ся на колени, приникает ладонями и лицом к боковой панели корпуса, и ее слепые глаза смотрели в мои пустые. Я решил, что ей нравится слабое тепло, исходившее от ящика.
Я не спал, не думал, не вспоминал ничего. Я лежал или полусидел, прислоненный к подлокотнику, исполненный странного удовлетворения. На самом деле, конечно, не исполненный: из меня вытекло нечто огромное, и ощущал я лишь возникающий на его месте вакуум. Отсутствие этого «чего-то» наполняло меня умиротворением. Я прежде не осознавал, в какой заметной степени все мои действия определялись бушующей внутри бессловесной яростью – и какое глубокое воздействие оказывала внутренняя буря на мой облик. Ныне же мне достаточно было сделаться полой трубкой, ничем не заткнутой и не стесненной ни с какого конца, а телепередачи проходили через нее насквозь, подобно вязкой каше, которой меня кормила старуха.
Я жадно впитывал передачи. Дошло до того, что я утратил способность отличать одну от другой: они слились для меня в громадное единое существо, подобное медузе, поглотившей тысячи меньших организмов. Ропалии папы улыбались ропалиям мамы, а эти последние, в свой черед, – ропалиям деток, и все они сокращались, изгибались, лавировали среди повседневных занятий. Судя по взрывам истерического хохота, сопровождающим каждое движение, дела их были чрезвычайно забавны, но я воспринимал их чужестранцами, драматическими актерами, говорившими на неведомом мне языке. Ритуалы, одни и те же ритуалы – вот чем для меня это стало.
Затем в телевизоре появлялся Мокс. Я смотрел его передачи, как и любые другие. Прежние ненависть и презрение к нему исчезли. Более того, я попросту не отдавал себе отчета, что когда-то испытывал подобные чувства. Мокс бубнил и бубнил, голос его казался мне смазкой, растекающейся по телу. Порой он упоминал человека по имени «доктор Аддер». Я понимал, что между этим загадочным субъектом и мной присутствует некая связь, что он некогда занимал мое тело, лежащее на грязном диване в Крысином Городе, но теперь-то он исчез. Его вычистило из меня.
Я падал. Воспоминания понемногу возвращались, но ничего не изменяли. Схоронясь за пустым лицом, я снова и снова просматривал картины той ночи, наблюдал, как прыгают на меня и размываются тела, обращаясь в трупы. Неторопливо и обстоятельно, вдвое медленней реального, по Интерфейсу текла кровь. Всему этому виной был доктор Аддер, его металлическая рука, свисавшая рядом безвольно и мягко, неотличимая от естественной плоти. Она многое отняла у Аддера, сообразил я, фактически выскребла из меня бóльшую его часть. Кто же в таком случае я сам? Я задумался и продолжил падение. На диване, под наблюдением бормотуньи-старухи, слепой девчонки и счастливых лиц с телеэкрана.
Я видел, как на лице старого Бетрича растрескивается ошеломленное боязливое понимание, как оно исчезает в брызгах крови, лохмотьев тканей и осколках костей, как разлетаются жемчужинами зубы под ударом металлической руки доктора Аддера. Я смотрел, как ты продаешь оружие ему, Аддеру, то есть мне. Мы с ним все еще составляли одно, однако, падая, я ощущал, как он отделяется от меня. Голова Паццо взорвалась, растворилась в точке выстрела. Длинная вереница голых женщин проследовала под скальпелем доктора Аддера; они зависели и от него, и от наркотика АДР. Откровения сливались, подобно телепередачам, в единое бредовое видение о всепобеждающих соблазнах плоти.
И, недвижимый на койке в Крысином Городе, я продолжал падать. Когда не было еще Интерфейса, куда он мог бы прийти и творить… Где он покоился, закукленный в округе Ориндж, словно в опухоли… В ту пору в нем было больше от меня, чем от него, кем бы я ни являлся. Годы в медицинской академии проплывали передо мною в медленной, усыпляющей обратной перемотке. Затем я очутился в колледже Буэна-Мариконе: там меня несло вместе с рекой, я ничем не отличался от массы, и кровавое пятно, из которого впоследствии оформился зародыш доктора Аддера, таилось под кожей.
И один особенный день. Няня не заметила, что я, подобрав с пола ножницы, прокрался ей за спину. Пятно крови, ставшее впоследствии доктором Аддером, поднялось к поверхности, ему предстояло возникнуть всего через пару минут, и я, невидимый в ту пору, еще не прикрывал его. Не колеблясь, он вонзил ножницы ей в ногу, и кровь в замедленном повторе потекла на мальчишескую ручонку. Я же помедлил, не став втыкать ножницы; она успела развернуться, заметила меня, выхватила ножницы, пошикала на меня, и я с наивной искренностью пообещал, что впредь всегда буду хорошим мальчиком. Простой выбор между тем, что ты можешь сделать, и тем, чего они от тебя требуют; так оно всегда и начинается. Няня вышла из комнаты на здоровых, неповрежденных ногах, а кровавое пятно яростно вспыхнуло и пропало у меня внутри, проев дыру, которая вскоре затянулась без следа.
И тогда падение прекратилось. В нем больше не было нужды. В этот момент мы с ним полностью разделились; существовал теперь лишь один из нас, и я мог дальше покоиться на диване в безмятежности детства – вечно. Реки крови никогда не протекут по его рукам; отравленные разумы не раскроются перед внутренними очами. Не будет больше никакого доктора Аддера; я стер его. «Я останусь лежать здесь, – твердил я себе. – Я буду хорошим мальчиком».
Я не знаю, сколько времени прошло, но, когда этот момент был достигнут, течение времени словно остановилось. Старуха затрачивала на перемещения по комнате условные дни, ее бормотание граничило с инфразвуком. Еда, которую она вкладывала мне в рот, ползла к анусу неспешней ледников. Мне мерещилось, что путешествие пищи по моим кишкам занимает недели и я могу проследить его в мельчайших деталях. Голоса из телевизора облекали меня густой пастой, колебания воздуха теплыми поцелуями контрабаса шуршали в моих ушах. Девушка рядом с ящиком стала недвижимой скальной формацией, вечной и бесстрастной.
Думаю, я умирал. Оставалось конечное время до мига, когда мое сердце, зачуяв эту окончательность, перестало бы биться. Легкие прекратили бы наполнять воздухом тело слизняка, которым я становился. Разум растекался по сладостной пустоте. В роли бесстрастного наблюдателя следил я за гонкой на истощение: кто остановится первым – мое сердце или постепенно тормозившееся субъективное чувство времени?
Но спустя, как мне показалось, годы после того, как я достиг конца своего падения, что-то произошло. Случись нечто выходящее за рамки внутрикомнатной рутины (например, выпади из руки старухи блюдо, которое она подносила мне или слепой девушке, или раздайся какие-нибудь странные шумы на улице), субъективное время слегка ускорилось бы, вбирая в себя это событие, и затем снова сбавило бы темп. В этом случае, однако, мое лицо было обращено к телевизору – явление более или менее обычное, – и люди внутри него ползли в статичном танце, смеялись протяжными ухающими раскатами. Девушка сидела на корточках у ящика, слепая и глухая, сильно нажимая на него ладонями. За последние несколько веков моих наблюдений она все чаще стала прибегать к такой практике – быть может, предполагал я, оттого, что из-за моего присутствия внимание, уделявшееся ей ранее старухой, ослабло.
Вдруг картинка на экране брызнула ослепительными сполохами белого света и статики. Потом вернулись персонажи ситкома, но искаженные, рябившие. Они медленно выгибались и проплывали мимо, тела сокращались и вытягивались в эротических фрикциях, динамики телевизора скрипели и завывали. Старуха, сидящая в грязном кресле без обивки у телевизора, вскрикнула, и голос ее преодолел все октавы, от басов до воя сирены, прежде чем вернуться к нормальному диапазону восприятия.
– Убирайся оттуда! – завизжала она, вскочила и стала оттаскивать слепую девушку от ящика; та сжалась в комок, закрываясь костлявыми ручками и когтеобразными пальцами. Старуха в неистовстве затрясла девушку, исторгая предупреждения, угрозы и проклятия; лицо ее жертвы моталось из стороны в сторону, не меняя пустого выражения глухоты. Наконец карга выбилась из сил, ее волну ярости разбило о мол каменного лица девушки. Старуха швырнула слепоглухонемую через комнату, на мой диван, и выбежала за дверь.
Девушка, ослабев от выволочки, сползала на пол рядом со мной. Я следил, как ее слепое лицо дергается из стороны в сторону, не замечая моего присутствия, – все медленней и медленней, поскольку время вокруг снова начинало тормозиться и приобретать желейную природу. Словно в замедленной съемке, приподымалась она с дивана, спотыкалась, наткнувшись на подлокотник, вытягивала руку, чтобы удержать равновесие. Рука двинулась через уплотнявшийся воздух – а потом перчатка замерцала, кожа пальцев девушки соприкоснулась, точно в поцелуе, с металлической поверхностью, и слепая крепко уцепилась за нее, перенеся весь свой вес.
Какое-то время ничего не происходило. Последнее, что я увидел, было удивительное, никогда прежде не встречавшееся мне на недвижимом лице девушки выражение. Вдруг у меня внутри возгорелось яркое белое пламя, как до того на экране телевизора, и угасло. Повисла выжидательная тишина. Тут же зазвучал голос:
– Привет?
Я слышал ее, но не ушами.
– Ты… ты ведь и есть доктор Аддер?
Слова сопровождались тихим треском, словно бы от статических помех, а голос был застенчивый, почти детский.
Ее звали Мелия – она помнила, как ее кто-то называл этим именем раньше, прежде чем она утратила слух. Она говорила, что это было давно. Она думала, что существовал человек – ее отец. Она не была уверена, что именно он сделал, но судя по тому, что она мне о нем сообщила, этот человек обладал живым воображением и пристрастился к смеси каинина с герпецином. Жертвами такого пристрастия пали двое: женщина, которая, чтобы не свихнуться, присела на боваин, и девочка, которая была слишком маленькой, чтобы понять, что происходит. Когда он наконец отдал концы от передоза, выскобленная оболочка женщины треснула, поддавшись безумию, а девочка по имени Мелия лишилась чувств. В буквальном смысле. Она укрылась за стенами однокомнатной преисподней, сотворенной по ту сторону ушей и глаз; нервные окончания постепенно перестали воспринимать боль и практически лишили ее осязания. Она оказалась в изоляции, и о ней стала заботиться Страстотерпица, в чьем приюте среди крысоедов Мелия и ее мать теперь ютились.