Рассказы
ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ
ЖЕНЩИНА В БЕЛОЙ ШАЛИ
Среди ночи мы стороной проехали станцию Паша и через час оказались в большой, но пустынной деревне.
— Хорошо бы сейчас выпить горячего чайку! — мечтательно сказал шофер.
— Да, хорошо бы, — согласился я, думая о чае как о чем-то несбыточном.
И вдруг в свете фар перед машиной показалась женщина в белой пуховой шали. Такие шали, помнится мне, я видел перед войной в Гори, где туристы покупали их за бесценок у местных вязальщиц.
— Стой! — кричала женщина, подняв руку.
Шофер резко остановил машину.
— Давай вон к тому дому! — прокричала женщина в белой шали.
— Кто ты такая… чтобы приказывать? — толкнув дверцу кабины, взорвался шофер.
— Человек! — ответила женщина и, поскрипывая валенками по снегу, пошла к дому.
— Че-ло-век! — откинувшись, протянул шофер, ошеломленный ответом.
— Так, — сказал я, вылезая из машины.
Мы вошли в жарко натопленную просторную избу, половину которой занимала русская печь. На столе стоял поющий самовар.
— Раздевайтесь и располагайтесь как дома. — Хозяйка поставила на стол стаканы и солонку с крупной почерневшей солью, спросила, есть ли у нас, военных, что покушать, подошла к кровати, на которой, раскинув руки, спал мальчик лет восьми, поправила на нем одеяло и, бросив нам: — А вы чаевничайте! — ушла.
Мы ее и разглядеть-то не успели, нашу благодетельницу, не то что расспросить… Переглянувшись с шофером, мы скинули полушубки и принялись за чай. Распахнув ворот гимнастерки, блаженно улыбаясь, истекая потом, шофер держал блюдце на растопыренных пальцах и хрустел сахаром.
После пятого стакана, распаренные, словно после бани, мы пересели на лавку у заиндевелого окна и стали крутить цигарки.
В это время у крыльца раздался шум машины, послышались голоса. Дверь в избу широко распахнулась, и в комнату вошли измученные, продрогшие люди в невообразимых одеяниях, волоча за собой помятые чемоданы, узлы и свертки. Среди них был древний старик и трое детей.
Вслед вошла и хозяйка дома. Она энергично размотала пуховую шаль с головы, сбросила шубенку. Это была краснощекая чернобровая женщина лет тридцати пяти, совсем не красавица, с тугой косой, перекинутой на могучую грудь. Рассадив эвакуированных ленинградцев за столом, она принесла гору тарелок, большую миску капусты и чугунок горячей картошки. Перед детьми хозяйка поставила по кружке молока и по куску черного хлеба.
За столом, как стон, раздалось:
— Подумать только — квашеная капуста!
— Что может сравниться с картошкой в мундире!..
— Вы слышите, как поет самовар?..
— А вы чувствуете запах хлеба?.. Это ржаной хлеб! — прослезившись, сказал старик.
Пока за столом шел лукуллов пир, хозяйка внесла в комнату большие соломенные матрацы и разложила их вдоль стены. Потом подсела к нам на лавку, скрестив свои большие руки на груди.
Шофер, застегнув ворот гимнастерки, осторожно спросил у нее:
— От кого, хозяйка, держишь этот пункт?
— От себя… Колхоз наш эвакуировался еще в августе… Какой еще такой «пункт»? — вдруг сердито посмотрела она на него. — Изба как изба…
— Так и торчишь всю ночь на дороге? — смутившись, решив сказать ей что-то очень приятное, спросил шофер.
— Не торчу, а дежурю на дороге! — строго поправила она его. — Ночью — я, днем — Валерик. На таком морозе не поторчишь! Селезенки померзнут!
— А в деревне есть еще кто-нибудь? — вмешался я в разговор, чтобы выручить совсем уже обескураженного шофера.
— В том-то и дело, что никого, а то бы горя не было! Мы уж как-нибудь дежурили бы по очереди. — Она тяжело вздохнула, опустив глаза. — Я оставалась с фермой, потом сдала коров уполномоченному от фронта и так никуда не собралась уехать. Все мужа ждала!.. Он у меня воюет где-то рядом — не то на Ладоге, не то на Свири, а где точно, не знаю…
Шофер попытался заплатить ей за чай, но она так грозно посмотрела на него из-за плеча, что он готов был провалиться сквозь землю.
Когда мы собрались уходить, хозяйка оделась, закуталась в свою пуховую шаль и проводила нас до нашего грузовика.
Мы уехали в сторону Ладожского озера, она осталась встречать проходящие машины — в осажденный Ленинград и из Ленинграда.
Долго виднелась в предрассветной мгле среди сугробов ее одинокая фигура.
СТАРУХА ИДЕТ ПО ЛЕСУ
Едем тихим, заснеженным лесом. Ель, ель на всем пути. Свет от фар напоминает собак, бегущих впереди охотника. Два луча точно обнюхивают дорогу и чего-то ищут…
— Вот так американцы охотятся на зайцев, — говорит шофер. — Это называется охота с фарами. Заяц, попавший в луч, никогда уж не уйдет от охотника.
Скрипит снег под шинами, мимо мелькают деревья — голубая пустыня и тишина, — и так клонит ко сну.
Вот фары нащупывают среди деревьев что-то ярко-красное. Ограда. Красная ограда. Братская могила. Красный цвет крови, памятник. Красные бумажные цветы по углам. И на всем этом легкий покров снега.
Машина вырывается из лесного плена. Едем глухим пустырем, лощиной, местами недавних боев в районе Войбокало.
Небольшая мертвая деревушка. Занесенные почерневшим снегом полуразрушенные избы. Зияющие провалы вместо окон и дверей. Нетронутые русские печи на пепелище. Перевернутый немецкий танк на дороге. Автобус без колес. А дальше — часовенька. Она почти вся занесена снегом. Только сияет крест. Крест на снегу. И рядом, будто собираясь обнять его, серебристая ель, наклоненная к кресту.
И снова машина въезжает в лес.
Фары нащупывают впереди что-то темное… Навстречу, согнувшись в три погибели, идет старуха. Она тащит саночки с грузом.
Шофер останавливает машину, спрашивает:
— Куда держишь путь, бабушка?
— На Урал, сыночек, — отвечает старуха, с трудом выпрямляя спину, — на Урал!..
— Эвакуированная?..
— Да, сыночек, из Ленинграда.
— Из Ленинграда да на Урал?.. Ведь это очень далеко, бабушка.
— Знаю, сыночек, да что поделать. Везу старику инструмент. Сам уехал с заводом, а инструмент оставил. Личный он у него, всю жизнь собирал, сейчас и понадобился… Вот ползу до станции Бабаево, а там — железная дорога, там уж будет полегче…
Шофер выпрыгивает из кабины, открывает инструментальный ящик, привязанный к саночкам, любовно перебирает на свету инструменты, говорит:
— Да, знатный инструмент. Может быть, бабушка, повернуть машину и малость тебя подвезти?
— Вы мне не попутные, — отвечает старуха, берясь за лямки. — Езжайте себе с богом…
И мы едем с богом. Снова два луча рыскают по дороге. И снова ель, ель, ель на всем нашем пути…
ХУДОЖНИК ВЫРУБАЕТ МОГИЛУ ДЛЯ СЫНА
Ночь темная и ледяная. Справа, в километре от нас, проходит передний край. Над лесом кровавится зарево. Это на том берегу Свири враг жжет дома, освещая реку. То и дело в небо взвиваются ракеты — белые, зеленые, красные, иногда трех цветов одновременно, как во время фейерверка.
— Сумасшедшая ночь! — говорит шофер.
Далеко впереди стоит крытый брезентом грузовик, суетятся какие-то люди. Фары грузовика светят в заснеженный лес. Меж сосен виднеется человек в клетчатой курточке. Рядом с ним на снег брошена шуба. Человек бьет топором по мерзлой земле, а другой в меховых рукавицах, выгребает куски земли из неглубокой ямы и отбрасывает в сторону.
— Откуда вы? Куда?.. — спрашиваю я, выйдя из кабины.
Ко мне подходит старик с накинутым на плечи цветастым ковром.
— Мы из Ленинграда, совсем запутались в этих местах, — говорит он. — Когда переезжали через Ладогу, внучек наш замерз на коленях матери. Он был тихий ребенок, мы не заметили, когда это случилось…
Откуда-то из мрака появляется старуха, закутанная одеялом.
— Это сын мой, — говорит она, кивая на человека в клетчатой курточке. А тот, задыхаясь, все рубит каменистую землю. — Мы его все упрашиваем добраться до какой-нибудь деревушки, там похоронить Юрика… Но он… вы видите… — Она беспомощно разводит руками и доверительно шепчет: — Он очень любит лес… Если вам приходилось бывать на выставках ленинградских художников, вы должны были заметить его зимние пейзажи, их нельзя не заметить…
Хотя я в своей жизни редко бывал на выставках, но среди сотен картин художника очень четко представил себе самую удивительную из них — этот ночной, молчаливый и занесенный снегом лес, в котором он, художник, в мерзлой каменистой земле вырубает могилу для сына…
НЕРАСКРЫТЫЙ СЕКРЕТ
Хотя о моей поездке в Ленинград почти никто не знал, однако с утра ко мне началось паломничество ленинградцев из ближайших частей. Они робко спрашивали, не возьму ли я для передачи письмо, и, когда я соглашался, добавляли:
— И небольшую посылочку!
Насчет посылок я посоветовался с шофером. Тот наотрез отказался.
И стал я брать только письма. Я подумал: «Если и не удастся разнести по адресам, я опущу их в почтовый ящик. Почта-то, наверное, там работает!» Взял я и две крохотные посылки. В одной было три плитки шоколада, в другой — лекарство.
Вечером, за несколько часов до отъезда, я лег отдохнуть.
Вскоре ко мне постучались.
— Войдите! — крикнул я.
В облаке пара в землянку вошел невысокого роста боец с опушенным инеем лицом. Он долго переступал с ноги на ногу, не зная, с чего начать разговор…
— Вы ко мне по делу? — спросил я, вставая с койки.
— Да, я хотел просить вас взять письмо и небольшую посылочку… У меня в Ленинграде мать-старуха и братик Вася.
Солдат вытащил из карманов закопченного полушубка две бутылки и поставил их на мой шаткий стол. Я взял бутылки, посмотрел их на свет.
— Цыплята?
— Вы почти угадали, — грустно ответил боец. — Вороны!
— Каким же образом вам удалось вогнать их в бутылки?
— О, это мой секрет!.. Заметьте, вороны общипанные, потрошеные, но совсем целые. И бутылки совсем целые! Секрет я открою, когда вы вернетесь.
Я снова посмотрел бутылки на свет.
— Вы никогда не ели вороньего мяса? — спросил боец. — Тогда не отличите от куриного! Привезите только малокалиберное ружье из Ленинграда! Там оно ничего не стоит, а здесь за него просят большие тысячи.
— Но где вы тут на фронте находите ворон?
— Так я же разведчик! — Боец широко улыбнулся, и на этот раз его лицо показалось мне юным и озорным. — После удачного поиска наш лейтенант всегда разрешает на денек съездить в тыл, пострелять ворон… У него тоже в Ленинграде семья…
Посылка была столь необычная, что я взял бутылки и спрятал в вещевой мешок.
Пожелав мне счастливого пути, солдат ушел в ледяную ночь. Было тридцать три градуса ниже нуля. Идти ему к себе в часть надо было больше двадцати километров.
Спать я уже не мог… Даже в напряженном переезде через Ладожское озеро, где в снегах чернели разбитые вражескими авиабомбами грузовики, виднелись раскиданные ящики и мешки с продуктами, а порой и замерзшие люди, я все думал о бойце и его диковинной посылке…
Приехав в осажденный Ленинград, я к концу дня пошел на Советскую улицу, где жили родные моего разведчика.
Но указанный в адресе дом, как и два соседних с ним, были разворочены прямым попаданием фугаски. Перед развалинами стояла простоволосая старуха в расстегнутом пальто и кричала:
— Вася!
Увидев меня, старуха сказала:
— Покричите его, я устала…
Я крикнул:
— Ва-а-а-ся!
Сошедшая с ума старуха хихикнула в кулак:
— Вы громче, мы живем на пятом этаже…
Я попытался сунуть ей в руку бутылку с вороной, но она отшвырнула ее в снег и скрылась среди развалин.
Тогда я подобрал бутылку и побрел по пустынной улице…
На третий день нашего пребывания в Ленинграде шофер разбил бутылки с воронами и приготовил жаркое. Разведчик был прав: трудно было бы в голодном городе отличить воронье мясо от куриного.
— Всю жизнь теперь буду есть ворон! — сказал шофер после обеда. — Знать бы только секрет консервирования!
Но секрет этот навсегда остался нераскрытым. Через восемь дней мы возвращались к себе на Свирь. По пути заехали в часть, в которой служил наш разведчик. Здесь нам сказали, что он и трое его боевых друзей не вернулись из последнего трудного поиска…
УЛИЦА ДЕКАБРИСТОВ
Наша машина останавливается у ворот обледенелого пятиэтажного дома на улице Декабристов. Выгружается майор, которого мы подобрали в пути еще по ту сторону Ладожского озера. У него мешок с продуктами и шесть поленьев березовых дров.
Майор старательно складывает дрова у ворот и то и дело с надеждой смотрит на окна третьего этажа.
К машине, играя тростью, подходит какой-то типчик. Он точно сошел с плаката двадцатых годов: с брюшком, невысокого роста, в добротной шубе.
Типчик фланирует около машины и, глядя куда-то в сторону, негромко говорит:
— Есть тентели-ментели. Кому тентели-ментели?
Никто из нас не понимает, что предлагает незнакомец. Никто поначалу и не обращает на него никакого внимания. Но потом к нему подходит шофер.
Типчик с сожалением смотрит на него. Оказывается, он предлагает водку, тентели-ментели!
— И сколько стоит бутылка? — спрашивает шофер.
— Тысяча рублей плюс пачка махорки.
— О-о-о, как дорого! — качает головой шофер.
В это время у нашей машины останавливается женщина в брезентовом плаще с поднятым капюшоном. Мороз тридцатиградусный! Женщина с изумлением смотрит сперва на дрова потом на майора, потом просит дать ей полено, всего-навсего одно полено!
— Нет, этого я не могу сделать, у меня самого семья, — говорит майор и все смотрит наверх. Закинув мешок за спину, он идет во двор.
Тогда женщина со своей просьбой обращается к нам.
— И зачем тебе полено? — спрашивает шофер.
— Для топорища, — отвечает женщина.
— Ой, врешь, мамаша, — говорит шофер. — Не бывает такого толстого топорища.
Женщина в брезентовом плаще признается: да, она говорит неправду, у нее нет дров, чтобы приготовить обед.
— Ой, мамаша, опять говоришь неправду! — грозит пальцем шофер. — Какой там у тебя еще обед!
Женщина снова признается: да, она сказала неправду, полено ей нужно, чтобы вскипятить чай и обогреть комнату.
Типчик, играя тростью, нетерпеливо вмешивается в разговор:
— Если у вас нет денег, товарищи военные, я могу одну бутылку уступить и за дрова. Шесть поленьев стоят столько же: тысячу рублей плюс пачка махорки…
— Дрова принадлежат майору, вы к нему и обращайтесь, — отвечает шофер, потирая руки. — А вообще — неплохо бы сейчас пропустить стаканчик…
Типчик, играя тростью, снова начинает фланировать около машины.
Майор возвращается очень скоро, волоча мешок за лямки. У него безумные глаза, перекошенный рот.
— Поздно, — говорит майор. — Их похоронили еще в прошлом месяце…
— Тогда вы мне обязательно подарите одно полено, — смущенно произносит женщина в брезентовом плаще.
Майор выбирает самое толстое полено и молча протягивает женщине. Та прижимает его к груди, блаженно улыбается и, даже не поблагодарив майора… бросается бежать.
Мы с изумлением смотрим ей вслед.
— Вам не приходилось видеть фильмы с участием Пата и Паташона? — спрашивает типчик. — Они часто шли в годы нэпа. Помните, как стремительно бегал Пат?
Но никто из нас не ответил ему.
— В конце концов, я готов одну поллитровку уступить и за пять поленьев, — возвращается он тогда к своему предложению. — Цена у них приблизительно одна: тысяча рублей плюс пачка махорки…
Но типчик не договаривает: шофер наш вдруг хватает полено и, размахнувшись, бьет его под зад.
Майор и я наваливаемся на шофера, хватаем его за руки.
— Так можно и убить! — говорит майор.
— И убью, — уже совсем тихо говорит шофер, выпуская из рук полено…
СТАРИК И СУХАРЬ
Старик поднимался по ступенькам с таким трудом и осторожностью, точно на его плечи был взвален тысячепудовый груз. Так грузчик, глядя под ноги, идет с тяжелой ношей по шаткому трапу. Услышав мои шаги, старик вздрогнул, обернулся и, когда я поравнялся с ним на одной ступени, протянул руку, желая опереться на мое плечо, но тотчас же отдернул…
— Вам не нужен ли рояль? — спросил старик.
Я не понял его.
— Я уступлю за кусок хлеба, — сказал старик.
До музыки ли было мне, когда на улице неистово выли сирены, палили зенитки и дома от бомб рушились, словно сложенные из игральных карт?
Я нащупал в кармане сухарь, на который не раз покушался за эти дни пребывания в Ленинграде, отдал старику и, не глядя на него, подгоняемый, будто плетью, его криком: «Молодой человек! Возьмите мой «Шредер», — побежал наверх…
С карманным фонарем в руке я пробрался между высоких спинок древних кресел и, прямо в полушубке и сапогах, завалился на кровать.
Комната была подобна подземелью: с леденящей сыростью, с дымом, застывшим и густым как туман, который не изгнать, если бы даже открыть дверь настежь и распахнуть все три окна.
Мне было душно. Губы мои шептали страшную ругань. За одного этого старика я четвертовал бы Гитлера!
Мучила жажда… Я нащупал на столе графин, встряхнул его, и в нем в глотке воды забился кусок льда. Тогда я вновь засветил фонарь и увидел записку: «Ушла за водой. Натопи печку и жди».
Я принялся за растопку «буржуйки». Огонь загремел в трубе, труба мгновенно накалилась докрасна, от горячих струй воздуха на стенах зашуршали свисающие обои, и я скинул полушубок.
Нину долго не пришлось ждать. Она вошла совсем замерзшая, безмолвно протянула руки, и, глядя ей в глаза, я стал осторожно растирать ее огрубевшие пальцы. Долог был путь до Невы за ведром воды! Но, посидев у «буржуйки», Нина будто бы оттаяла, разрумянилась и повеселела, и я снова узнал ее, неузнаваемую в стареньком пальто, залатанной шали прабабушки и огромных мужских сапогах.
Мы сидели перед огнем, глядели в огонь, и от него не оторвать было взгляда. Горел старый гардероб, распиленный на дрова. Я третий день находился в Ленинграде, не видел города полгода, с первых дней войны, и Нина все рассказывала и рассказывала о месяцах блокады Ленинграда.
А за окном уже наступал ранний зимний вечер, где-то рокотали наши и немецкие самолеты, и всё били, били и били зенитки.
В дверь постучали. Нина встала и вышла. Вскоре она вернулась с хлопотливым управхозом Марией Михайловной, о которой я много слышал за эти дни. Женщина она была грубая, высокая, широкая в плечах, с походкой солдата.
— Посиди, отогрейся, — сказала Нина. — Что, разве что случилось?
— Ох мне эти рахитики! — шумно вздохнула Мария Михайловна. — Надо опять идти составить опись имущества!
— У кого же это?
— У старика из тридцать седьмой квартиры. У старика с его дурацким роялем.
— Я же видела его утром… Старик выглядел совсем хорошо, — сказала Нина.
— Они все так внезапно умирают, эти на вид совсем здоровые. Сидорчук тоже был «здоров». И у Кулова румянец не сходил со щек! И я вот скоро, черт побери, умру, и ты опять будешь удивляться и всем говорить: «Она выглядела совсем хорошо!» — Она рассмеялась басом и погрозила пальцем: — Но нет, я не умру! На это ты не рассчитывай. Я не из того десятка рахитиков! У меня отец шестнадцать пудов брал на плечи и шутя поднимался из трюма на палубу парохода.
Нина взяла «летучую мышь» и ушла с управхозом.
А я все сидел у «буржуйки», дымя своей трубкой, и мне все не оторвать было глаз от огня… Невероятное время!
Не прошло и двадцати минут, как Нина вернулась.
Я с удивлением посмотрел на нее.
— Странный случай… — задумчиво проговорила она. — Это был состоятельный старик. У него была богатая квартира. Но, удивительно, мы в ней ничего не нашли… Все, что можно сжечь, он, видимо, давно сжег. Все, что можно было променять на продукты, он променял. Остался только никому не нужный «Шредер». И на рояле — вот этот по краям обгрызенный сухарь. — Она вытащила из кармана знакомый мне румяный солдатский сухарь. — Я предложила его Марии Михайловне, у нее трое ребят, но она говорит, что ты военный, что ты с дороги, что ты еще не привык к нашему блокадному голоду, и лучше будет, если ты съешь этот сухарь…
И она бережно положила его мне на колено.
В КРЕМЕНЧУГЕ КУРЯТ КРЕПКИЙ ТАБАК
Почти сразу же за тревогой, объявленной по радио, где-то за тучами начинают гудеть немецкие самолеты. Народ бежит в бомбоубежище. Пустеет площадь Льва Толстого.
Из ворот дома по ту сторону площади вдруг выходит женщина с грудным ребенком на руках. Позади нее плетутся еще четверо маленьких плачущих детей, вытянувшихся в цепочку. Женщина идет серединой площади, безразличная ко всему на свете, в том числе и к немецким самолетам.
У входа в бомбоубежище толпится народ, и все с ужасом смотрят на площадь.
И вдруг из соседнего подъезда, вобрав голову в плечи, бежит солдат. Он с разлету подхватывает под мышки первого и второго малыша, берет на руки третьего, подбегает к четвертому, становится перед ним на карачки, малыш забирается ему на спину, и так с четырьмя детьми вбегает в бомбоубежище.
Где-то в районе Сытного рынка ухает такой силы взрыв авиабомбы, что звенят стекла и в домах на площади Льва Толстого.
Женщина с грудным ребенком наконец доходит до бомбоубежища, спускается вниз.
В подвале облегченно вздыхают. Голодным и разутым детишкам со всех сторон протягивают крохотные, землистого цвета лепешки. Солдату же откуда-то из глубины подвала из рук в руки осторожно передают толстую папиросу, сбереженную еще с довоенных времен.
Когда папироса доходит до солдата, он долго вертит ее в руке, читает по слогам стершееся от времени название — «Герцеговина-Флор» — и тем же путем возвращает папиросу ее владельцу.
— Я из Кременчуга, — говорит солдат и лезет в карман за кисетом. — У нас курят крепкий табак. Слышали про кременчугскую махорку?
Да, конечно, слышали. Но в Кременчуге солдат или никогда не был, или был до войны. Об этом все сразу узнают, как только солдат начинает дымить козьей ножкой: от нее несет тошнотворным запахом смеси из кленовых и дубовых листьев, собранных, наверное, в Летнем саду блокадного Ленинграда.
НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
Эту страничку из неотправленного письма я подобрал во дворе нашего дома среди груды растерзанных книг и конторских бумаг.
«Состояние у меня сегодня разбитое, да это и не удивительно. После вчерашнего похода я вообще не знаю, как еще держусь на ногах. За день я прошла остановок 33—35, ведь это ужасно! Я с обеда взяла увольнительную и решила поехать в Рыбацкое за травой. Вышла из завода — начался артиллерийский обстрел и в Петровском парке много накорежил. Если бы я вышла на десять минут раньше, то как раз угодила бы под разрывы снарядов. Добралась до Тучкова моста, села в трамвай, просидела минут сорок, а трамвай все не двигался с места — как видно, не было тока, и я решила идти пешком. До села Рыбацкого я еле-еле доплелась к 18.00.
Набрав две сетки травы, я отправилась обратно. К трамвайной остановке подошла к 20.00. Прождала больше часа и опять решила идти пешком (настоящее безумство!). И вот от села Рыбацкого сюда, до улицы Жуковского (сколько же это километров?), я шла с тяжелыми сетками, набитыми травой. За два часа я должна была обязательно дойти до дому, так как ходить по городу разрешено только до 23.00. Я так бежала, так вспотела, так устала, что еле живая поднялась к себе и не раздеваясь завалилась спать… И лишь среди ночи проснулась от голода и холода. Затопила остатками дров от распиленного комода нашу маленькую «буржуйку», стала варить кашу из травы. Масла, как ты, наверное, догадываешься, у меня не было. К счастью, в аптечке, среди всяких пузырьков, я нашла немного касторки. Ты помнишь, как я в детстве ее ненавидела…»