, все одиннадцать дней, что я лежу здесь, я находился не только под следствием, но и под арестом. Вот это — новость! Да, да, был самым настоящим арестантом, с единственной только разницей, что вместо тюрьмы… лежал в больнице. Теперь понятно, почему меня поместили в отдельную палату. (А я-то думал: «За геройский поступок!») Понятно, почему меня никто не навещал.

Романтик рассказывает о портовых делах. Нашу артель распустили. Морагентство не хочет больше пользоваться услугами сезонников. Заодно распустили и артель Вени Косого. Но взамен создаются четыре новые кадровые артели. Любой грузчик из распущенных артелей может вступить в любую из них или убраться на все четыре стороны. Наши — убрались…

— А Киселев?

Романтик долго молчит.

— Прибавилось ему заботушки!.. Приехала жена с тремя детьми.

— Все-таки приехала? А ведь налаживались дела и у них в колхозе — Киселев часто в последнее время подумывал: не вернуться ли к семье?

— Видишь ли, есть у них в районе такой…

— Алешка Зыков?

— А ты откуда знаешь?

— Знаю… Да, жалко Киселева. Горячий, но справедливый мужик.

— Киселев не пропадет. Вчера всей семьей переехали на стройку. Работать он умеет и любит.

Некоторое время мы молчим.

— Арест с тебя сняли, обвинение — тоже. Знаешь, кто помог?

— Кто?

— Начальник погрузочного отдела.

— Гусейн-заде? Который не хотел принять меня на работу?

— Он самый! Не знает и не помнит тебя, но верит тому, что ты говоришь об Агапове и что о тебе говорят в артели! Рассказывают: он выслушал следователя — тот пришел доложить ему о твоем «деле» — и с такой силой ударил кулаком по столу, что все, что на нем было, — медная пепельница тоже! — подпрыгнуло на полметра.

— Не может быть!.. — Многое бы я дал, чтобы хоть краешком глаза посмотреть на следователя в эту минуту!.. То-то, видимо, у него была глупая рожа. Тут-то уж он наверняка заморгал!.. Но чувство радости у меня сменяется грустью: «Значит, не по мановению волшебной палочки изменилась обстановка вокруг меня, а от удара кулака!.. А если бы Гусейн-заде не ударил?.. А если вместо него был бы кто-нибудь другой, потрусливей и поравнодушней?»

На мой вопрос Романтик отвечает, закатывая еще выше рукава:

— Тогда бы эта канитель продолжалась долго. Гусейну-заде можно быть смелым! Он старый портовик, его здесь все знают. Активный участник Бакинской коммуны. Это что-нибудь да значит! — Романтик смеется. — Я вчера заходил к нему. По твоему делу, поблагодарить. Видел у него на столе эту пепельницу. Весит, наверное, больше двух килограммов. Когда выйдешь из больницы, зайди посмотри. Поблагодарить старика тоже, конечно, не забудь.

— Пепельницу эту я помню. Она имеет форму ковша?

— Точно!.. Еще одна вещь меня удивила у него. Учебник физики! Видимо, ему в детстве не на что было учиться. Буковки у него в тетрадке в палец толщиной…

— А как ты? Куда ты надумал идти? — останавливаю я его.

— Не знаю. — Романтик отводит глаза. — Пока что ушел из общежития. Устроюсь на другую работу. Вечерами буду учиться.

— Ушел… к Елизавете?

— Ты угадал. Но почему?

— Не знаю. А как ее мальчишки?

Романтик на этот раз тоже долго молчит.

— Из-за них, можно сказать, все это и случилось. Шутка ли — три сорванца! Елизавете одной с ними не справиться. К тому же она мало зарабатывает. — Он виновато опускает голову. Он понимает мои раздумья и тревогу.

— А что будешь делать с ее «веселым характером»?

— Бороться. Никаких попоек! — Но голову он не поднимает.

— А конфетами ребятишек угощал?

— Угощал. — Тут он широко улыбается и понимающе кивает мне. — В сундучке у меня ведь еще хранится фунтика два из старых запасов.


Не успевают в коридоре затихнуть шаги Романтика, как в палату чуть ли не с воплем влетает Алик. Халат у него еле-еле держится на одном плече.

— Ну зачем ты полез в драку с этим бандитом? Хоть бы дождался, когда б я стал работать у вас в артели!.. — И, вскинув свои сильные руки, сжав кулаки и вобрав голову в плечи, он проносится по палате, нанося десяток молниеносных ударов по воображаемому противнику. Хватив, как рыба, раскрытым ртом воздух, он смеется: — Ну, как?

— Здорово! — говорю я. — Ты бы его сразу убил.

Алик садится на краешек кровати.

— Не дождался тебя, сам пошел в Морагентство. Был у вашего начальника. Он говорит, что грузчики ему не требуются — нет вакансий. И в то же время, знаю, набирают четыре кадровые артели!.. Тогда я ему сказал про твое обещание. Он помялся и говорит, что, вот если ты поручишься за меня, тогда он, может быть, что-нибудь придумает. Поручишься?.. Заодно — и за моих товарищей, они тоже ищут работу… Чего боится ваш Гусейн-заде — не пойму! Или не верит молодым, мы кажемся ему негодными для тяжелой работы! Создали бы хорошую комсомольскую артель, хорошую спортивную команду. У меня знаешь какие ребята? — Он хватает меня за руку. — Посмотри в окно!

— Ты потише, рана у меня еще не совсем зажила. — Я приподнимаюсь, сую ноги в тапочки. Подхожу к окну. Да, ребята один к одному, спортивного вида все…


Сестра ставит мне градусник и говорит между прочим:

— К тебе сейчас зайдет еще какой-то гражданин. Халата ждет.

«Кто же это может быть?»

Проходит несколько минут, дверь раскрывается, и на пороге появляется… сам Гусейн-заде.

Я протираю глаза: нет, это не кто-нибудь другой, а именно Гусейн-заде. Халат небрежно наброшен на его плечи. В руках у него тоже куча всяких кульков.

— Ну, здравствуй, здравствуй, герой. Узнаешь Гусейна-заде? — спрашивает он, улыбаясь. Прикрывает дверь, но стоит на месте.

— Узнаю, — смущенно произношу я. Сажусь в постели, натягиваю по грудь простыню, сую градусник под подушку.

— Все-таки стал грузчиком?.. К тому же — докером?.. Прибавил себе два года?..

Я опускаю голову, не знаю, что ему ответить.

— Хорошо, думаешь, обманывать Гусейна-заде?..

— Плохо, — еле выдавливаю я из себя. — Я собирался зайти к вам, объясниться, но старшой…

— Знаю, знаю. Ваш Горбачев рассказывал. — Он берет табуретку, садится, кладет свертки на тумбочку. — Но ты свою вину искупил. Забыли про метрику!.. Все!.. — и характерным движением бьет ладонью о ладонь.

— Спасибо, — говорю я, но не решаюсь еще поднять голову.

— Был в школе такой тихий мальчик, — нарочито коверкая слова, произносит он с сильным акцентом, — я говорил по телефону с твоим директором! — а здесь как лев кидаешься на нож контрабандиста!

— Ну, как и лев! — Я поднимаю голову, улыбаюсь, сразу же почувствовав себя свободнее с начальником погрузочного отдела Морагентства. — Скорее — как котенок!

— Нет, именно как лев… Любопытно все-таки, как решился?

— Я не «решался», товарищ Гусейн-заде. Так получилось. Я кинулся, хотел выхватить сверток…

— А там всякий гашиш-машиш, зингеровские иголки, валюта? — Он задумчиво потирает себе подбородок. — Сейчас дело уже не в Агапове — в команде «Апшерона». Говорят, многие там занимались контрабандой. Нехорошо получается, а?

— Нехорошо, — подтверждаю я.

— Совсем плохо!.. Как твоя рана?

— Почти что зажила, товарищ Гусейн-заде. Через несколько дней могу выписаться.

— Не торопись, полежи еще. Настроение как?

Я задумываюсь. «Действительно, какое у меня настроение?»

— По-моему — неплохое. Но вообще-то живется мне не очень легко! Хотя — интересно! — говорю я, спохватившись. — Ведь я докер! — И, не зная почему, вдруг рассказываю ему о портовой жизни, о людях нашей артели, правда, уже распущенной.

Гусейн-заде, точно подремывая, слушает меня, положив свои большие руки на колени. Потом — кивает головой:

— Жизнь — хорошая школа. — Подумав, добавляет: — Самая лучшая школа.

— А зачем тогда учиться в школе? — Я смеюсь.

— А грамоту надо знать?.. В остальном надо учиться у жизни. Только когда живешь среди людей, понимаешь их радости и страдания…

— Да, страдания… В порту я часто вижу несчастные лица, товарищ Гусейн-заде, тяжелые судьбы. У меня многие просят помощи. Но я не всегда знаю, что ответить, как помочь людям.

— А это подскажет тебе совесть, дорогой. Готовых ответов не ищи на все случаи жизни. Не бойся ошибиться!.. Гусейн-заде тоже ошибался, не святой. — И тут он по-свойски подмигивает мне, делает энергичное движение, сжимает руки на коленях: я вижу знакомые мне кувалды. — Но о совести поговорим как-нибудь в другой раз. Не за этим пришел к тебе Гусейн-заде.

«А зачем же?» — Я напряженно смотрю на него.

— Надо дальше учиться, дорогой!..

— Куда же дальше?.. Я только весной закончил школу, товарищ Гусейн-заде.

— Дальше, дальше надо учиться! — Он пододвигает табуретку к самой кровати. — Стране сейчас нужны не столько грузчики, даже если они себя называют докерами, сколько инженеры! Строить фабрики, заводы! Ты парень грамотный, лучше меня все это знаешь. А грузчиков для работы в порту мы наберем. Хоть на двадцать артелей! Даже кадровых!.. Из Управления мы получили разверстку на пять человек. Учиться в Ленинграде!.. Думали, думали — и решили тебя послать в институт, учиться на инженера. Остальных — пошлем на рабфак. — Он по-отечески треплет меня по плечу. — Научишься машины строить!

Я задумываюсь. «Интересно, получился бы из меня приличный инженер?.. В детстве я много «строил». Одних приемников мы сколько наделали с Виктором!.. И сейчас испытываю восторг при виде какого-нибудь инструмента, каких-нибудь там пустяковых деталей, самых что ни на есть простеньких болтов, гаек, шестеренок. Руки сами тянутся к ним…»

— Но у меня совсем другие намерения, товарищ Гусейн-заде, — говорю я. — Не зря же я пошел в докеры…

— Знаю, знаю. Горбачев рассказывал. Ведь я все знаю о тебе! — Он снова по-свойски подмигивает мне. — Ты думаешь о мировой революции, я тоже думаю о ней. Но революция продолжается в работе каждого человека, в моей работе, в твоей работе. Революции нужны грамотные солдаты. Тебе надо стать инженером! Жалко, у меня нет среднего образования!.. А то бы Гусейн-заде тоже пошел учиться. — Вздыхает. — До института, правда, я не дотяну — годы не те, дорогой! — но рабфак обязательно закончу.

— Но кто меня примет в институт без рабочего стажа?

— Профсоюз путевку даст! Потом, у тебя небольшой стаж есть. На всякий случай Гусейн-заде напишет тебе еще записку Товарищу Кирову!.. Читал его приветствие нашим нефтяникам?.. Не отстаем от ленинградцев. Пятилетку по нефти выполнили за два с половиной года, очень обрадовали Мироныча. Не зря, выходит, он столько лет был нашим партийным руководителем. К тому же Гусейна-заде он хорошо знает, поможет тебе…

Тут я с особенным уважением смотрю на этого старого потомственного грузчика. Интересно, откуда он знает Кирова? По каким делам ему приходилось встречаться с ним? Но спросить, конечно, не смею.

— Спасибо за заботу, товарищ Гусейн-заде, — говорю я. — Но ваше предложение такое неожиданное… Я не знаю, что и ответить…

— Он еще будет думать! Мне бы предложили!.. Гусейн-заде не только бы поехал — пешком бы пошел в Ленинград! — И тут он опускает кувалды на свои мощные колени.

Глава пятая

Выйдя из больницы, я с минуту стою в раздумье: куда идти? Ищу по карманам мелочь — крупных-то нет! Набирается что-то около рубля. Решаю: пойду в порт, съем две-три порции шашлыка, этим отмечу выздоровление.

Город мне снова кажется наводненным крестьянами. Их можно встретить на всех улицах. Но чаще всего — во главе с вербовщиками, небольшими колоннами. Идут они на нефтяные промыслы. Работы там сейчас много. Расширяются старые, осваиваются новые площади. Строятся дороги, новые поселки.

Много крестьян толпится у Морагентства и его погрузочного отдела в порту. Эти, конечно, просятся в грузчики. Вот когда лафа старши́м! Можно сколотить хоть десяток артелей.

Я хочу пройти на 17-ю пристань. Может быть, увижу кого-нибудь из наших ребят? Но вахтер — тот самый, который с видом знатока тогда ощупывал «персидские арбузы», — останавливает меня. Требует пропуск! Пропуск — это новость. А какой может быть пропуск у грузчика? Разве что его палан? Но палана сегодня у меня с собою нет.

Но бог с ним, с вахтером! Я иду на «пятачок». Здесь табором располагаются несколько десятков крестьянских семей. Наверное, ждут пароход. Не на рыбные ли промыслы они держат путь? Не в Закаспийский ли край?.. Ташкент, говорят, город хлебный…

Я ищу стариков шашлычников. Но нигде их не видно. Еще новость! Не видно никого и из жуликов-картежников. Не полетела ли вместе с Агаповым и контрабандистами с «Апшерона» и вся шайка Махно? Всех точно смело метлой…

Я сажусь у самого моря, смотрю на море, наблюдаю за погрузочной суетней на двух пристанях — 17-й и 18-й. Волны лениво плещутся у моих ног.

Вокруг слышна речь украинская, татарская, мордовская. Каждый здесь чем-нибудь занят. Пьют, едят, курят, чинят одежду, перебирают вещички в корзинах и торбах.

Я прислушиваюсь к разговорам соседей. Есть здесь приезжие крестьяне с Украины и с верховья Волги. В это лето там страшная засуха. Все спалило зноем!.. Есть и колхозники-отходники. Но эти — из других мест. Приехали они на сезонную работу — до весны. С уборкой дома, видимо, справятся и без них — хватает рабочих рук.

Радуюсь тому, что на этот раз на «пятачке» мало крестьян-беглецов. Кажется, дали все-таки по шапке Алешке Зыкову. Если и не всюду, то во многих местах…

Придя в барак, я вижу, что и здесь людно. Даже при открытых окнах и сквозняке стоит тяжелый запах овчины, пота, селедки и махорки.

Топчаны наших артельщиков отодвинуты к окнам и поставлены впритык. Убран стол. На его место тоже поставлены топчаны. Их в бараке прибавилось штук двадцать или тридцать.

Все здесь стало чужим, все незнакомым. Никого из нашей бродячей артели! Все разлетелись кто куда.

Я стучусь в дверь к тете Варваре. Выходит какая-то незнакомая мне женщина и говорит, что Варвара прилегла отдохнуть, а вообще-то болеет. То-то вместо нее в бараке орудуют две другие тетки, наверное — жены вновь принятых грузчиков.

— Спросите у тети Варвары, нет ли мне писем? — прошу я ее.

Она уходит и вскоре возвращается, к моей радости, с голубым конвертом в руке.

С трудом мне удается добраться до своего топчана, с еще большим трудом — сосредоточиться. В бараке стоит неумолчный шум и гвалт! Будущие грузчики Морагентства Каспийского пароходства щеголяют в новой спецодежде (завтра — спрячут в свои сундучки, работать будут в какой-нибудь дерюге), примеряют брезентовые рукавицы (многие их тоже закроют под замочек, согласные нажить себе любые мозоли), делят кусок мыла на четырех (мыло — пошлют в посылке в деревню). Через день-два новички уже приступят к работе, будут на первых порах грузить и выгружать лес или другой нестоящий груз, вроде соли, дранки, бревен.

«Да, дружище, пишу тебе из больницы, куда я попал самым невероятным образом, — читаю я. — Представь себе — у нас в Первом механическом цехе в последнее время появились «невидимки»! Говорят: кулаки. Раз в два или три дня они в обеденный перерыв или в ночную смену срезают приводные ремни со станков. Громадный цех, сотни станков — и вся работа стоит из-за того, что не работают трансмиссии. Гады режут ремни и часть уносят с собою…»

Виктор пишет, что целый месяц они охотились за «невидимками». Но на то они и «невидимки», что их не так-то легко поймать. Тогда в цеховой комсомольской ячейке создали три тайных поста. В один включили и его.

В ту злополучную ночь он третий раз нес свою вахту. Спрятался среди пустых ящиков, наваленных плотниками из упаковочной. Среди ночи трудно побороть сон (потому он всегда неохотно идет в ночную смену, хотя заработок намного выше, чем в дневной), ну и, видимо… задремал. В это время «невидимка» и огрела его сзади железным прутом!

«Как тебе это нравится? Смеешься!.. А ведь могли шутя и на тот свет отправить. Хорошо, что башка крепкая.

Вот я и лежу теперь один в большой пустой палате и как будто бы поправляюсь. А шрам, говорят, останется на всю жизнь…»

Я откладываю письмо. Мне почему-то и на самом деле становится смешно: «Значит, не я один лежал в больнице!»

Я читаю дальше. Но что это?.. Лариса приехала к Виктору. Целый день пропадает у него в больнице. Она, видимо, останется в Ленинграде. Будет здесь продолжать учение. Может случиться так, что они… поженятся! Поженятся!!! Потеха же!.. Хотя Виктор всегда, с малых лет, был к ней угрюмо неравнодушен. Не этим ли объясняются его тревожные письма по поводу ее московских увлечений?

Но меня ждут новые сногсшибательные известия.

Лариса бросила «иностранные языки», говорит, что они ей совсем ни к чему, думает поступить в медицинский институт, стать врачом. «Предательница!..»

И Топорик недавно перебрался в Ленинград, под крылышко Виктора! И он говорит, что ему совсем не обязательно стать шахтером; с бо́льшим удовольствием он будет учиться на слесаря, чтобы потом квалифицированным мастером махнуть на какую-нибудь новостройку. «Узнаю и этого милого предателя!..»

Виктор спрашивает: не пора ли и мне подумать о переезде в Ленинград? Не кажется ли мне, что нам следует собраться вместе? Знаю ли я, что это за завод, на котором они работают с Топориком? Один из лучших в стране. Многие цеха сейчас расширяются и вскоре будут набирать новых рабочих. Я бы мог на первых порах поработать чернорабочим, а потом устроиться учеником слесаря или токаря. Если я не захочу к ним на завод, то могу поступить в порт, он здесь побольше бакинского.

Меня вдруг охватывает такая тоска!.. Хочу в Ленинград, хочу к ребятам, по которым я так соскучился! Кажется, вот схватил бы сейчас свой чемоданчик и без оглядки побежал в Ленинград. И чего это я, дурак, еще раздумываю над предложением Гусейна-заде?.. Учиться так учиться, работать так работать! Но в любом случае ехать в Ленинград!.. К тому же… у меня будет письмо к Кирову. Может быть, мне даже удастся встретиться, поговорить с этим удивительным человеком, о котором я с самого детства слышал столько легенд?..

«Не сговорился ли Виктор с Гусейном-заде, что зовет меня в Ленинград?» — думаю я, откинувшись на подушку. «Куда меня больше потянет — в институт, на завод или в порт?» — гадаю я. Но мысли мои почему-то все больше вертятся вокруг тамошнего порта. Тут я конкретнее все могу себе представить. Воображаю, какой в Ленинграде большой порт, какие у причалов красавцы — океанские пароходы, какой неумолчный гул стоит целый день от грохота лебедок и вагонеток, от криков матросов и грузчиков, от шума грузовых автомобилей и скрипа телег. Ворочают там, наверное, десятки тысяч тонн всякого груза за день…

Думы мои прерываются появлением тети Варвары. Она сильно похудела и сгорбилась. С ведром в руке она тяжелой поступью обходит барак, молча расталкивая новичков-грузчиков, по-матерински отчитывая их за грязь, собирая брошенные повсюду окурки и бумажки.

— Как здоровье, тетя Варвара? — осторожно спрашиваю я.

Она огрызается:

— Ты бы спросил, когда болела-то. Чего сейчас спрашивать? И так видно — поправляюсь. — Подмигивает мне. — И сам, поди, поправился.

Она наводит чистоту посреди барака, а когда приближается к нашей половине, торопливо проходит мимо моего топчана, не удостоив меня даже взглядом. Сердится.

«И все из-за ее сыновей, все из-за сыновей! — думаю я. — Будь они неладны… В том, что испортились у нас добрые отношения, виноват, конечно, только я. Ведь так и не собрался написать грозные письма!.. В особенности младшему, мотористу Федору, который работает на острове Артема, — корю я себя. — Чем томиться от скуки на бюллетене в бараке… не поехать ли мне на остров, посмотреть на этого изверга, пристыдить его?.. Как можно бросить старую и больную мать? Выполнить свое обещание старухе?.. Сделать еще одно доброе дело? — И мечтаю: — К тому же хорошо совершить свое первое пробное путешествие перед поездкой в Ленинград — ведь из Баку я еще никуда не выезжал! — увидеть, как живут островитяне-нефтяники, как они там трудятся. Жаль только, что остров находится так близко от города. И добраться до него не так трудно: можно на попутных машинах, можно морем на баркасе… Эх, Федор, Федор!.. Не попадись ты мне под руку. Кажется, я тебя поколочу. Не посмотрю на то, что у меня бюллетень и что плечо у меня еще побаливает…»

Позади раздается шум, ругань, по какому-то поводу затевается потасовка.

Я прячу письмо в конверт, встаю.

«То-то будет радости, когда мы снова соберемся вместе. И где? На невских берегах!»

Я выдвигаю из-под топчана чемоданчик, торопливо кидаю в него свои вещички, с трудом запихиваю сапоги. Ставлю чемоданчик обратно под топчан. Совсем уже твердо решаю про себя: вернусь с острова Артема — сразу уеду в Ленинград!..

Глава шестая

На острове, куда я приехал, добывают нефть. Из конца в конец острова тянутся сотни буровых вышек, нефтяные озера, трубопроводы и резервуары. А недалеко от острова, среди моря, на сваях стоит ее с десяток… морских скважин. Вот чудеса! Стоят себе в воде и не валятся!

— Это пока что разведочные буровые, — объясняет мне Федор. — Пройдет несколько лет, и нефть здесь будут добывать с морского дна. Там ее должно быть до черта! Не может же нефть кончаться у самого моря?.. Пласт идет дальше, по дну Каспия.

— А вдруг волны во время норда свалят такую вышку?

Он смеется:

— Пока этого не случалось. Хуже другое — в норд бурильщикам приходится отсиживаться на морских скважинах. Помочь им бывает трудно, не каждый моторист решится выйти в море. — Он изучающе смотрит на небо, на горизонт. — Не нравится погодка!

Но я мимо ушей пропускаю его замечание.

Мы сидим на веранде его маленького домика, пьем горьковатый, крепко заваренный чай, который только и может утолить жажду на этом знойном острове, и Федор все о своей работе рассказывает. Ничего другого как будто бы больше не приходит ему на ум.

— А вот что забросил свою мать — нехорошо, непонятно! — говорю я, наслушавшись много удивительного о жизни островитян. — От кого ей ждать помощи, как не от сыновей?.. Нам всем жаль тетю Варвару…

Он слушает, молча кивая головой, со всем согласный, чем и обезоруживает меня.

— Все это правильно!.. Но и она виновата. Никак не могла поладить с невесткой. Пока здесь жила, я каждый день их мирил. Все не по ней: и не так сготовила, и не так постирала. Известное дело — мать. А мне как быть?.. Хорошо! — вдруг говорит он. — Еду с тобой в город! Везу ее сюда!.. К тому же я сейчас один, жена сбежала, второй месяц живу бобылем.

— С чего же это она?

— Не выдержала здешней жары. Да и неудобство во всем. Снабжение плохое, развлечений — никаких, разве что иногда покажут кино. — Он смеется. — Поехала к родным в Курскую область, пишет: «Если любишь, приезжай, работа и здесь найдется». А я не могу уехать. Привык к здешним людям, к морю.

Сидит Федор напротив меня в своей измызганной нефтью тельняшке, загорелый до черноты, и, истекая потом, пьет пятую или седьмую чашку темного, как мазут, чая.

А я думаю: что еще сказать ему? На изверга он никак не похож. Думает и Федор. Оба мы смотрим на берег. Он нет-нет да бросит беспокойный взгляд на горизонт.

Из соседского домика на берег выбегает малыш лет четырех-пяти, шоколадный от загара, в одних трусиках. Он громко и заразительно хохочет и стремглав несется к зеленому морю. Вслед за ним из домика выбегает девочка в красных штанишках.

Малыш бежит по ослепительному песку, прижав к груди кисть винограда. Девочка пытается его поймать, кричит:

— Вася! Вернись, дурачок, ноги обожжешь!

Я переглядываюсь с Федором, и мы улыбаемся.

Но чем дальше мальчик удаляется от дома, тем нестерпимее становится для него накаленный песок.

Девочка возвращается, прячется в тень, испуганными глазами смотрит вслед братишке.

Малыш вдруг вскрикивает, точно наколовшись на что-то острое, становится на пятки, пробует так пробежать несколько шагов. Но песок все равно обжигает. Тогда он швыряет виноград в сторону, плачет, падает на песок, задрав кверху ноги.

Девочка в красных штанишках хлопает в ладоши:

— Так тебе и надо, дурачку! Так тебе и надо!

Я снова переглядываюсь с Федором. На этот раз он встает, спускается по ступенькам. Идет вразвалочку, как и тетя Варвара. Берет малыша на руки, возвращается с ним на веранду. Сажает Васю на тахту, сердито его отчитывает:

— Глупыш, в такую жару надо сидеть дома, не по острову бегать!

— А я нес тебе виноград, — плача, говорит малыш.

— Зачем мне твой виноград? — в том же сердитом тоне продолжает Федор. — Глупыш! Я большой, ты маленький. Виноград едят маленькие.

Размазав слезы по щекам, Вася перестает плакать. Потом пытливо смотрит на Федора, спрашивает:

— А шторм сегодня будет?

— Шторм?.. В дальнее плаванье, что ли, ты собрался?

— У меня вон папка уехал на работу совсем больной. Если шторм — кто его перевезет на остров?.. Мамка говорит, тебе придется. Ты самый сильный и храбрый из мотористов. И бабка так говорит, и Клавка, и все, все!

Федор треплет его за белобрысый ежик, допытывается:

— А вот зачем ты нес мне виноград?

Лукавый Вася увиливает от ответа, говорит:

— А я тебе и яблоки принесу. У меня и сливы есть.

Федор, все улыбаясь, снимает с крюка свою широкополую соломенную шляпу, спускается с веранды, идет за брошенной кистью винограда.

Они садятся на нижнюю ступеньку и неторопливо, отрывая по ягодке, едят виноград.

Потом Федор заходит в комнату, достает из-под топчана охотничьи сапоги, выворачивает наполовину голенища и подает Васе, Тот обувается и, точно кот в сапогах, еле передвигая ноги, направляется домой. На полпути он оборачивается, грозит пальцем Федору, насупив брови, говорит:

— Запомни, дядя Федя! У меня и яблоки есть, и сливы.


— Страшное сегодня солнце! — говорит Федор, входя в воду. Надвинув соломенную шляпу на самые глаза, он долго из-под ладони оглядывает небо.

Я стою на берегу. Не решаюсь лезть в воду; да мне и нельзя, плечо не зажило. Под ногами у меня похрустывает выжженная солнцем морская трава и битая ракушка.

Полусонный тощий ослик бродит в чахлом кустарнике. Шуршат в песке ящерицы. Звенят в знойном воздухе кузнечики.

— Страшное сегодня солнце! — уже с тревогой произносит Федор, глядя на чернеющий горизонт.

По берегу разбросаны небольшие шаткие причалы. То и дело от них отходят моторные лодки, увозящие на морские скважины нефтяное оборудование. Мотористы приветливо здороваются с Федором, справляются у него о возможной перемене погоды и спешат в море.

Федор ныряет и долго пропадает под водой. Его широкополая шляпа покачивается на поверхности. Искусный пловец, он находит на песчаном дне тень от шляпы и показывается из воды с шляпой на голове.

Он стоит по колено в воде и сосредоточенно изучает небо.

По горизонту стелются клубы дыма. То идут грузовые и пассажирские пароходы, нефтеналивные суда.

На глазах море меняет свой цвет, из зеленого превращаясь в сине-черное, пенные барашки набегают один на другой.

В движение приходят горячие пески.

— Беги домой, ослепнешь!.. Я пошел звонить заведующему промыслом!

Придерживая обеими руками шляпу, Федор уходит. А я стою как завороженный и все смотрю на море. Удивительно, как часто оно меняет краски. Сейчас море коричневое.

Позади острова в песчаных вихрях исчезает материк, пустеют знойные улицы острова, от морских скважин поспешно идут к причалам моторки.

Где-то далеко тревожно гудят и перекликаются пароходы.

Над вспененным Каспием уже начинает кружить ветер — бешеный бакинский норд.

Я наблюдаю за чайкой. Она летит навстречу ветру. Но ветер прижимает ее к волне. Чайка бьется о гребни волн и снова идет навстречу ветру. И ветер снова прижимает чайку к волнам. Упрямая чайка мечется среди волн, летит вверх, вниз и, описав полукруг, снова идет навстречу бешеному норду.

Вспененное, серое и грозное, море уже беснуется.

С материка, окатанный волнами, к главной пристани острова подходит баркас с нефтяниками. Баркас кружит на одном месте, дает непрерывные гудки и никак не может пришвартоваться к пристани: саженная волна отбрасывает его назад. Рулевой в отчаянии машет рукой, и баркас уходит обратно на материк.


Да, в неудачное время я приехал на остров Артема. Теперь мне не так просто будет выбраться отсюда.

Второй день бушует шторм, и второй день у телефона, с воспаленными от бессонницы глазами, сидит Федор. Напротив него за столом сидят Вася и «вестовые»: от пожарников — дед Курбан, от управления промыслом — дед Митрофан. На веранде толпятся мотористы и нефтяники.

В комнату входят заведующий промыслом и заведующий поликлиникой. Вася оживляется, просит Федора:

— А ты еще позвони. Может, папка поправился?

Федор вздыхает и начинает названивать на буровую. Заведующий промыслом сердито смотрит на заведующего поликлиникой, говорит ему:

— Не проявили мы должного внимания к Глебу Никифоровичу! После первого же приступа надо было его отправить в больницу.

— Характерец у него — сами знаете какой, — пытается робко оправдаться тот.

— Характерец, характерец! — сердится заведующий промыслом. — Конечно, и он хорош! Сколько раз говорил: надо лечь на операцию! А он знай свое: «Осталось пробурить несколько десятков метров, сдам буровую, тогда возьмусь за лечение». Вот и возьмись теперь!

— Мы оба виноваты, — робко отвечает заведующий поликлиникой. — Не проявили достаточной твердости.

Я смотрю на заведующего промыслом и вижу отчаяние в его глазах: иметь десять или двадцать больших и малых моторных лодок и быть таким беспомощным, не оказать помощи больному мастеру?

Федор не выдерживает томительной тишины в комнате и в который уже раз просит разрешения выехать за Глебом Никифоровичем. Я бы на его месте тоже так поступил.

Заведующий промыслом, не глядя на него, резко отказывает.

Дребезжит телефон. Буровая! Трубку берет заведующий поликлиникой. Он справляется о здоровье мастера, дает советы по уходу за больным.

Вскоре они оба уходят. Федор идет вслед за ними на веранду, садится на ступеньку, сидит так некоторое время, потом возвращается в комнату, но я хорошо вижу: он нигде не находит себе покоя. Ему душно и тоскливо. Видимо, и я так себя чувствовал бы.

Островитяне, гремя сапогами, одни входят в дом к Федору, другие — выходят. То и дело слышится:

— Ну, как там Глеб Никифорович?

Вдруг снова дребезжит телефон. Федор хватает трубку. Напряженно слушает. Потом — кричит:

— Да, да, это я, Глеб Никифорович!.. Да, да, я слышу вас… — Но трубка вскоре замолкает. Федор еще несколько раз кричит: «Глеб Никифорович! Глеб Никифорович!» Но трубка молчит.

Тогда Федор оборачивается к нам, в глазах у него показываются слезы, говорит:

— Он просит позаботиться о детях…

Вася, раскрыв ротик, слушает его и не понимает, о чем просит отец.

Снова Федор звонит на скважину, и снова ему никто не отвечает. Где-то, надо думать, повреждены провода.

Федор встает из-за стола, надевает сапоги, потом — плащ с капюшоном. Во всех его чуть замедленных движениях чувствуется непоколебимая решимость. Островитяне не сводят с него глаз, и он теперь всем приветливо улыбается.

Федор бьет промасленной кепкой о ладонь, говорит:

— Ну, я поехал. До скорой встречи, ребята.

«Вот это парень! Вот бы его к нам в артель! — думаю я, с восхищением глядя на него. — С таким хорошо махнуть и на помощь западному пролетариату. Такой не подведет!»

На улице — зловещая тьма. Засветив с десяток фонарей «летучая мышь», люди спускаются с веранды и, крепко взявшись за руки, идут за Федором. Мои руки тоже оказываются в чьих-то железных ладонях.

По земле качаются наши трепетные и уродливые тени. Громады волн обрушиваются на берег, и солоноватые брызги окатывают нас с головы до ног. Ветер валит с ног — не перевести дыхания.

Вот и причал. Вот и моторка, бьющаяся на волнах. Федор входит по пояс в воду. Ему светят багровые огни фонарей, его валит ударами в грудь рокочущая волна.

Вот затарахтел мотор. Вот Федор занес ногу, лодка накренилась набок и, сорвавшись с места, пошла вперед.

Мои соседи еще крепче сжимают мои руки. Напряженно, до боли в глазах, я вглядываюсь в темноту. Моторка проваливается в бездну, появляется на гребне волн, потом — исчезает во мраке…

Бешеные порывы ветра гасят один за другим фонари. Тогда кто-то советует вернуться в дом, там ждать возвращения Федора.

Подгоняемые ветром, мы доходим до домика с мерцающим огоньком в окне, поднимаемся на веранду. Кто располагается здесь, кто устраивается на ступеньках. Я вхожу вместе с остальными в комнату. И только здесь перевожу дыхание.


На стене гулко тикают ходики, бушует ветер за окном.

У Васи слипаются глаза, и он засыпает за столом. «Вестовые» уносят его на топчан, кладут к самой стене. Дед Курбан задерживается у изголовья малыша, гладит рукой по цветастому ковру, говорит Митрофану:

— Помнишь, как тогда получилось с Мехтиевым?

— Помню, — тянет Митрофан.

Я сажусь за стол, на место Васи, опускаю голову на руки. От какой-то смертельной тоски и тревоги за судьбу Федора у меня тоже слипаются глаза, тянет ко сну.

А деды начинают во всех подробностях вспоминать такой же шторм, разыгравшийся в прошлом году. На одной из скважин был тяжело ранен бурильщик Мехтиев. Федор вывез его на остров, и врачи оказали ему своевременную помощь. Выздоровев, Мехтиев поехал в город, купил в подарок Федору этот ковер…

— И это помнишь? — сквозь дрему слышу я голос Курбана.

— Да, Курбан, и это… — грустно отвечает Митрофан.

О чем это они?.. Но у меня нет сил поднять голову.

Наверное, проходит много времени. Вдруг громко хлопает дверь. Я вздрагиваю, открываю глаза. В комнату вваливается группа нефтяников. Один из них говорит, что шторм заметно утихает, другой — что теперь скоро надо ждать возвращения Федора: видать, в штормягу его на скважине не пустили в обратный рейс.

Я уступаю нефтяникам место за столом, выхожу на веранду, потом иду на берег.

Да, шторм и на самом деле утихает.

Багровеет восток, снова отчетливо виднеются контуры морских скважин.

А еще через некоторое время от буровых к острову и от острова к буровым начинают сновать десятки моторных лодок. Но среди них нет моторки Федора.

Я возвращаюсь в домик. Народу в нем стало больше. Все молча и терпеливо ждут Федора. Сидят за столом, на полу, по краешку топчана.

Вася просыпается, смотрит по сторонам и, спрыгнув с топчана, идет на веранду. Там на крюке, словно птица о стекло, бьется широкополая шляпа Федора. Вася снимает шляпу, напяливает себе на голову и садится на нижнюю ступеньку лестницы, где они вчера с Федором ели виноград.

А Федора все нет и нет.

Прибегает Клавка, трясет Васю за плечо, говорит, что папку привезли на большом катере и уже отправили в больницу, в город. Вася ничего не слышит. Клавка сердится и кричит на него.

Тогда Вася встает и молча бьет Клавку кулаком в живот.

— Смотри у меня, разбойничек! — я пытаюсь погрозить ему пальцем.

Клавка приседает от боли, потом — бежит домой.

Вася снова садится на ступеньку и смотрит на море. Правой рукой он придерживает шляпу.

А Федора все нет и нет!..


Я возвращаюсь в город, но не решаюсь идти в общежитие. Целый день я бесцельно кружу по улицам, на некоторых появляясь по нескольку раз. Потом — долго стою, облокотясь на парапет бульвара, глядя на море, терзаясь мыслями: «Как мне рассказать тете Варваре о происшедшем? Какими словами? Как помочь ей в ее горе?»

Но деться некуда. Вечером я все же прихожу в барак. Я очень устал. Ноги у меня гудят. В который раз за день у меня мелькает мысль: «А не взять ли чемоданчик, уйти из барака? Тогда я навсегда буду избавлен от этого тяжелого разговора».

Но тетя Варвара лежит у себя в комнатке, и разговор мой откладывается на неопределенное время. Нет, мне от него не уйти!..

В барак входит морячок с портфельчиком. Он из Морагентства, я часто встречаю его на пристанях.

— Ну, пришел ваш Докер? — обращается он к грузчикам. Голос у него нетерпеливый и недовольный.

«Промолчать? Ведь меня здесь никто не знает. Спрашивает, наверное, по какому-нибудь делу; не по агаповскому ли?»

Но я говорю:

— Пришел. Я — Докер.

Морячок подходит ко мне, недоверчиво косится, лезет в свой потертый портфельчик. Протягивает разграфленный лист, говорит таинственным полушепотом:

— Соберешь взносы среди ваших грузчиков. Просили из месткома. В фонд помощи немецким морякам! Слышал небось про забастовку на «Биская» и «Джулио Шнилер» в батумском порту?.. Завтра команды приезжают из Тифлиса. Будут гостями бакинских портовиков.

— Хорошо, — безропотно соглашаюсь я.

Мой новый угрюмый сосед изучающе смотрит на меня. Вид у него болезненный, лихорадочно блестят глаза, щеки совсем провалились.

Морячок уходит, сосед спрашивает уважительно:

— Так ты и есть Докер?.. Говорят, у тебя легкая рука. Не поможешь мне в одном деле?

— Только не сегодня, отец.

— Да-да! — кивает он головой. — Потом как-нибудь!.. А то оклеветали, Докер, ни за что оклеветали!.. Сами украли муку и другие продукты, а на меня свалили… Где же правда, Докер?.. Пришлось уйти с работы, в грузчики к вам устроиться…

— А кем вы работали?

— Весовщиком на складе, Докер, на товарной станции. Знают, паскуды, что человек я безответный, вот и свалили…

— Судились?

— Нет! Попробуй связаться с ними!.. Их шайка, я один…

Прослезившись, он достает из-под подушки конверт, протягивает мне:

— Приходил какой-то парень. Просил передать тебе.

Я раскрываю конверт. Письмо от Алика. Обижается, что я пропал бесследно. Жалуется, что я его обманул, а вместе с ним и всех его товарищей. Просит помочь ему устроиться в общежитие, потому что он порвал с отцом и матерью по идеологическим мотивам, ушел из дома, живет у товарища.

Конечно, я никому и ничего не обещал и никого не собирался обманывать. Но ребятам надо помочь.

Надо помочь и новому соседу: жалко оклеветанного старика.

И деньги надо собрать в фонд помощи немецким морякам.

Но главное, конечно, тетя Варвара, тетя Варвара!.. Помочь ей в ее горе, хотя я и не знаю чем: сына я ей не заменю…

Как это мне ни горько, я вынужден себе признаться: нет, не еду я в Ленинград, не могу сейчас, потом как-нибудь… С трудом дается мне это признание: хоть реви от отчаяния на весь барак.

Я долго сижу на топчане, безучастный к тому шуму и гаму, который раздается в разных концах барака. Раскрываю чемоданчик, раскладываю на старые места свои нехитрые вещички. Сую под топчан сапоги.

Не только делать людям добро, но, если нужно, не задумываясь, отдать за них жизнь, как это сделал Федор, — в этом я вижу высокое призвание человека, этому я хотел бы следовать всегда. Не об этом ли тогда говорил и Глухонемой старик, Иван Степанович?..

Теперь мне никогда не забыть смерти Федора — останусь ли я докером, стану ли металлистом или пойду учиться. Профессия для меня уже не имеет никакого значения. Не имеет никакого значения и город, где я буду жить и работать, — Баку или Ленинград!


1961—1964

Ленинград

КНИГА О ВОЙНЕ